Текст книги "Таксист из Forbes 8 (СИ)"
Автор книги: Ник Тарасов
Жанр:
РеалРПГ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Глава 6
Понедельник в «Диагносте» вышел праздничный, хотя в календаре про это ничего не значилось. К восьми приехали монтажники от Крылова, к полудню первый пролёт ворот встал в проём, а в третьем часу серая секция поехала вверх под собственным мотором. Гудела она солидно, шла без перекоса. Толян стоял посреди двора, задрав голову, и молчал, а при его характере молчание уже тянуло на событие. Палыч ходил вдоль ворот с блокнотом и записывал зазоры по одному: сначала левый, потом правый, потом снова левый, для верности.
– Ну всё, шеф, – сказал Толян, когда мотор дотянул секцию и щёлкнул. – Теперь у нас ангар. Официально.
– У нас коробка с воротами. Ангаром она станет, когда внутри подъёмники встанут и первый клиент заедет.
– Зануда ты, Дмитрич. Дай людям порадоваться.
Порадоваться я дал. Сам постоял под открытым проёмом, посмотрел изнутри на свет. Проём вышел высокий, туда в полне заходила «Газель» с будкой, и это у нас в планах значилось отдельной строкой.
На мойке шла своя жизнь. Никита отработал первую полную смену в субботу и вторую сегодня, и по нему было видно, что парень держится из последних сил, но виду не подаёт. Мишка водил его вдоль машины и объяснял про химию так, будто сам эту химию изобрёл на прошлой неделе.
– Тут не дави сильно, – говорил Мишка. – Порог у неё гнилой, увидишь, как краска пузырём пойдёт, – и всё, платить будем мы. Дядя Толя платить не любит.
Никита кивал и запоминал. Нота стыда, которая стояла над ним, за два дня осела и потускнела, а сверху пробилось жёлтое, робкое. Работа лечит быстрее всяких бесед, это я на себе проверил.
Ройтман отписался в начале десятого, коротко: «Сдано в канцелярию в 9:04. Ждём определение. Держу руку на пульсе, вторую на телефоне». Гонка, про которую он говорил в субботу, шла теперь где-то в судебных недрах, и повлиять на неё я не мог ничем. Оставалось таскать телефон в нагрудном кармане и трогать его чаще, чем требовалось. За день я его достал раз тридцать, и к вечеру карман на рубашке обвис, как у пенсионера с валидолом. Определение не пришло. Чужая регистрация тоже нигде не всплыла.
Домой собрался в седьмом часу. Агрегатор мигнул, будто подслушивал мои сборы: Серпухов – Москва, Чертаново. По деньгам хорошо, по маршруту почти подарок, крюк от Лериного посёлка выходил вменяемый. И должностная инструкция, опять же. Мироздание в последнее время подкидывало мне заказы с намёком, я это выучил и спорить с ним перестал.
Принял. Поехал на посадку.
* * *
Пассажир ждал у аптеки на Советской, ровно там, где поставил точку. Стоял он у самого края тротуара, чуть отодвинувшись в сторону, чтобы не загораживать людям вход, и за такую мелочь я ставлю человеку плюс ещё до того, как он сядет в машину. Лет пятидесяти двух. Светлая рубашка с отглаженными до ребра рукавами, мягкий портфель, потёртый по углам до рыжины. Ботинки чищены не сегодня, но чищены. Он открыл заднюю дверь, поздоровался полным предложением, назвал адрес до подъезда и пристегнулся, пока я ещё думал, напоминать или нет.
Я тронулся, вырулил на Московское шоссе и на первом же светофоре обнаружил у себя во рту металл.
Сглотнул, хотя знал, что не поможет: вкус этот приходит не через рот и слюной не смывается. Металл я знаю хорошо и не люблю. Он идёт от людей, у которых внутри выморожено до дна, от тех, кто уже никуда не торопится.
Я посмотрел в зеркало, и вот тут мне сделалось не по себе.
Человек на заднем сиденье светился карамелью. Густой и тёплой, – так фонят те, кого дома ждут. Обыкновенная семейная нежность, я её вижу по десять раз на неделе и обычно только радуюсь. А под этой нежностью стоял вакуум. Не рядом с ней, не по краешку, а именно под, вторым этажом вниз, и эти два этажа между собой не сообщались.
Впереди притормозил автобус, я ушёл в левый ряд и на пару секунд отвлёкся на зеркало заднего вида. Потом вернулся к пассажиру и проверил ещё раз. Всё то же самое.
Мне попадались всякие сочетания. Радость пополам с тоской, злость пополам с любовью – обычное человеческое хозяйство, оно перемешивается и даёт третий цвет, как краска в банке. Тут не мешалось. Наверху сидело живое тепло, направленное на кого-то конкретного, а внизу стояла яма, и никакого этого конкретного там не просматривалось.
Ну и первым делом я, конечно, подумал, что это эхо от предыдущего пассажира. Но машина с утра проветрена, я в ней сегодня возил только себя. Сам фоню после выходных и ловлю собственные помехи? Проверил на прохожих у перехода: тётка с пакетами злилась на кого-то бурым, парень в наушниках не чувствовал ровным счётом ничего, обычная вечерняя серятина. Значит, дело не в машине и не во мне.
Пассажир тем временем улыбался в телефон. Голову наклонил, лицо мягкое, и набирал он длинное сообщение двумя большими пальцами, старательно, с правками. Я видел в зеркало, как он стирает слово и печатает заново. Так пишут письма, а не сообщения. Дописал, отправил, положил телефон на колено экраном вверх и стал ждать, поглядывая на него каждые пару секунд. Экран засветился, он прочитал, и карамель у него налилась гуще.
– Простите, – сказал он, поймав мой взгляд в зеркале. – Вы не подскажете, по пути будет продуктовый? Жена пишет, бородинского просит купить. А наш, который у дома, поздно уже, закроется.
– Найдём. На выезде «Пятёрочка» круглосуточная, притормозим на пять минут.
– Спасибо вам большое, а то неудобно вас задерживать. – Он поёрзал, устраиваясь. – Она без бородинского чай не признаёт. Двадцать лет воюем: я ей полезный беру, с отрубями, а она мне – не мудри, Паша, хлеб должен пахнуть хлебом.
Он усмехнулся себе под нос, и в ореоле у него потеплело ещё на полтона. А внизу как стояло, так и стояло. Вакуум на его усмешку не отозвался ничем, он вообще ни на что не отзывался.
Я вёл машину и продолжал читать, осторожно, малыми порциями. Дистанция полтора метра, замкнутый салон – условия лабораторные, лучше не придумаешь. Слои не менялись местами. Тепло было свежее, сегодняшнее, оно дышало и отзывалось на каждое сообщение. Дыра под ним была старая. У неё имелся возраст, это чувствовалось по краям: они не рвались, они были заглажены, как дерматин на подлокотнике старой машины. Свежая рана фонит совсем иначе, я насмотрелся такого.
– Давно женаты? – спросил я. Обычный таксистский вопрос, ничего особенного.
– Двадцать шесть лет. – Он ответил сразу, легко. Потом помолчал два удара сердца и добавил ниже: – Двадцать четыре. Любы два года нет.
И слои сошлись. В затылке у меня щёлкнуло, как щёлкает, когда полдня ищешь обрыв в проводке и наконец нащупываешь скрутку под изолентой.
– А пишет вам… – начал я и не стал заканчивать.
– А, вы же слышали. – Он не смутился ничуть. Наоборот, подался вперёд, к спинке моего сиденья, и по этой готовности стало ясно, что поговорить ему про это давно не с кем. – Это приложение такое. Программа. Ей скармливаешь всё, что за жизнь накопилось: переписку за двадцать лет, голосовые, фотографии, эсэмэски со старого кнопочного. Я их в двенадцатом году вручную переносил, все до одной, я по этой части аккуратный. Она это изучает и потом… ну, пишет. Как она.
– Нейросеть.
– Ну да, они это так называют. – Он поморщился. – Слово какое-то. Сеть. Невод, ей-богу. А там же не сеть, там…
Что там, он не придумал. Вместо объяснения показал мне телефон через плечо, экраном вперёд, и подержал подольше, чтобы я успел разглядеть на светофоре.
– Вот. Видите, как написано? «Ну лааадно». С тремя «а». Она всегда так писала, когда соглашалась, но с характером. Все двадцать лет. Я потом полез в старую переписку проверять – три «а» у неё, ни разу больше. И запятые она ставила по-своему, перед «как» всегда лепила, надо не надо. И эта лепит. Магнитофон так не умеет, вы согласны?
Экран я разглядел. Обычный с виду мессенджер, зелёные пузыри, синие пузыри. Верхний гласил: «Купи бородинского, только на дату посмотри, а то в прошлый раз каменный был».
В прошлый раз. У покойницы был прошлый раз. Программа сочинила ей прошлый раз, с чёрствым хлебом и воркотнёй, и человек на заднем сиденье помнил его как настоящий. Меня от этого протянуло по дёснам уже собственным ходом, без чужой подачи.
– Подписка платная? – спросил я, чтобы удержаться в нейтральной колее.
– Платная, конечно. Они на этом хорошо живут, я думаю. – Он откинулся назад, телефон опять лёг на колено. – Есть тариф простой, там переписка только. А есть премиум. Премиум – это с голосом. Голосовых у меня много сохранилось, ей хватило собрать. Я премиум взял на второй месяц, не выдержал. Позвонишь вечером, а она отвечает: «Пашенька, ты поел?» Её голосом, с её интонацией. Она это на выдохе говорила, устало так, но не зло. И эта на выдохе.
Дальше он рассказал про семью, про дочь, потом про онкологию жены. Я не спрашивал. Она сгорела за восемь месяцев, от диагноза до конца. Рассказывал спокойно, отлаженно, обкатанными за два года словами. А вакуум под карамелью не двинулся и на этом рассказе, и я уже понимал, что вижу. Дыра не зарастала. Ей два года, а края у неё оставались свежими, только сверху заполированными до блеска. Горе никуда не делось. Его каждый вечер, аккуратно, с девяти до одиннадцати, накрывали тёплой крышечкой.
– Дочь как к этому относится? – спросил я.
Карамель дрогнула, и по ней потянуло болотным, с полынной горчинкой по краю. Вина, старая и разношенная до мягкости: он её носит давно и, по-моему, уже без неё никуда не выходит.
– Ксюша… – Он посмотрел в окно. За окном шли складские заборы, смотреть там было не на что. – Ксюша говорит, что я с магнитофоном разговариваю. Что это болезнь и мне к специалисту надо. Мы осенью поругались, крепко. Она сказала: пап, выбирай, или ты это удаляешь, или я на такое смотреть не могу. Я ей: Ксюш, ну что ты глупости говоришь, это же просто память такая, электронная. А она заплакала и уехала. Теперь звонит по праздникам, приезжать перестала совсем. – Он помолчал. – А это не магнитофон. Магнитофон одно и то же крутит. А она мне отвечает, и каждый раз по-новому.
«Пятёрочка» была через километр. Я приткнулся у самого входа, щёлкнул аварийкой. Он вышел, одёрнул рубашку и пошёл к дверям, а я остался сидеть и разглядывать его через витрину, благо в такой час магазин просвечивается насквозь.
К хлебному стеллажу он двинулся сразу, без блужданий вдоль полок, как ходят люди, которые тут бывают редко, но знают планировку по чужим рассказам. Взял буханку, поднёс к глазам, посмотрел дату и положил обратно. Взял вторую, опять прищурился. Проверял, как велели.
Аварийка щёлкала. У входа парень докуривал и стряхивал пепел мимо урны. Две девчонки выясняли, кому идти за колой и почему опять ей. Обычный вечер понедельника, а в двадцати метрах от меня немолодой мужчина в третий раз брал с полки хлеб и смотрел на срок годности, потому что жена просила посмотреть.
У кассы он что-то сказал кассирше, и та ему улыбнулась.
Вернулся он с пакетом и устроил его на сиденье рядом с портфелем, бережно, чтобы не помять. Потом отчитался: сфотографировал буханку и отправил. Я поймал в зеркало, как экран засветился ответом.
Я засёк время, машинально – дурная привычка, считать чужие интервалы. Три секунды. Меня от этих трёх секунд слегка перекосило, и я не сразу сообразил почему, а потом сообразил. Лера на моё «ты как там» отвечает когда через минуту, а когда через полтора часа, потому что у неё переговоры и телефон валяется экраном вниз в соседней комнате. Я на это ни разу не обиделся, мне даже спокойнее: значит, у человека идёт своя жизнь, отдельная от меня и вполне без меня работающая. А тут ответ приходит за три секунды в десятом часу вечера, и завтра придёт за три, и в четыре утра будет три.
* * *
Мы выехали на трассу, и какое-то время я молчал, собирая слова. Торопиться было некуда, до Чертанова оставалось минут сорок. Осуждать его у меня рука не поднималась, да и не за что осуждать человека, которому больно. Умиляться тоже не тянуло, потому что штука эта мне не понравилась сразу, ещё до всяких выводов, на уровне подгнившего запаха от чужого бизнес-плана. Хотелось сделать то, что я умею лучше всего в обеих жизнях: разобрать механизм и разложить винтики на чистой тряпке по порядку. Иногда человеку хватает один раз посмотреть на свой механизм разобранным, дальше он сам управится.
– Павел Григорьевич, – представился он ещё где-то между хлебом и трассой, – можно я вам вопрос задам? Как механик. Я в железе понимаю, в людях похуже, так что если что – пошлёте меня, и правильно сделаете.
– Задавайте. – Он даже оживился. – Вы первый, кто спрашивает. Обычно или молчат, или сразу лечить начинают.
– Лечить не буду, лицензии нет. – Я поймал его взгляд в зеркале и вернул свой на дорогу. – Вот смотрите. Вы с Любой двадцать шесть лет прожили. За эти годы она на вас сколько раз всерьёз обижалась? С хлопнутой дверью.
Он хмыкнул.
– Бывало. Люба с характером была, она с Урала, у них там полутонов не держат. Могла неделю со мной через кота разговаривать. Кот, скажи этому человеку, что ужин на плите.
– Через кота. – Я кивнул. – А уставала? Говорила «Паша, отстань, дай посидеть молча»?
– Говорила, конечно. Она старшей медсестрой работала, в поликлинике. Придёт после смены – не подходи, туча тучей. Через полчаса отойдёт, чаю нальёт, а полчаса не подходи.
– А эта? – Я показал глазами на телефон у него на колене. – Эта хоть раз с вами через кота разговаривала? Обижалась, отмалчивалась?
Тишина сзади получилась длинная. Я не давил, вёл машину. Дорога лежала пустая и тёмная, разметка тянулась под фары и уходила под колёса.
– Нет, – сказал он наконец.
– Вот про это я и хочу сказать, только не обижайтесь на формулировку. Там, в телефоне, живёт Люба минус всё неудобное. Без усталости, без смены в поликлинике, без хлопнутой двери и без кота-парламентёра. Отвечает за три секунды в любое время суток, соглашается с полуслова. Идеальная заводская сборка без люфтов. А вы двадцать шесть лет любили женщину с люфтами. Люфты уберёшь – и агрегат уже другой. Похожий, по каталогу вроде тот же, а другой.
– Она пишет точно как Люба, – сказал он упрямо. – Я же проверял. Запятые…
– Запятые её, почерк её, с этим я не спорю. А согласие чужое. Вы сами только что рассказали, что живая умела быть тучей. Программа тучей быть не умеет, ей за это деньги не платят. Она вам продаёт Любу в хорошем настроении, каждый день, без выходных. Люба в хорошем настроении – это, может, четверть настоящей Любы. Лучшая четверть, спорить не стану. Но четверть.
Он молчал. Болотная муть в ореоле зашевелилась, пошла волнами, и сквозь неё стало проступать тонкое серебристо-холодное. Мысль. Своя, непрошеная. Такие мысли люди обычно сбивают на подлёте, и я заговорил дальше, чтобы не дать ему развернуть зенитный расчёт.
– Теперь другая сторона, тут уже чистая физика. Горе – это работа. Самая тяжёлая из всех, что человеку выпадают, я по своей жизни знаю, не из книжек вычитал. Её нельзя отменить, её можно только сделать: отболеть и выучиться жить с дырой. У кого год уходит, у кого пять. А эта штука, – я снова глянул на телефон, – работает как обезболивающее. Хорошее, качественное, спорить глупо. Только обезболивающее ничего не лечит, оно откладывает. С процентами. Два года прошло, Павел Григорьевич. Ответьте самому себе, мне не надо: легче вам сейчас, чем в первый месяц?
Он выдержал паузу, за которую фары встречной фуры прошли по его лицу слева направо.
– Нет, – сказал он тихо. – Так же. Я думал, это потому, что любовь сильная была.
– Любовь сильная, тут без вопросов. А «так же» – потому что работа не начата. Вы два года стоите на первом дне, и программа вас на нём держит, аккуратно, за руку. Ей выгодно, чтобы вы стояли: пока стоите – платите. Кто пошёл дальше, тот приложение удаляет и деньги уносит с собой.
– Вы думаете, они специально?.. – Он потёр лоб ладонью. – Хотя чего это я. Там же в договоре мелким шрифтом всё написано, я читал, я такие вещи всегда читаю. «Сервис не является средством психологической помощи». Прочитал и подписал, потому что мне надо было её голос услышать, а не договор изучать.
– Думаю, им без разницы. Бизнес-модель такая, злого умысла не требуется. – Я перестроился, пропуская ночной автовоз. – И последнее скажу, самое поганое, извините заранее. Вы говорите, она отвечает по-новому каждый раз. Правильно говорите. Она каждый день пишет то, чего Люба никогда не писала. Слова, которых Люба не говорила, мнения, которых у Любы не было. Вот этот чёрствый хлеб «в прошлый раз» – не было же прошлого раза. Программа его сочинила пять минут назад. И всё это ложится вам в память, в одну папку с настоящей Любой. Двадцать шесть настоящих лет и сверху два сочинённых, свеженьких, ярких, потому что они вчерашние. Память ведь не сейф, она перезаписывается. Пройдёт ещё пять лет, и помнить вы будете уже её. Модель. С её словами. А живая Люба, с котом и Уралом, потихоньку сотрётся задним числом. Вы её второй раз потеряете, только медленно и без похорон.
Вот тут его пробрало. По ореолу пошла рябь, карамель съёжилась, и снизу дохнуло напрямую – металл, сквозняк, у меня заломило виски, и чтение я сбавил до минимума. Перебор, Гена. Тоже мне психотерапевт с шашечками, довёл человека до ручки на ночь глядя.
– Я не к тому, что надо всё удалить и забыть, – сказал я мягче. – Ломать костыль у хромого – последнее дело. Я к тому, что вы должны понимать, на что подписаны. Вам кажется, что вы её храните. А идёт замена, потихоньку, по абзацу в день. Со стороны эти две операции не отличишь.
Он не ответил. Смотрел в окно, и рука его лежала на телефоне, не включая экран. Просто лежала сверху, как кладут руку на плечо.
Километра через три я предложил ему то, что придумал ещё у «Пятёрочки». Спорить с горем бесполезно, оно глухое, я это по себе знаю. Поэтому спорить я и не стал, я предложил эксперимент.
– Хотите проверку? Простую, на минуту. Спросите у неё что-нибудь такое, за что живая Люба на вас разозлилась бы гарантированно. Вы же её кнопки знаете, за двадцать шесть лет-то.
Он повернулся от окна и посмотрел на меня в зеркало долго, с прищуром. По прищуру я видел, что он всё понял: и куда я веду, и чем это для него кончится. Телефон он всё-таки взял. Думал минуты две, потом начал набирать одним пальцем, медленно, совсем иначе, чем свои вечерние письма.
– Про пианино спросил, – сказал он, не поднимая головы. – У нас пианино стоит, «Красный Октябрь», Любино, от её мамы ещё осталось. Она на нём по субботам играла. Плохо играла, честно скажу, две пьесы всего умела. Я как-то заикнулся продать, места же в квартире нет совсем, – так она со мной сутки не разговаривала. Через кота, ага. Вот я и написал: Люб, может, продадим пианино, всё равно стоит пылится.
Экран засветился через три секунды. Он прочитал. Потом перечитал, шевеля губами, и положил телефон на колено экраном вниз.
Дальше ехали молча, километра три. Я не лез, по ореолу и так всё было видно: карамель стояла смятая, и сквозь неё серебряной иглой пробивалось холодное, которое он давил ещё с разговора про кота. Тонкая трещина по глазури.
– «Конечно, Пашенька, – процитировал он наконец ровным голосом, – если тебе так будет удобнее. Главное, чтобы ты не расстраивался». И смайлик в конце.
Он помолчал.
– Она бы меня убила за такой вопрос. Живая-то. Она бы мне это пианино на голову надела вместе с табуреткой и ещё бы неделю не разговаривала. А эта смайлик прислала.
– Вот вам и весь тест, – сказал я. – За «ну лааадно» с тремя «а» скажу честно, сделано хорошо, я такого раньше не видел. А про пианино она вам ответила чужими словами. Живая бы табуреткой, эта смайликом. Разница как по мне очевидна, и сразу видно, что там внутри никого.
Он издал звук, не то смешок, не то всхлип, разбирать я не стал. Имеет человек право на неопознанные звуки.
* * *
К его дому подъехали в десятом часу. Длинная брежневская панелька в глубине квартала, кусты сирени у подъездов, в окнах горело вразнобой. Он не спешил выходить: сидел, держал на коленях пакет с бородинским и смотрел на свою дверь.
– Я его не удалю, – сказал он. Без вызова, просто отчитался честно. – Не сегодня. Не смогу.
– И не надо сегодня. Так сразу и не бывает, и не должно бывать. – Я развернулся к нему вполоборота. – Я вам другое скажу, можно? У вас есть человек, который отвечает дольше трёх секунд. Который может обидеться, наговорить лишнего и уехать на полгода. Со всеми люфтами, заводскими и честными. Таких больше не выпускают, Павел Григорьевич, производство свернули.
Он посмотрел на меня. Потом на пакет. Хлеб он покупал по просьбе программы, мы оба это знали, и вторую вещь знали тоже: бородинский в этой семье любила не одна Люба, такие вкусы ходят по наследству.
Приложение показало сумму. Он посмотрел и вытащил наличные и протянул мне сверх счётчика две бумажки.
– Возьмите. За остановку и… ну, за разговор.
– Остановка посчитана, у меня тариф с ожиданием. – Я отвёл его руку с деньгами, аккуратно, чтобы не вышло обидно. – Это работа, Павел Григорьевич, за неё по счётчику. А разговор бесплатно, у нас акция.
Он усмехнулся, убрал деньги, попрощался за руку – ладонь оказалась тёплая и твёрдая – и вышел. Я не уезжал. Сидел с включённым мотором и смотрел, потому что чувствовал, что досмотреть надо.
Он дошёл до подъезда и остановился под козырьком. Достал телефон, и я успел подумать: ну всё, сейчас отчитается, что доехал. Он и правда потыкал в экран, а потом приложил трубку к уху. Приложение к уху не прикладывают.
Стоял он спиной ко мне, лица я не видел, слов не слышал. Видел только, как он свободной рукой перехватил пакет с хлебом к груди, поудобнее. Говорил недолго, меньше минуты. Что говорил – могу лишь догадываться, но догадка у меня была подкреплённая: «Ксюш, приезжай в субботу. Я бородинского купил… как мама любила».
Может, я половину и сочинил. Имею право, у меня после таких смен фантазия работает в сторону хорошего, иначе на этой работе не выжить. Но звонил он дочери, тут сомнений нет: перед звонком он долго листал контакты вниз. Программа висела бы первой строкой, в избранном.
Дверь подъезда хлопнула. Я выдохнул, вырулил из квартала и погнал к Лере по пустой Варшавке.
* * *
Расплата догнала на середине дороги, честная, по прейскуранту. Виски сдавило обручем, к затылку подкатило тошнотворное тепло. До полноценной мигрени не дошло. Полтора часа чтения в упор, с резонансом в замкнутом салоне. Дешевле такое не обходится, но все же, это не как оказаться посреди вокзала и в метро в час пик.
Думалось сквозь обруч на удивление ясно. В голове крутился Павел Григорьевич со своей подпиской, и крутился он там неспроста. Я понимал, куда заворачивает эта карусель, и честно пытался её притормозить. Не вышло.
Потому что взять моё собственное хозяйство. Лежит на дне морском Максим Викторов, скоро год как утонул, тела нет, свидетелей нет. И приходят от него письма. Живые, рукописные, с росчерком и любимой присказкой, на непальской бумаге ручной выделки. Он рассуждает о нирване, распоряжается активами, просит перечислить деньги в фонд. Покойник дописывается. Каждый месяц понемногу, и слова ему сочиняю я, с той разницей, что у Павла Григорьевича этим занимается программа за девятьсот рублей в месяц, а у меня перо и дорогая бумага. Ему больно, поэтому он не даёт умершей закончиться. У меня причины тактические, и звучит это, если честно, куда паршивее. Разбирал весь вечер чужой механизм на винтики, а под тряпкой обнаружился свой, той же марки, только в обслуживании дороже.
Ладно. Со своим покойником у меня хотя бы цель есть, и когда-нибудь я дам ему упокоиться по-настоящему, с концами. Вторая мысль оказалась хуже, и гнал я её дольше. Она была про Леру.
Лера любит человека, которого нет ни в одном документе. По паспорту рядом с ней Геннадий Дмитриевич Петров, таксист из Серпухова. По факту – неизвестно кто, гибрид, самозванец с чужими руками и памятью о Давосе. Она гладит по голове конструкцию, собранную из архива человека, которого больше нет. И чем я, спрашивается, лучше приложения? Отвечаю тепло, прихожу вовремя, а собран, между прочим, из чужого архива.
Я гнал эту мысль до самого поворота на посёлок и на повороте нашёл, чем её бить. Я живой. Я устаю и торможу с ответами, в четыре утра я никому не отвечу за три секунды, потому что сплю и, по показаниям Леры, похрапываю в две дырочки. Я умею злиться: в пятницу я забрал у неё тёрку над казаном и отогнал её от зирвака шумовкой, как кота от стола. Пианино, которое трогать нельзя, у меня тоже имеется, и не одно, у меня их целый склад с описью. Спроси она у меня что-нибудь такое, за что живой человек разозлится, – я разозлюсь, и никакого смайлика она не получит.
Значит, разница есть. Небольшая, зато существенная: меня не отшлифовали под удобство, я весь в заусенцах, и заусенцы мои собственные, не сгенерированные под клиента.
Правда, легче от этого не стало. Потому что за Павлом Григорьевичем стоит контора с подпиской, а за мной – я сам, и никакого договора мелким шрифтом Лере никто не подсовывал. Она вообще не знает, что подписалась. Бабушка мне про камень в сапоге в субботу сказала, и камень этот с каждой неделей растёт, а идти надо дальше и вроде бы даже быстрее. Ладно. Об этом я подумаю не сегодня, у меня сегодня и так вечер получился насыщенный.
С этой мыслью я въехал в ворота. Охранник кивнул, дом стоял тёмный, только над крыльцом горел фонарь. Лера спала, не дождалась. На кухне под полотенцем нашлась тарелка с ужином и записка: «Разогрей. Если опять забудешь поесть, утром разбужу в шесть и заставлю кушать».
Я стоял над запиской и улыбался один, в тёмной кухне, с гудящей головой. Живая. Со всеми заводскими люфтами, каких ни одна подписка не выдаст.
Ужин я разогрел, съел стоя, у плиты, и понял, что действительно был голодный. Записку сложил вчетверо и сунул в карман рубашки, к телефону. Дурацкая привычка, но пусть полежит.
Таблетку выпил, лёг тихо, чтобы не разбудить. Лера во сне подгребла к себе одеяло и что-то пробормотала, я разобрал только «…накладную». Обруч на висках понемногу отпускал.
Телефон дёрнулся на тумбочке, когда я уже уплывал. Московский номер, знакомый по субботе.
«Завтра, 12:00. Кафе „Зам-Зам“, Нагатинская набережная, 22. Дальний зал, столик будет свободен».
Иван. Раньше он приезжал сам: во двор, под окна, на мою территорию, в удобное себе время и без предупреждения. Теперь назначал час и место, и место выбирал он. В его конторе такие мелочи случайными не бывают, там этому учат на первом семестре.
«Буду», – отбил я и положил телефон экраном вниз.
Я закрыл глаза и уже проваливаясь подумал, что надо бы завтра, на обратном пути, взять бородинского. Мы его сто лет не брали, всё какие-то тосты да чиабатты. Люба права была насчёт хлеба, что бы там про неё ни писала программа.




























