Текст книги "Дольче агония"
Автор книги: Нэнси Хьюстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Глава XVIII. Опьянение
– Это правда, что нет никакой возможности уехать? – снова спрашивает Бет.
– Не тревожься об этом, – говорит Брайан. – Все идет, как надо: Джордан в камере, там тепло, Ванесса уютно устроилась в самом опасном городе планеты… вот и мы тут все вместе, веселые, как птички.
– Ты абсолютно пьян. – Бет пожимает плечами. – Веселые, как птички, еще не хватало.
(Это ее раздражает, потому что именно такого рода банальности обожала ее мать. «Такова жизнь», – изрекла Джесси Скайкс, к примеру, 26 июня 1975 года, узнав, что доктор Реймондсон, задержавшись на медицинском коллоквиуме во Франкфурте, не сможет присутствовать на церемонии по случаю окончания его дочерью курса в хантсвиллском лицее. «Что тут поделать, взрослая моя, – не слишком горячо извинялся по телефону отец; Если бы я находился где бы то ни было в Соединенных Штатах, с удовольствием приехал бы, но подвергнуть свой метаболизм двум перелетам через Атлантику в течение двух суток никак не могу». «Такова жизнь», – сказала Джесси. Бет отправилась на церемонию одна, сославшись на то, что должна явиться туда на полчаса раньше, что было враньем; она просто не могла вынести мысли, что придется показаться в лицее рядом с женщиной в полосатом розовеньком платье с расклешенной юбкой, с голыми волосатыми ногами, тяжелые ступни которых втиснуты в белые лодочки (единственная «приличная» пара обуви, которая имелась у матери, была куплена ею к свадьбе в 1957 году). Таким образом, Джесси в свой срок пришла туда одна и уселась в глубине амфитеатра. Выпускники в черных мантиях устремлялись к эстраде; там тянулись чередой речи, дипломы, поздравления с аплодисментами, парад фразерства и позерства; наконец дело дошло до особо отличившихся. Бет была лучшей ученицей. Чтобы доказать, что достойна интеллектуального общения со своим отцом, она на выпускных экзаменах продемонстрировала блестящие знания, побив все академические рекорды в истории хантсвиллского лицея; и вот ее, звезду выпуска, украшение всего вечера, приглашают вновь подняться на подиум, чтобы получить высшую награду. Овация буквально подняла ее с места и вынесла на эстраду. Директор энергично потряс ей руку и преподнес приз: бронзовую медаль, на которой было выгравировано ее имя. Затем, с широкой улыбкой повернувшись к микрофону, он возгласил: «Элизабет Реймондсон, примите наши поздравления! Все преподаватели иученики хантсвиллского лицея гордятся вами, да будет вам известно! Кто знает, быть может, именно благодаря вам наш маленький город появится когда-нибудь на больших картах! Ваши родители пришли сюда, чтобы в день вашей славы разделить ее с вами?» – «Нет! – слово вырвалось само. – Я хочу сказать, что они, к сожалению, не смогли прийти, – пробормотала Бет, краснея, как пион, и теребя свою медаль. – Но в этом нет ничего страшного!» – «Само собой, – закивал директор, – конечно. Просто жаль, что они не смогли присутствовать сегодня здесь. Как бы то ни было, примите еще раз наши самые искренние поздравления. Поприветствуем мисс Реймондсон, леди и джентльмены!» О, как забыть лицо Джесси в тот вечер, когда Бет вернулась домой… И ее молчание… Но у нее хватило великодушия, чтобы не проронить мужу ни словечка о том оскорблении, что нанесла ей дочь. Ах, мама, прости, думает Бет, вспоминая об этом теперь. Ты была лучшей в мире кулинаркой. Хоть ты и сидела, расставив ноги, когда ощипывала птицу, зато твоя курица в горшочке была истинным шедевром. Прости меня, мама. Спасибо за вкусные вафли с черникой, которые ты в пору летних каникул готовила для меня каждое воскресенье. И крошечные морковинки в свежесбитом масле… Нет, мамочка, я ничего не забыла, прости меня… Той же осенью Бет укатила на север, в Редклифф, где приступила к изучению медицины; год спустя, когда ее отец погиб в автокатастрофе, она съездила в Алабаму на его похороны; с тех пор навестила мать не то три, не то четыре раза за все двадцать лет. Она предоставила Джесси Скайкс Реймондсон одной выпутываться из беды, поскольку родичи, деревенские пентюхи, давно от нее отвернулись, не простив красивого дома в предместье, зазнайки-дочки, да и этой ее духовной спячки. Своих внуков Джесси едва знала… ох, мама, я непременно съезжу навестить тебя на Рождество, я тебе клянусь!)
– Иди сюда, – сказал Брайан, притягивая ее к себе и усаживая с собой рядом на канапе. – Так или иначе, выбора у нас нет…
– А если немножко Ширли Хорн? Что вы на это скажете? – предлагает Чарльз, роясь в груде компакт-дисков Шона.
– Еще бы! – отзывается Патриция, возвращаясь из кухни, где она только что выбросила в мусорное ведро все, что оставалось на тарелках: кости от индейки, черствые хлебные корки, остывшие и привядшие овощи. – Я без ума от Ширли Хорн! – Она пускается вальсировать по комнате, не жалея туфелек, и, проделав несколько пируэтов, восклицает: – Я всех вас люблю! Всех!С вами мне куда вольготнее, чем с моими детьми!
– Как это? – удивляется Дерек. – Что ты такое говоришь? Ты же просто обожаешь своих мальчиков!
– Ну да, – не докончив седьмого пируэта, Патриция теряет равновесие и валится на лежащую прямо на полу подушку, – я их обожаю, но я жё их и задергала. Иногда мне кажется, что я похожа на маму, а моя мама – это, я вам доложу!.. Я все спрашиваю себя: а что, если они на меня смотрят также, как я смотрела на нее, вечно вздрюченную, суетливую, по уши в хлопотах…
– Да ничего подобного! – протестует Кэти. – Я видела, как Томас и Джино обращаются с тобой. Они тебя боготворят. Твои миндальные бисквиты славятся во всей округе. Ты умеешь даже пришивать заплатки к их джинсам.
– Лично я, – встревает Хэл, – всегда предпочитал, чтобы на моих джинсах зияли дыры. Я даже нарочно обдирал с них заплатки.
– Но я кричу на них, – признается Патриция.
– Не огорчайся, – улыбается Рэйчел. – Дети любят, чтобы на них время от времени кричали.
– Неправда, – вздыхает Патриция. – Мать орала на меня, и я это ненавидела.
– Тогда зачем ты это делаешь? – спрашивает Чарльз. (В детстве его всегда задевала словесная грубость, на которую были горазды мамаши его друзей. Он не мог забыть их грязной ругани и угроз. Злобных придирок к сыновьям за домашним столом. Привычка выкрикивать во всю глотку имена детей, когда надо было заставить их вернуться под семейный кров с бейсбольной площадки или из сквера… ведь его-то мать никогда не бранила, ни разу, даже если ему случалось порвать свою одежду или опрокинуть молоко. Когда Мирна купила «Кролика Жанно», это приобретение стало поводом для одной из худших семейных ссор за все время их супружества: Чарльз не желал навязывать своим детям слащавое морализаторство Беатрис Поттер.)
– Ах! Да я их ругаю за все что угодно и ни за что. За то, что они не в духе, черт возьми. Когда они куксятся, меня это выводит из терпения! Или за то, что без спросу взяли мой ластик. Или потому, что у меня не получается приготовить майонез. Или оттого, что у Джино опухоль на лодыжке… Да я их и поколачиваю, – словно бы между прочим добавляет она.
– Ну вот еще, что за чушь! – отмахивается Кэти.
– Да, да, бью! – настаивает Патриция. – Не то чтобы каждый день, но…
– Перестань хвастаться. – Хэл посмеивается. – Хлоя, чего доброго, в самом деле подумает…
– Да нет же, я правду говорю, – не унимается Патриция. – Я плохая мать. Материнство нарушило то душевное равновесие, которого я не без труда сумела достигнуть, когда повзрослела. Думала, будто умудрилась превратиться в этакую спокойную, рассудительную особу… но как только я стала матерью, во мне снова забродило мое собственное детство… весь этот бред… крики…
– Крикливость – природное свойство итальянских матерей, – замечает Хэл. – Это неотъемлемая часть их имиджа. «Mangia! Mangia!» [38]38
Ешь! (ит.).
[Закрыть]Ты смотрела «Амаркорд»?
– И еще одно, – горестно признается Патриция. – У меня никогда не возникает желания поиграть с ними. Приходится себя заставлять.
– Если вдуматься, это странно, – ко всеобщему удивлению вдруг произносит Арон. (Ему приходят на память бесчисленные вечера, которые он сам и Николь проводили за игрой с дочками в «монополию» и «скраббл» на великолепном дубовом столе в их гостиной, в Дурбане. Потом они всегда предусмотрительно засовывали игры в самый дальний ящик буфета, чтобы Куррия не заинтересовалась их таинственными деталями: крошечными домами и отелями, фальшивыми долларами, грудой пластиковых писем). – Сначала родители играют с детьми, чтобы их порадовать, думая про себя, что это напрасная трата времени; потом дети играют с родителями, чтобы доставить им удовольствие, сетуя в душе, что приходится терять время даром.
– Вот! – восклицает Хэл. – Видишь, Патриция? На самом деле никтоне любит играть!.. особенносо своими родителями!
– Ладно, – решает Патриция, – сменим тему. – Можно стрельнуть у тебя одну, Шон?
Не дожидаясь разрешения, она закуривает «Уинстон». (Присущая ему смесь щедрости и скупердяйства раз и навсегда привела ее в недоумение еще в ту пору, когда она встречалась с ним. Он мог выложить в ресторане сто долларов за бифштекс и омаров, а потом, возвратясь домой, расхныкаться из-за того, что она сделала пару затяжек из его сигареты или пригубила его ликер. И не любил, когда она подсмеивалась над ним за это: «Я просто-напросто желаю знать, сколько в точности алкоголя и табака я потребляю, надеюсь, такая просьба с моей стороны не слишком обременительна».)
– Если я напомню, что у меня эмфизема, вас это не смутит? – вполголоса цедит Бет.
Не пойму, как она ухитряется так петь, эта Ширли Хорн! – восклицает Рэйчел.
Голос чернокожей певицы будит в ней острое желание сбросить одежду и остаться нагой. Да: стоит только услышать, как в горле Ширли рождаются первые воркующие звуки, и уже грезится томная, сладострастная, развратная ночь, Рэйчел видит себя раскинувшейся в постели с мужчиной, она облизывает его кожу, поет ему песни, стонет и трепещет от наслаждения, смеясь с ним вместе грудным приглушенным смехом сообщницы, даром что в жизни действительной она никогда себя так не вела. (Два-три месяца назад Кэти под воздействием бутылки мюскаде проговорилась Рэйчел, что в последние годы Леонид в постели стал уже далеко не так силен; по мере того как белое молодое вино лилось ей в горло, она разбалтывалась все откровеннее. «Но ведь их все равно продолжаешь любить, правда? – вздохнула она под конец, грустновато качая головой. – Я хочу сказать, что все это еще остается, и жар, и нежность, и так далее, но… у меня таки есть слабость к хорошему траханью!» Расхохотавшись, Рэйчел поперхнулась глотком вина и прыснула на столешницу множеством мелких капелек мюскаде. Но, по правде говоря, ее-то любовный акт сам по себе никогда не интересовал – разве что с Шоном, он-то и здесь ухитрялся потакать ее темным наклонностям… С ним соитие подчас становилось затяжным, странным и пугающим, как детский кошмар: «Оргазм – это для сельских простушек!» – заявил он ей однажды, чтобы рассмешить после нескольких часов телесной любви-ненависти. Нет, Рэйчел без проблем приноровилась к томно-угасающему либидо Дерека.)
– Понимаешь, Бет, дело совсем не в том, что твой голос нехорош, – поясняет Шон примирительно. – Голос у тебя великолепный.
Пораженная тем, что Шон уже второй раз за вечер приносит извинения, Бет недоверчиво вскидывает на него глаза и видит, что он искренен, а еще видит, что губы у него почти совсем серые… тут ей по нелепейшей ассоциации вспоминаются лошади с фермы ее деда: это странное ощущение, когда их серые толстые губы елозили по ее ладони в поисках кусочка сахара или пучка травы, которые она, сама шалея от собственной дерзости и страха, протягивала им на самых кончиках пальцев…
– Я читал в «Праттлере», что ты прошлым летом провел в Лос-Анджелесском Калифорнийском университете спецкурс по творчеству. – Брайан обращается к Хэлу, ему не терпится сменить тему разговора. – И что, хорошо прошло? Как поживает мой добрый старый факультет?
Он умышленно оставляет собеседнику выбор, чтобы не вынуждать его распространяться о своих занятиях, если нет желания, даже если ему самому, Брайану, хочется послушать именно об этом в надежде почерпнуть какие-нибудь перлы премудрости. (Он всегда обалдевал от одного вида писателя, по правде говоря, он и сегодня взволнован оттого, что оказался на этой вечеринке, в окружении знаменитых авторов. В тот день, лет пять тому назад, когда Шон Фаррелл собственной персоной пригласил его в свой кабинет и спросил, не займется ли тот его бракоразводным процессом, Брайан едва не лишился дара речи. «Для меня это было бы честью, мистер Фаррелл», – насилу пролепетал он, и звон в его правом ухе стал еще пронзительней оттого, что пульс участился. С того дня он, не считая развода, еще несколько раз брался улаживать для Шона кое-какие деликатные правовые вопросы, в том числе – совсем недавно – составлял для него завещание, очень печальный документ: «Мне очень жаль, Шон, – сказал он ему тогда, – но ты не можешь оставить все Пачулю, суд этого не примет…» Тогда Шон решил завещать свой дом городу, великодушно предоставлявшему ему ипотечные льготы, а свой архив – университету, который так долго платил ему жалованье. Эти двое, может быть, и стали бы друзьями, но из-за взаимной неприязни, мгновенно возникшей между Шоном и Бет, они встречались редко, только и удавалось, что в каком-нибудь баре в центре города по-мужски пропустить стаканчик-другой. И вот, благодаря метеорологической случайности задержавшись этим вечером в компании небожителей, Брайан хочет использовать свой шанс; он боится, как бы эти драгоценные часы не растратились на пустую болтовню. В его глазах призвание литератора – высочайшее из всех возможных: было время, оно трепетало и в нему когда он, прыщавый подросток, воспитанник лицея, расположенного в северной части Лос-Анджелеса, проглотив всю американскую классику от Мелвилла до Карвера, уверовал, что однажды превзойдет их всех… И кто знает? – с горечью думает он теперь. Возможно, я бы и преуспел, если бы война не измочалила мое честолюбие… Ветераны Вьетнама стали антигероями, презираемыми и отверженными своим поколением. Возвратившись в «мир», Брайан пережил годы безнадежной растерянности, он в ту пору колесил на джипе от Калифорнии до Юкатана и однажды подобрал на дороге невзрачную хиппи, очумевшую от марихуаны. Начал покуривать за компанию с ней и, глупейшим образом обрюхатив ее в кишащем тараканами мотеле в Чихуахуа, смирился было с мыслью, что женится на ней и остаток жизни проведет в Мексике. Потом, когда финансы, а с ними и наркотики подошли к концу, перестал балдеть и, заново обдумав положение, отряхнул прах от ног – сбежал, бросив молодую жену, притом беременную и без гроша. Оттого ли, что желал очиститься в собственных глазах, или еще почему, но только он налег на занятия юриспруденцией и, получив в Гарварде степень доктора, сделался адвокатом для бедных под покровительством Американского союза защиты гражданских свобод… К несчастью, в глазах его поруганной супруги всего этого оказалось недостаточно для искупления вины: несколько лет спустя, напав на его след, она потащила Брайана в суд, настоятельно требуя не только развода, но и алиментов, и принудила его содержать их нежеланное чадо, девочку, награжденную дурацким именем Чер. Он ее ни разу не видел нигде, кроме моментальных фотографий на казенных документах, знал только по школьным табелям и, главное, по астрономическим счетам: за услуги ортодонта, за уроки танцев, за самые шикарные частные школы Западного побережья, вплоть до получения ею магистерской степени в Стенфордском университете. С тех пор – ни слуху ни духу.)
– Ну, вот, – бубнит Хэл, почесывая пузо, – заплатили они мне пятнадцать тысяч долларов, это как нельзя кстати, учитывая, что мы как раз собирались пристроить к дому крыло, к моему дому, для малыша.
– Неужели правда, что можно научить людей писать? – спрашивает Бет.
– Нет, – говорит Чарльз. – Но научить их, как писать не надо, можно, это уже кое-что.
– Само собой, нельзя, – одновременно с ним, но громче отзывается и Хэл, – однако пятнадцать тысяч монет за трехнедельный курс – от такого не отказываются!
– К нему туда, на эти занятия, таскался один псих, – протяжным голосом сообщает Хлоя.
– Ха! – веселится Хэл. – Да уж, я вам доложу, это было нечто. Он меня выбил из колеи привычной рутины.
– Что же произошло? – Брайан сгорает от нетерпения, он как на иголках.
– Ах… этот тип… – И Хэл принимается рассказывать при Хлое историю, которую она слышит сегодня в девятнадцатый раз, – про молодого человека, который, когда настал его черед представить на суд группы рассказ собственного сочинения, извлек из своего атташе-кейса револьвер и, потрясая им, прошелестел: «Предупреждаю вас, что в этом рассказе речь пойдет о моей матери, и если кто-нибудь вздумает насмехаться…»
– Не может быть! – изумляется Патриция.
– Еще как может. – Хэл доволен. – Литература – профессия повышенного риска, вы не думайте!
– Но о чем же там говорилось, в его рассказе? – спрашивает Патриция. – Что он такого открыл насчет своей матери?
– Ах, да я уж толком и не помню, – отмахивается Хэл. – Как он рылся у нее в ящиках, когда был маленьким, запахи розы и лаванды, в таком духе писанина.
Патриция на миг уплывает в свои собственные воспоминания, как шарила в материнских ящиках: когда ей было что-то около семи, да, именно тогда она нашла там гигиенический тампон и лихорадочно городила всевозможные гипотезы относительно его возможного применения. Позже, когда она уже выяснила его истинное назначение, девчонки из колледжа Небесных Врат, давясь от смеха, спрашивали друг дружку: «Как ты думаешь, если ты девственница, эта штука лишит тебя невинности?» Еще позже, при встрече со своим духовником, которому надлежало исповедовать ее перед бракосочетанием – «Остались ли вы чистой, дочь моя?» – картина дефлорации посредством тампакса, мелькнув в воображении, вызвала у Патриции неподобающую усмешку, неблагоприятно истолкованную и неблагосклонно принятую святым отцом. Чтобы наказать ее, он пустился в разглагольствования, столь же нескончаемые, сколь туманные, о том пути, каковой по милости мистического таинства брака ведет через обладание к очищению…
Когда Патриция возвратилась к реальности настоящего, Хэл как раз завершил свою историю, и все гости, кроме Хлои, разразились громким смехом.
– Надо же, подумать только! – бормочет Брайан, весь под впечатлением.
– Ну да! Литература – профессия повышенного риска, – повторяет Хэл. Ему досадно, можно ведь было и подрастянуть рассказ, он упустил возможность еще немножко понежиться в огнях рампы… Но Чарльз уже перехватил его место.
– Мне в моих аудиториях никогда не приходилось видеть огнестрельного оружия, – говорит он. – Но однажды, это было в Чикаго, трое студентов устроили форменный погром у меня в кабинете.
– А почему? – спрашивает Брайан.
– Им не пришлась по вкусу моя реакция на их стихи, – поясняет Чарльз. – Вот они и разбили мой компьютер, вывалили на пол содержимое моих ящиков, книжные полки опрокинули…
– Боже правый! – ужасается Кэти.
– Видишь? Поэзия – она тоже чего-то стоит! – резюмирует Шон, ни к кому в отдельности не обращаясь, разве что к Пачулю.
– Эти юнцы принадлежали к группе фанатов Фаррахана, – продолжает Чарльз. – В целом их стихи сводились к жесткому рэпу – они там расправлялись с «грязными белыми», все в таком роде. Я им сказал, что в английском языке больше семнадцати слов и не мешало бы сначала его хоть сколько-нибудь подучить, а уж потом подаваться в поэты. На свете есть Болдуин, говорил я им. Есть Шекспир. Есть Шоинка. Читайте их. Прежде чем писать, подождите, пока в голове что-нибудь образуется! У меня в тот день было неважное настроение, – поясняет он.
(Говоря по правде, настроение было просто убийственное, поскольку его матери только что объявили, что у нее тяжелый диабет, и он все утро провисел на телефоне, бурно препираясь со своим врачом и страховой компанией, возмущаясь их некомпетентностью и сходя с ума от страха. Потом, перед самым началом занятий, чтобы собраться с мыслями, зашел выпить кофе в «Данкин Донатс», но там сломалась электронная касса, а чернокожая кассирша, не способная без помощи машины вычесть полтора доллара из пяти, довела его до белого каления. «Да что же это, в конце концов? Хоть начальную-то школу вы закончили?» – выкрикнул Чарльз прямо ей в лицо, и по тому, как испуганно отшатнулась молодая женщина, догадался, что повел себя, как любой чернокожий мужчина, обозленный и задерганный, – отец, братья, родичи, приятели, все они так орут ей в лицо с самого дня ее рождения; впрочем, и его собственный родитель был подвержен таким же вспышкам, да, как в то Рождество, когда, поспорив с женой из-за пустяка, он большими шагами пересек гостиную и на глазах своих четверых оторопевших детей опрокинул на пол большую, пышно украшенную праздничную елку, – тогда Чарльз покинул «Данкин Донатс», принеся извинения кассирше и оставив три с половиной доллара сдачи ей на чай. «Это научит ее считать!» – пробурчал он себе под нос, садясь в машину… А десять минут спустя, оказавшись лицом к лицу с виршами, состоявшими из «надувай твою мать» и «негры тебя замочат», он снова сошел с катушек.)
Но разве это не добрый знак, спрашивает себя Брайан, что эти стихоплеты в стиле gangsta rap все-таки не сидят за решеткой, а учатся в университете?
– Хочешь, я отнесу малыша обратно? – спрашивает Хэл, которого начинает тревожить затянувшееся молчание Хлои.
– Ладно, – равнодушно роняет она.
Хэл берет спящего сына на руки и поднимается с ним по лестнице.
– Ну, дружок, – бормочет он, опускаясь на корточки, чтобы уложить его на матрац, расстеленный прямо на полу. – Ну, Хэл Хезерингтон Младший, я надеюсь, что ты будешь с гордостьюносить это имя. Когда я получил его внаследство, фамилия Хезерингтон не значила ровным счетом ничего.Скобяная лавка на улице Верк – вот к чему сводилось ее значение. Да-да! Мой отец торговал гвоздями, клейкой лентой и медной проволокой, а моя мать проводила дни за кассой, покрывая ногти лаком, а на голову намотав платок, чтобы спрятать бигуди. Ты не узнаешь своего деда и бабку, малыш, они сошли со сцены до твоего рождения, но, по крайности, теперь фамилия Хезерингтон кое-что собой представляет.Тебе не придется, как мне, начинать с нуля. Лучшие университеты страны будут бороться за честь иметь тебя в числе своих студентов; у тебя никогда не будет нужды разносить пиццу или продавать бензин, чтобы было чем заплатить за кусок хлеба насущного. Нет уж, мой сын. Черта с два, дружок. Для тебя – только все самое лучшее.
Встав с корточек и распрямившись, Хэл чувствует, что его сердце снова заколотилось: не так бешено, как недавно после баталии в снежки, но все же не в меру ощутимо.
«Вот увидишь, – беззвучно обещает он сыну. – Мы с тобой вместе, ты и я, объедем весь свет. Каждое лето – новое Чудо, согласен? Великая Китайская стена… Тадж-Махал… пирамиды… Надо быть честолюбивым, мой мальчик. Если ты не сожрешь этот мир, он сожрет тебя. Аппетит нужно иметь. Как Уолт Уитмен. Вот кого я бы назвал мужчиной. Гигант! Как только ты научишься говорить, я начну читать тебе «Листья травы». Наш срок на этой земле отмерен, парень. Его надо использовать, вырваться на арену. Большинство людей живет, как маленькие мышки, они даже и не стремятся посмотреть, что находится за пределами их картонной коробки; они говорят себе: да ладно, такой уж он, этот мир, вот мой квартал, вот моя церковь, вот моя скобяная лавка со своими стеллажами… так и проходят мимо жизни! Каждый вечер заводят свой будильник, раз в неделю ходят за покупками в супермаркет, шлют к Рождеству открытки с пожеланиями, и, прежде чем они успевают что-либо понять, бьет их час, и они, сдвинув ноги вместе, прыгают в гроб. Но ты, мой Младший, ты научишься жить.Carpe diem. Ты будешь смаковать каждое мгновение, осушать его до донышка».