Текст книги "Дольче агония"
Автор книги: Нэнси Хьюстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 17 страниц)
– Ты в самом деле думаешь, что на Клондайке имелись подвесные канатные дороги? – без улыбки вопрошает насмешница Бет.
– Нет-нет, разумеется, все подробности у меня будут другие. Я сохраню только структуру рассказа. Его глобальный смысл, понимаешь, что я имею в виду?
– Для меня это было бы величайшей честью, – заверяет Брайан, а сам уже видит свое имя напечатанным в конце книги, среди тех, кому автор выражает свою признательность.
Глава XXI. Бет
Узнав о кончине Брайана, Бет понимает, что колокол прозвонил и по ней. Она выходит из полицейского участка, возвращается в номер гостиницы, окна которого глядят на шумную улицу Риволи, и там, сотрясаемая спазмами, начинает задыхаться, вращая глазами. Это самый доподлинный приступ астмы: первый со времен Декатура, той далекой Пасхи, желтого платьица, подвала, пропахшего плесенью. И сколько бы она ни трясла свой ингалятор, дыхание никак не восстанавливается; если бы не юный полицейский, который проводил ее от участка до самого номера (потому что Бет пышностью телосложения и волосами, крашенными хной, смутно напоминала его мать) и, увидев, что приступ нарастает, проявил достаточное присутствие духа – вызвал по мобильнику «скорую», Бет, возможно, отошла бы ко мне в тот же день.
Однако у меня были другие планы на ее счет. Нет, мне с моей неподражаемой склонностью к произволу вздумалось сорвать этот цветок необычайно бережно и с особой сноровкой.
Итак, много лет спустя, став шарообразной, дородной, тучной, бойкой и невообразимо престарелой особой, имеющей семерых внуков (двоих от Ванессы и… пятерых от Джордана!) и семнадцать правнуков (обойдемся без подробностей), которых она любит с улыбками и подмигиваньями угощать добрыми советами и старыми байками XX века, Бет однажды вечером уляжется в кровать в прелестной маленькой гостинице Рокпорта, штат Массачусетс, заботливо выбранной Ванессой для их совместного отдыха, и примется за чтение второго тома «Исповеди» Жан-Жака Руссо. Погасив лампу у изголовья, сонная и довольная, она глубоко вздохнет… это и будет миг, избранный мною, чтобы явиться и погасить ее самое. Моя рука, как нож в масло, пройдет сквозь ее сиреневую ночную сорочку, сквозь вялую морщинистую кожу, объемистый бюст и кости грудной клетки, чтобы овладеть сердцем.
Бет легонько вскрикнет от удивления, ее сердце взволнуется на миг, встрепенется три-четыре раза, да и затихнет. И не кто иной, как Ванесса, зайдя назавтра поутру посмотреть, проснулась ли мама, нежно закроет навсегда ее большие голубые глаза.
Глава XXII. Немного уныния
Люди не представляют себе, сколько адского трудатребуется для написания романа, брюзжит про себя Хэл, опустошая третий фужер шампанского и тотчас наливая четвертый. Они воображают, что достаточно просто брать да и переносить на бумагу разные пережитые разности, и баста.А ведь это., парни, та еще работенка!Все равно что возводить какую-нибудь гадскую пирамиду! Шампанское, бродящее у него в мозгу, пропитывает этот образ, не прочь поиграть с ним. Я черный раб, говорит он себе, босоногий, полуголый, я тащу каменные плиты через бескрайние пространства раскаленных песков. Я мумифицированное тело фараона, запрятанное в нутро священного камня, дабы его дух мог отправиться в царство вечной жизни. Я архитектор и старший мастер, надзирающий за работами, в моем ведении сокровища и пот, пропитание и палящее солнце, пустыня и тайна. Гм! А ведь недурно, усмехается он, чувствуя, как божественное дыхание вдохновения распирает его грудь. Пожалуй, можно будет ввернуть это в какую-нибудь главку…
Хлоя нежно приваливается к нему, ее глаза закрыты, руки уронены на колени, лежат ладонями вверх на алой ткани платья, поза безмерного детского доверия. Ей можно дать четырнадцать лет, думает Хэл. Что за прелесть. Какое счастье, что я успел вытащить эту малышку из канавы, пока ее душа еще не затронута.
(На самом-то деле Хлоя не спит. Ей не по себе, она как будто больна. Сама того не желая, она возвратилась в тот незабываемый день, когда они с Коленом… Они там вместе, брат и сестра, растянулись рядышком на постели. Поскольку на улице жарко, они оставили окно открытым, и сейчас легкий ветерок, касаясь их обнаженной кожи, отливающей алмазным блеском, привносит свою долю в опьянение их любви. И тут в распахнутое окно влетает птица. Брат и сестра вскакивают, смеясь. Они голы, белы, высоки и огромны – кокаин продолжает действовать, они все еще боги. Какой породы эта птичка? Они не имеют об этом ни малейшего понятия, отродясь не интересовались орнитологией, однако это воробей. «Провидение бдит надо всем, вплоть до падения воробушка, – как говаривал принц Гамлет, даром что они и Шекспира никогда не читали, – вся суть в том, чтобы быть готовым». Они загоняют птичку в угол на кухне, и Колен исхитряется накрыть ее полотенцем. Хохоча от всей души, он несет свою добычу к столу и усаживается за него. Пальцы его правой руки кольцом охватывают дрожащую тоненькую шейку воробья, и Хлоя завороженно наблюдает панический ужас птицы. Какой смысл бороться, чтобы остаться в живых? – спрашивает она себя. Нет в этом никакого проку. Тут они перестают смеяться и принимают суровый вид… совершенно так же, как десять лет назад дружок их матери строго хмурился, приказывая им спустить штанишки. Их сияющие глаза становятся весьма сосредоточенными. Пальцы Колена крепче сжимают птичью шею. Воробей отчаянно бьет крылышками, и электрический ток возбуждения сотрясает нагих богов с головы до пят. Трепет наслаждения, более мрачного, чем то недавнее, светоносное, что пронизывало их золотистые тела на белоснежных простынях, снова влечет их друг к другу. Неудержимо. Хлоя берет свою шкатулку для шитья и достает иглу. Усевшись рядышком с братом, она медленно вонзает ее в правый глаз птицы. «Не втыкай слишком глубоко, – бормочет Колен. – До мозга чтоб не достало, а? Не надо его убивать». – «Ладно», – шепчет Хлоя. Пальцы их босых ног подрагивают под столом, отзываясь на судороги птицы. Хлоя вынимает иглу из правого глаза и погружает острие в левый. Это вправду не шутки? – спрашивает она себя ныне, четыре с половиной года спустя, сидя на канапе Шона Фаррелла, мертвенно-бледная, тошнотворно обмирающая, с зажмуренными глазами вспоминая ту сцену. Потом они ощипывали птичку. Выдирали у нее перья одно за другим, а крошечное создание пищало и мучительно корчилось в лапах этих громадных божеств. Как, когда оно испустило дух? И как они после этого поступили с его маленьким тельцем? Она уж и забыла, но только когда потемки прирезали день, они оба были словно в накидках из кровавой кисеи. Ей припоминается нож… да, точно: Колен, все время напоминая ей, что надо подольше сохранить воробушка живым, отрезал ему перочинным ножиком крылья. Когда он впервые отключился, Колен даже попросил Хлою побрызгать ему прохладной водой на головку… и воробей ожил, чтобы еще почувствовать, как ему вспорют живот кончиком перочинного ножа… Ах, покончим с этим, хватит, Хлоя ничего больше не помнит…)
Она открывает глаза.
– Ты уснула, – говорит Рэйчел, растроганно посмеиваясь.
– Когда кормишь грудью, очень устаешь, – замечает Бет.
– Не хочешь подняться наверх и вздремнуть? – спрашивает Хэл все тем же, что и раньше, ласковым тоном.
– Оставь меня в покое! – яростным шепотом осаживает она его.
– Какая ты счастливая, что можешь вот так задремать! – говорит Рэйчел. – У тебя был такой умиротворенный вид…
– Рэйчел буквально одержима бессонницей, – поясняет хозяин дома.
«Обязательно всем знать, что ты спал с ней», – про себя отмечает Дерек.
– Когда-то у меня тоже были проблемы с бессонницей, вставляет Арон, – и мне частенько помогало радио – послушаю его и успокоюсь. (В последние годы своей жизни на юге Африки он, ложась спать, включал музыку как можно громче, потому что боялся услышать во сне крики молодого парня, которого на его глазах изуверски умерщвляли в Йоханнесбурге: все то время, пока алые, зеленые и белые всполохи от его волос подбирались к автопокрышке, облитой мазутом, и его глаза лопались, кожа таяла, а язык начинал запекаться, жертва кричала пронзительным, нечеловеческим криком… невыносимым… незабываемым…)
– Хо-хо! – говорит Дерек. – Не забывайте, что с ней рядом в кровати присутствует муж!
«Обязательно всем знать, что ты с ней спишь», – про себя брюзжит Шон.
– Разумеется, – говорит Арон, – но она, вероятно, могла бы надевать наушники?
– А Канта почитать не пробовала? – спрашивает Чарльз.
– Очень смешно! – Рэйчел пожимает плечами.
– Прошу прощения, – усмехается Чарльз.
– Может, тебе стоит посчитать баранов? – предлагает Патриция.
– От них никакого толку, – вздыхает Рэйчел. – Каждый раз, когда я пытаюсь считать баранов, густое руно одного из них непременно цепляется за ограду загона. Чем больше этот баран мечется, тем сильнее запутывается, и не успеешь оглянуться, как он уже весь обмотан колючей проволокой. Прибежавший пастух находит лишь содрогающуюся на земле бесформенную массу окровавленной плоти и, желая положить конец его страданиям, со всего маху бьет его кувалдой по голове… И вы хотите, чтобы я после этого заснула?
Почти все смеются, но Чарльз поражен словами Рэйчел. Ничего удивительного, если у дочки Дерека нелады с психикой, говорит он себе, поднимаясь с места, чтобы поставить новый диск: «Лучшие медленные фокстроты». Затем Чарльз отходит к окну и, осознав, что он в ярости, однако же здраво оценивая количество алкоголя, бродящего в его жилах, твердо решает сохранять самоконтроль, не кипятиться, не позволить себе взорваться так, как сделал бы его родитель, а лучше продолжить спор между двумя оппонентами мысленно, избавив от этого остальных присутствующих…
(Для начала он задает Рэйчел вопрос, почему евреи так самодовольны в своих страданиях, потом без особой логики переходит к обличению еврейского произвола, царящего в Голливуде, каковой, по его мнению, и порождает неистребимые расистские настроения в умах американских белых; он спрашивает у нее, почему в первой трети XX века президенты США, проповедовавшие расовую ненависть, возведенную в систему, не подверглись столь же радикальному остракизму, как Сталин за ненависть классовую; в завершение он рукой мастера обрисовывает старинное соперничество между евреями и черными: первые – народ Книги, чья самобытность неуничтожимо закреплена в памяти, вторые – носители устной культуры, само воспоминание о которой уничтожено… А проблема компенсации потомкам рабов, у которых украли все? А горечь как единственное наследство наших детей? Уф! Не прошло и пяти минут, как он, с блеском очертив круг этих вопросов и одержав над Рэйчел сокрушительную победу, почувствовал себя лучше. Ему удалось, никого не задев, излить свою желчь. Это Мирна его научила такому приему: люди никогда не меняют своих мнений во время разговора, утверждала она. Подобные перемены могут происходить только в тишине и одиночестве, благодаря чтению или уединенным размышлениям где-нибудь в укромном уголке… «Вот почему то, что ты пишешь, очень важно», – сказала она тогда, страстно сжимая его в объятиях. Никто больше никогда не говорил ему, что его писания так важны…)
Когда он вернулся на свое место, разговор шел о литературе. Поди пойми, как им удалось от истребляемых баранов перейти к изящной словесности: как бы то ни было, теперь Хэл напыщенно толкует о Толстом – о дикой непропорциональности его человеческих и писательских масштабов.
– Повествователь в нем выше, чем моралист, – вещает Хэл, – а моралист значительнее человека. Пережив приступ мистицизма, Толстой становился чем дальше, тем более нервным и несносным. Он выходил из себя оттого, что был не в силах отказаться от хрустальных бокалов и задирания ног в постели с Софьей, вот и стал проводить дни в проповедях сексуального воздержания, бичуя пристрастие к материальным благам. Он даже хотел помешать своим дочерям выйти замуж! В свои восемьдесят это был настоящий негодяй: черствый, злобный, нетерпимый.
Откуда такая жесткость, Мирна? – думает Чарльз. (Свою диссертацию он посвятил ревности: на шести сотнях страниц сопоставлял двух великих «женоубийц» западной литературы: шекспировского «Отелло» и «Крейцерову сонату» Толстого… В этой диссертации, чья сильно сокращенная версия вошла как одна из глав в его книгу «Черным по белому», он выдвигал на первый план следующее противоречие: в то время как большинство комментаторов связывают смертоносное умопомрачение Отелло с цветом его кожи – «торжеством его африканской сути, агрессивной и низменной, над его цивилизованной, христианской видимостью мнимого европейца», – но не нашлось ни одного, кто бы вздумал утверждать, что Позднышев поддался убийственному безумию из-за своей белой кожи. А почему? Потому что его белизна не цвет, не определяющий признак: невменяемость Позднышева возводится до «трагизма человеческой природы». О Мирна! Ты, белая, обманутая ради черной, ты тоже убила меня… из ревности! «К ней же самой испытанной, ею самой порожденной…» А между тем разве я не отдал тебе все, что имел? Чем могло угрожать тебе мгновение моей слабости? Неужели ты хоть одну секунду считала меня способным пустить в распыл наше счастье и жить припеваючи с Анитой Дарвен в Южной Каролине? Ах! Приступ бешенства, обоснованный или нет, справедливый или несправедливый, и вот Дез-де-Мирна покарала Отелло за интрижку в отеле!)
– Да ну! – ухмыляется Леонид. – Не очень-то серьезно призывать к сексуальному воздержанию, уже настрогав полтора десятка детишек.
Кэти смеется, по голосу мужа поняв, что он пошутил. Но разговора она не слушала, все ее помыслы сосредоточены там, в комнате на Пауэр-стрит.
(И тут их затопила волна зловония – запах мочи, экскрементов, разлагающейся плоти. То была плоть от их плоти в состоянии гнилостного брожения. «Не беспокойся, мой ангел, – пробормотала она Леониду, доставая платок, чтобы обтереть с его лица пот и остатки блевотины. – Все хорошо, все пройдет, не беспокойся». Так они простояли в коридоре с минуту, уцепившись друг за друга; потом, взявшись за руки, вернулись в комнату Дэвида. И увидели. На полу. Голый, без простынь, матрац. Трубку радиотелефона. А дальше – распластанное, недвижное, безжизненное тело своего младшего сына. Или то, что от него осталось. Поскольку Клеопатра, запертая один на один с трупом своего хозяина (Сколько дней так прошло? Возможно, что не три, а куда больше, семь или восемь. Когда они с ним говорили в последний раз? Кэти силилась подсчитать в уме: он звонил 24 июля, в день рождения Элис, стало быть, это выходит…), отгрызла ему левое плечо, большой кусок правой руки и часть лица. О, это к лучшему, снова и снова твердит себе Кэти. По крайней мере, ему больше не придется страдать. Тебе хорошо теперь, не правда ли, любовь моя? – мысленно обращается она к Дэвиду. Наклонясь над изможденным разлагающимся телом, Леонид поднял его, словно оно ничего не весило, и перекинул через плечо так, что голова и руки свесились спереди, а ноги болтались сзади, у него за спиной. И Кэти, идущая за ними вслед до двери, потом по коридору, видела, как джинсы Дэвида спустились с его тощих бедер, обнажив верхнюю часть ягодиц… От этого все в ней переворачивалось, хотелось подтянуть ему штаны, как она делала столько раз, когда он был маленьким, но она не осмелилась по такому пустому поводу потревожить Леонида просьбой опустить тело на землю… Так и шла за ним по лестнице, шепча про себя: «Все хорошо, мой ангел, теперь все будет хорошо…» На волне этой эйфории она продержалась все время похорон, соболезнующих визитов и последовавшие за этим недели хлопот, связанных с ликвидацией остатков внезапно оборвавшейся жизни их сына; лишь пол года спустя, однажды зимней ночью, в no man’s land [39]39
На ничейной земле (англ.).
[Закрыть]между бодрствованием и сном Кэти наконец постигла огромность своей утраты. Облившись холодным потом, она резко выпрямилась в кровати и на долгие часы застыла перед разверзшейся пустотой. Назавтра, принеся ей завтрак в постель, Леонид чуть не уронил поднос: волосы его жены, вчера еще черные как смоль, за одну ночь побелели.)
– В прошлом месяце я прочла потрясающий русский роман, – сообщает Бет. – Это называлось… как он назывался, Брайан?
– Понятия не имею! – Брайан легонько пожимает плечами, он больше не прислушивается к разговору, думать о нем забыл, он снова блуждает в пойме реки Сатхай.
(День уже клонился к закату, пожар заходящего солнца понемногу разгорался на вершинах гор, и тут вдруг, сверх всех ожиданий, Джек взял след. Наконец хоть что-то. Что именно, не важно. Событие. Надежда, к которой можно пришвартовать их мысли, затуманенные страхом. Не то чтобы нам так уж хотелось их изловить, этих вьетконговцев, вспоминает Брайан, но… будь что будет… лишь бы побыстрей скоротать этот день. Сто восемьдесят дней миновало, изволь отмотать еще его восемьдесят пять. Вот лейтенант Дуг Джонсон, черный верзила из Оклахомы, держащий на поводке собаку: он делает остальным знак «есть», и сразу каждый нерв их тел напрягается так, что готов лопнуть, градус внимания и бдительности максимальный. Потом – и это, как всякий раз, уму непостижимо – грохочет ружейный выстрел. Очумев, они озираются вокруг, ища, в кого попало на этот раз, кто валяется с развороченным брюхом… Но нет. Это Джек. Пес ранен. Не смертельно. Озверев от боли, он кидается туда, откуда стрельнули, изо всей силы рвет поводок. Дуг спускает его. Собака яростно бросается в сторону бамбуковых зарослей; две пули одновременно поражают ее прямо в грудь, и она оседает бесформенным комом. И тут происходит невозможное. Женщина. Женщина выходит из зарослей. Длинные черные волосы. Рубашка с короткими рукавами цвета хаки, такие же шорты. Полуголые руки и ноги изодраны колючим кустарником. Она бросила к их ногам свой пустой автомат, и они замерли, ошеломленно переглядываясь. Женщина-вьетнамка и семеро американских мужчин. Застывшие, неподвижные, как зной. Во взгляде женщины Брайан не смог прочесть ничего. Ни страха, ни отваги, ни заигрывания, ни бравады, ни отчаяния, ни вызова… ничего. Как он успел понять за эти шесть последних месяцев, такая невозможность расшифровать лицо врага портит тебя как человеческое существо, зато укрепляет как солдата. Потом женщина бросилась наутек, и они молча погнались за ней, топча землю вольным, мощным бегом: все то, что так тяжело давило их, вдруг стало легким, как горячий воздух. Несмотря на данную ей фору, они знали, что ее настигнут – сомневаться не приходилось, ноги-то у них вдвое длиннее, чем у нее, и вправду – за одну-две минуты дело было сделано. Они обступили ее, схватили, бросили наземь, в один голос издав дикарское рычание. Нежданный трофей. Вознаграждение за пережитый изнурительный день. Все, что последовало за этим, в памяти Брайана подернулось дымкой нереальности: он ничего не забыл, никогда не забудет, но во веки веков ни словечка об этом никому не проронит. Потому что… нет слов, чтобы такое выразить. Этакий древний обряд, достояние не индивида, но рода. Действо разворачивается в благоговейном молчании. Последовательность определяется воинской иерархией: Дуг пойдет первым, Брайан – последним. Свет дня умирает, и, пока джунгли мало-помалу утрачивают свои краски и очертания, Брайан чувствует, как желание все сильнее захлестывает его. Каждый его вздох переполнен желанием, в сердце его трепещет экстаз, во Вселенной нет ничегоза пределами этого заколдованного круга черныхи белых мужчин с желтокожей девушкой в центре…В то мгновение, когда первыйпроникает в нее, она вскрикивает, у нее кровь, и Дуг, чей бритыйчереп лоснится от пота, выплевывает сквозьзубы ругательство, удивленный, что она оказалась девственницей;потом все уста вновь немеют, нет большеничего, кроме движений. Без спешки, безединого слова мужчины позволяют самым темным силам рода людского пронизывать их существо, чтобыпотом излиться в тело женщины. Оженщина, любимая, ненавидимая, вот, прими мое семя жизни, прими его и умри! Когда наконец приходит черед Брайана, он уже настолько вымотан этой мессой подлинной плоти и крови, что все происходит очень быстро: не успел он войти в девушку, как наслаждение, воистину подобное молнии, обжигает его, превращая в электрический провод под током, его мысль и личность начисто исчезают, на какую-то долю секунды он даже лишается сознания. Придя в себя, он встает, подтягивает штаны, шатаясь, едва держась на ногах, совершенно оглушенный, а другие, глумливо хохоча, толкая его и тряся, спрашивают, зачем он поцеловал жмурика. Не понимая, он опускает глаза, и Дуг, продолжая ржать, всаживает в голову женщины всю обойму своего автомата. Теперь ночной мрак уже стал непроглядным, они уверены, что с этим днем покончено, но тут они просчитались. Им еще остается кое-что пережить. Взрыв гранаты, брошенной вьетнамцем, который пробирался по берегу Сатхай, – та девушка служила ему проводником и, устранив собаку, сумела-таки уберечь его, заранее зная, какой ценой. Трое Джи-Ай убиты на месте, Дугу оторвало обе ноги, однако Брайан… что ж, Брайана даже не оцарапало. Он отделался безо всяких последствий, если не считать этого легкого дребезжания в правом ухе…)
– Да нет же, нет, я тебе говорила! – настаивает Бет. – Книга называлась… ммм… «Дети Медузы», или что-то в этом роде.
– Ты уверена, что речь не идет о «Смехе Медузы» Элен Сиксу? – спрашивает Патриция, которая наделала множество ксерокопий этого текста для преподавателей современной французской литературы.
– Ничего подобного. Говорю же тебе, это русская книга.
– Бет, если ты не в состоянии вспомнить ни имени автора, ни названия романа, Я замечает Брайан, изнемогая от раздражения, – мы будем без толку ломать головы…
– «Дети Медеи», вот! Не «Дети Медузы», а «Дети Медеи»!
– Медея убила своих детей, – напоминает Рэйчел.
– Я знаю, – говорит Бет, – но там про другую Медею, героиня обыкновенная женщина, она живет в Крыму, ее зовут Медеей, и к тому же детей у нее нет…
– Надо же! – перебивает ее Леонид. – Ведь и в самом деле… я когда-то знавал одну Медею… в Шудянах.
(Когда он прибыл на похороны Григория, его сестра там, на кладбище в Митино, устремила на него пустой взгляд и не сказала ничего. Ни слова. Но ее подруга Наташа, библиотекарша на пенсии, морщинистая толстушка, которую Леонид еще смог припомнить, хоть и смутно, а когда-то в пионерском лагере, пол столетия тому назад, ее лукавые черные глаза волновали его, – итак, на обратном пути Наташа отвела его в сторонку и рассказала, каким был конец сестрина мужа. Твой свояк испытал муки мученические, сказала она… и описала, как заживо разлагалось тело Григория, отнюдь не стремясь избавить его от подробностей. Юлии приходилось вводить мужу внутривенно неразбавленную водку, чтобы он мог хоть малость передохнуть, отключиться. Вся страна купается в водке, сказала ему Наташа. Служители морга, навидавшиеся на своем веку всяких ужасов, и те всегда требуют водки, когда приезжают забирать чернобыльцев. Пожарникам, приехавшим издалека для дезактивации региона, дано официальное предписание пить как можно больше под предлогом, что только водка помогает преодолевать последствия облучения… Стало быть, эти несчастные парни бродят по деревням, оглушенные алкоголем, разоряя все на своем пути, пристреливая собак и зарывая их в ямы скотомогильников, опустошая погреба селян, срезая слоями дерн и наворачивая его рулонами, убивая миллионы насекомых, хороня землю в земле. Ты уезжал из страны бреда, в нее же ты и вернулся, Леонид, сказала Наташа. Разумеется, Леонид не был лично ответствен за чернобыльскую катастрофу – Кэти тысячу раз твердила ему об этом, когда, воротясь в Соединенные Штаты, он каждую ночь рыдал в ее объятиях. И все же… Если бы он постарался, был бы хорошим сыном, он бы горы своротил, чтобы вытащить своих стариков родителей в Америку или, по крайности, устроил их в Минский геронтологический центр, тогда бы все обернулось иначе. Григорию и Юлии не пришлось бы переезжать на юг, Григорий уцелел бы, Светлана не потеряла бы отца, а Юлия не сходила бы с ума от тревоги за здоровье дочери и внуков, и так далее на всем протяжении четырнадцати миллиардов лет – срока, нужного для полураспада тория.)
– В самом деле, дорогой? – спрашивает Кэти, и разговор вдруг уходит в песок без толку, отправляется коту под хвост, Бет так и не суждено поведать собравшимся о том огромном счастье, которое она испытала, погрузившись в роман Людмилы Улицкой, чья героиня-поселянка, печальная и щедрая душой женщина, снедаемая давней потаенной скорбью, весь отпущенный ей век провела, расточая материнские заботы своим племянникам, племянницам, сестрам и кузенам.
– Не огорчайся, Бет, – говорит ей Дерек. – С нами это происходит то и дело, и со мной, и с Рэйчел. Наши разговоры чем дальше, тем больше смахивают на магнитофонные записи Уотергейта, только вместо ругательств смазаны имена собственные. Помнишь тот фильм, что мы смотрели, ну, б-и-и-п, да ты знаешь, его снял б-и-и-п, там еще б-и-и-п в главной роли, постой, постой, сейчас вспомню…
– А что, по-вашему, не забудется? – спрашивает Шон.