Текст книги "Дольче агония"
Автор книги: Нэнси Хьюстон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)
Глава XIX. Брайан
Брайану, когда он уйдет ко мне, будет шестьдесят два года. Стало быть, на то, чтобы осуществить свои мечты, ему остается всего десяток лет: куда менее продолжительный отрезок времени, чем он думает, он-то рассчитывает на большее… хотя, если бы некто взял на себя труд поинтересоваться (да только никому не любопытно), в чем состоят его нынешние мечты, ему нелегко было бы на это ответить. Одно из его желаний, которое он сам считает скромным, но уже с незапамятных времен перестал надеяться на его исполнение, – это чтобы гудение в его правом ухе когда-нибудь умолкло. Тут он не добился и краткой передышки. Испробовал единственное средство, предложенное врачом: выбить клин клином, то есть и в другое ухо вставить гудящий аппаратик, громкость которого можно регулироватъ; этот добровольно допущенный контролируемый звон, как предполагалось, может заставить его мозг "забыть» о звоне бесконтрольном.
Бедный Брайан. Он до того измучен, где ему почувствовать, как я следую за ним по пятам – в тот день, в Париже, и вот он заходит в магазинчик почтовых открыток. Они с Бет приехали сюда, чтобы провести отпуск вдвоем, но Бет сегодня решила устроить сиесту – забралась в кровать и свернулась клубочком, а ему захотелось прогуляться по улице Риволи. Случайно наткнувшись на этот прелестный бутик на улице Сен-Мартен, он принялся выискивать какую-нибудь старинную открытку, чтобы послать ее Ванессе. (Она недавно вышла замуж, живет с мужем-звукоинженером в Де-Мойне, штат Айова, и ждет своего первого ребенка; Джордан вот уже несколько лет не подает признаков жизни; что до Чер, дочери Брайана от первого брака, ему удалось почти забыть о ее существовании с тех пор у как она перестала выколачивать из него деньги; но свою Ванессу он любит до безумия…) И вот, склонясь над коробками старых почтовых открыток (они там разложены по рубрикам: «Строения» – Мулен-Руж, дворец Трокадеро, Сакре-Кёр; «Провинции» – Лангедок-Руссильон, Шарант-Маритим, Рона-Альпы; «Другие страны» – Соединенные Штаты, Япония, Испания и «Темы» – цветы, дети, животные), он лихорадочно ищет открытку, при виде которой глаза Ванессы заблестятI сердце забьется быстрее, а на губах проступит ласковая улыбка при мысли о ее старом папочке с седоватой бородой. Но все открытки кажутся ему глупыми, не подходящими к случаю или слишком пейзажными, а если нет, тогда они снабжены надписями, в которых он ни слова не понимает… и вот пока он таким манером наклоняется вперед, обливаясь потом, задыхаясь, с возрастающим нетерпением роется в коробках, крошечные тромбоциты без его ведома скапливаются в одной из артерий, поскольку дорогу им преграждает атерома; кровь внезапно перестает циркулировать и, даже напрягая все свои силы, не может прорвать затор; лицо Брайана бледнеет, будто он только что узнал прескверную новость, да новость и впрямь не из лучших, но узнать ее он не успевает; он бел, как полотно, его лицевые мышцы разом одрябли, его мозг бурно протестует против нехватки кислорода и кричит, как полицейский: «Эй! Что тут происходит? Циркулируйте, циркулируйте! Живо разойтись!» – но его воля подобна регулировщику уличного движения, размахивающему своим жезлом в Каллагэнском туннеле в час пик: никто на него не обращает внимания и никому не прорваться, даже «скорой помощи» с панически ревущей сиреной и красным вертящимся фонарем, – нет уж! – путь закрыт раз и навсегда, закупорка окончательная. Брайан валится на коробки с почтовыми открытками, и столик, на котором они расставлены, ломается под тяжестью его тела. Сталкиваясь и скользя, груда падающих коробок заставляет его опрокинуться на спину, и вот он умирает, раскинув руки крестом между собором Нотр-Дам и монастырем Мон-Сен-Мишель, резвящимися пестрыми гейшами и серпантином Великой Китайской стены, старыми бруклинскими мостами в черно-белом изображении и смешным чопорным пуделем с помпоном на хвосте. «Черт!» – хлопая себя по лбу, кричит владелец магазинчика и бросается оценивать степень причиненного ущерба, высчитывать, сколько драгоценного времени теперь придется убить – "Черт! Черт!» – сперва на то, чтобы убрать крупногабаритный труп этого туриста, а потом на разборку и новую расстановку тысяч открыток, которые он умудрился-таки разметать во все стороны.
Глава XX. Бредни
Гордый своей маленькой речью, Хэл спускается в гостиную и с удивлением обнаруживает, что Хлоя исчезла. На миг его посещает дикая мысль, что она решилась вернуться домой пешком и в эту самую минуту, уподобившись одному персонажу из его романа, отважно борется с яростным ветром и слепящим снегопадом. Потом, настроившись на более рассудительный лад, он спрашивает себя, не в туалете ли она. И наконец замечает ее светловолосую макушку в дальнем конце комнаты: присев на низенький табурет подле кресла-качалки Арона, она с пустыми глазами вежливо кивает головой, а старик подробнейшим образом описывает ей руки Беллиниевой Мадонны.
Да что, собственно, на этого типа нашло? Что наехало? – недоумевает она. Можно подумать, он хочет клин ко мне подбить. Невероятно. Противный какой, руки корявые, кожа пятнистая, шея складчатая, как у ощипанного петуха, волосенки седые и до того редкие, аж розовый череп просвечивает. Никогда не любила снимать клиентов старше пятидесяти, чертову прорву времени потеряешь» пока добьешься, чтобы у них встал. С Хэлом-то все иначе. Когда он меня в постели обрабатывает, выходит вполне терпимо, ну, понятно, если зажмуриться, пока он раздевается. Он такой нежный… и потом, все остальное время он так со мной нянчится, почти как мать… Не наша настоящая родительница, Кол, а помнишь, такая, какую мы с тобой любили вместе придумывать. Такая, чтобы по вечерам читала нам вслух и устраивала для нас пикники на пляже.
– Привет, моя прелесть.
При виде Хэла Хлоя проворно вскакивает, радуясь возможности быстренько положить конец бредовым разглагольствованиям Арона о красоте ее рук. На свете нет ничего красивого, говорит она себе, все человеческие тела некрасивы, кроме тела моего брата. (Был такой случай, один клиент предложил ей пятьсот долларов только за то, чтобы она пошла с ним в кино и держала его, пока они будут смотреть фильм. «Я тебя не трону, клянусь», – сказал он. «О’кей», – согласилась Хлоя равнодушно. Ей случалось и раньше смотреть порнофильмы, но обычно на кассетах в гостиничных номерах. «Это подлинная история, – предупредил ее клиент. – И хочешь верь, хочешь нет, а героиня – из Ванкувера!» Стало быть, она оказалась там, единственная женщина в полупустом зале, где зрители – сплошь мужчины, все поодиночке, и уставилась на экран, стараясь расфокусировать взгляд и, мысленно задернув изображение туманной пеленой, спроецировать на нее свой собственный фильм, меж тем как ванкуверская служанка предавалась вихрю страстей из «Плейбоя»; когда фильм пошел к концу, клиент приказал: «Глаза держи открытыми!» – и, сжав пальцы Хлои на своем раздутом члене, стал водить ее руку вверх и вниз, другие мужчины в зале тоже расстегнули ширинки и, вытащив свои пенисы, принялись надраивать их до странности синхронно (как в симфоническом оркестре по телику, подумала Хлоя, когда смычки у скрипачей поднимаются и опускаются все разом), а клиент между тем не спускал глаз с Хлои, смотревшей на сцену, которую он знал наизусть: в страдании, исказившем ее черты, он, как в зеркале, видел образ хорошенькой служанки, привязанной к механизму, все туже сдавливающему металлическими хомутами ее конечности с каждым толчком пениса насильника, тогда как режущие лезвия все глубже врезались в ее плоть. Это все нарочно, снова и снова твердила себе Хлоя, она не взаправду умирает (и была права: все это, разумеется, являлось не более чем видимостью, студийной имитацией; фильм принадлежал к числу классических образцов «жесткого» порно, и только, – будь это snuff, его бы не демонстрировали в обычном кинозале в центре Ванкувера); тем не менее сцена выгляделареальной, вот в чем дело, и, когда женщина на экране начала с изнурительной постепенностью тонуть в собственной крови, в зале раздались первые эякуляционные похрюкивания, теперь уж безо всякой синхронности, разрозненные, непредсказуемые, как последние вспышки отсыревших петард на том празднике 24 мая, когда Хлоя была маленькой…
Тогдашний опыт осквернил ее руки, отныне бесповоротно испорченные. Постепенно, частями, все ее тело подверглось такой же порче – обезболенное, онемевшее. Вся беда именно в этой оцепенелости, не в стыде, как думает Хэл, не в позоре. Единственно позорным было то, что Хлоя, в отличие от Колена, от этого не умерла. Что ее тело еще продолжает функционировать: может ходить, говорить, улыбаться, сжимать руки, одеваться и раздеваться, заниматься любовью, даже зачать ребенка, родить, кормить грудью… этои впрямь непристойно теперь, когда для нее все не в счет, ничто ее не трогает, так мало в ней осталось живого.)
– Все в порядке? – шепчет ей Хэл, когда она подходит к нему. Хлоя пожимает плечами, кивает, но возводит глаза к потолку, как бы говоря: ах, этот старый недоумок… – Ты, наверно, устала, – говорит Хэл голосом, полным любви и отеческой заботливости. – Главное, не принуждай себя оставаться здесь через силу. Ты можешь уйти спать, когда пожелаешь. Никто тебя за это не осудит. Каждому понятно, что кормящая мать…
Хлоя вновь пожимает плечами, на сей раз досадливо, лишь бы отделаться от него. Она опять забивается в угол дивана и погружает взгляд в разноцветные кольчатые переплетения коврового узора.
А выглядитона все-таки усталой, думает Хэл; и верно, лицо Хлои бледно, черты заострились, под глазами круги. Тяжело плюхнувшись рядом, он обнимает ее за плечи жестом доброго медведя-защитника, но она снова отталкивает его.
– Это альбом с фотографиями? – спрашивает Чарльз, беря с палочки под крышкой низенького стола толстую папку. – Можно посмотреть?
Он никогда не мог устоять перед такими альбомами, хотя знал, что фотографии лгут. (Например, от их путешествия в Долину Памятников осталось фото, изображающее его стоящим перед знаменитой скалой Рукавицы: под каждой рукой по сыну, на физиономии ослепительная ухмылка… Щелк-щелк.)
– Валяй, – говорит Шон. – Это старье, шестидесятые годы. Я его раскопал, когда маму отвезли в тот… «дом», подумал, может, это подстегнет ее память.
– И как, получилось?
– Да нет. Она в своем пути вспять тогда уже дошла до сороковых.
Само собой, думает Бет. Ведь микроскопические кровоизлияния, характерные для болезни Альцгеймера, наступают в обратном порядке по отношению к миелинизации нервной системы. Сначала они поражают риненцефалон, потом лимбическую систему и, наконец, кору головного мозга, в то время как у растущего ребенка сперва развивается кора, потом лимбическая система и в последнюю очередь риненцефалон. Ты так и не узнал всего этого, папа, говорит она себе. Когда ты умер, медицина делала лишь самые первые шаги в изучении природы старческого слабоумия… Ах! Как бы ты упивался этими новыми открытиями! Какие волнующие разговоры у нас были бы! Тебя всегда привлекали, будоражили те области, где граница между телом и душой размыта… И в самом деле, что может быть увлекательнее, чем разрушение личности бета-амилоидными бляшками?
– Кто это? – спрашивает Чарльз.
– А, это… мой… гм… полагаю, что это мой третий отчим. Мортимер, да, так его звали. Шелковистые усы, толстые мягкие губы… Он все докучал мне поцелуями, чтобы снискать благосклонность мамы. К тому же он просто невообразимо портил воздух. Настоящий воинский перд, достойный сержанта-инструктора. Каждое утро после завтрака: тра-та-та-та, смир-рно!
– Ха-ха. А здесь тебе сколько, лет десять?
– Нет… Это, кажется, в шестьдесят шестом? Мне сравнялось тринадцать. Какой я хиляк, а?
Пока мужчины разглядывают фотографии маленького Шона и его юной родительницы, Кэти созерцает их склоненные головы. У всех, за исключением Чарльза, волосы сивые, если не сплошь седые, или редкие, лбы испещрены пятнышками, вены на руках вздуты… Боже мой, у Шона даже старческие веснушки уже проступают! И как у него руки дрожат, когда он переворачивает страницы… Ах, Дэвид, мой дорогой, эти фотоальбомы…
(Что я заметила сначала, спрашивает она себя, шум или запах? Думаю, что шум. Моему мозгу наверняка удалось заблокироваться, не воспринять запаха до того мгновения, пока он не хлынул в коридор, в нескольких шагах от двери комнаты Дэвида. Но не воспринять лая Клеопатры не было никакой возможности. Собаку красивого рыжего лабрадора – они подарили Дэвиду много лет назад, когда прибыли в Новую Англию. Теперь уже старая, полуслепая, Клео явно была вне себя, ее неистовый, яростный лай ужаснул Кэти. Но вместе с ужасом шевельнулось другое чувство… то, в чем невозможно признаться, – облегчение. Да, шагая вверх по лестнице, она не переставала наблюдать за собой изнутри; она с предельной ясностью замечала щели и трещины каждой деревянной ступеньки, видела свои собственные ноги в сандалиях и то, что на ногте большого пальца правой ноги отшелушился кусочек лака, а про себя твердила: «Вот и все. Вот и все». Сердце колотилось, и она заметила ритмическое расхождение между его ударами и неумолкающим лаем Клеопатры, их темп не был одинаковым, но они регулярно совпадали… словно «тик-так» двух будильников в одной комнате, давно, в те времена, когда Кэти была маленькой, а будильники еще тикали… Потом к этим двум ритмам подметался третий, более стремительный: это Лео стучал в дверь. Но Кэти уже твердо знала: он может сколько угодно стучать, колотить в дверь ногами, дубасить изо всех сил, Дэвид не выйдет, чтобы им открыть. Ей хотелось сказать мужу: «Он мертв, мой ангел», – голос ее прозвучал бы убедительно и трезво… но она не смела произнести эти слова, боялась потрясти его, увидеть, как он побледнеет, пошатнется, безудержно зарыдает. Он мертв, мой ангел, – теперь, зная это, она хотела уберечь Лео от такого знания. Для него это будет страшным ударом, говорила она себе. Но сама она испытывала… что же это было? да, непонятное, не поддающееся описанию, но безусловное облегчение. Что-то вроде освобождения. Этому конец, говорила она себе, между тем как Леонид, перестав барабанить в дверь, стал толкать ее плечом. Теперь всё позади, думала она, а дешевый замок отскочил, дверь внезапно распахнулась внутрь, Клеопатра запрыгала вокруг них с истошным лаем, как безумная. «Все хорошо, моя милая, все хорошо», – бормотала Кэти. Она погладила собаку, чтобы ее успокоить, а сама торжественно внушала себе: «Сейчас ты должна повернуться и посмотреть на кровать, и тогда твои глаза увидят безжизненное тело твоего сына» – все это в одно мгновение, – но прежде чем она успела додумать мысль, Леонид издал гортанный вопль, рывком вытолкнул ее из комнаты и притиснул к грязной желтовато-коричневой стене коридора; он дрожал всем телом, потом отвернулся, и его вырвало. Собака, на шатких лапах топчась возле них, больше не лаяла, но как-то по-заячьи верещала да поскуливала, путаясь в ногах, мешая двигаться вперед, даже если они отныне перестали понимать, что значит это слово – «вперед», куда им двигаться начиная с сегодняшнего дня, к чему, зачем.)
– Гляди-ка, твоя мама недурно смотрелась в бикини!
Какое ослепительное чудо, думает Патриция. Ей, загипнотизированной танцем световых бликов на бокалах с шампанским, опять вспомнились церковные витражи. Я всегда, даже ребенком, любила все, что блестит и переливается, вроде тех маленьких разноцветных мельничек, можно купить такую на ярмарке, и она потом будет крутиться на ветру, и мажоретки мне нравились, их тросточки, вертятся с такой скоростью, что виден только туманный круг, и цирковые акробаты, их невесомые тела рассекают воздух, превращаясь в звезды, в цифры, в чисто геометрические фигуры… А еще бриллиантовые диадемы, мерцающие жемчужины, драгоценные камни, искрящиеся сланцы. И сами эти слова тоже люблю – «блестеть», «сверкать». И слово «блеск».
– Ну, вот. Эти сделаны в то лето, которое мы провели в Вермонте, изображая нормальную американскую семью, по всем статьям здоровую. Нас туда затащил Джек, мой второй отчим. До крайности нервный субъект, Джек этот. Ногти так грыз, что догрызал до крови. Из кожи вон лез, силился научить меня рыбачить, охотиться и ругаться, любой ценой хотел сделать из меня мужчину. Его выводило из себя, что я читаю, да к тому же поэзию. Полнейший псих.
– Это заметно, – обронил Чарльз. – У него сумасшедший блеск в глазах.
– В самом деле? Ты умеешь это определять, а?
Странно, что он сказал про «блеск» в тот самый момент, когда я о нем подумала, про себя удивляется Патриция. Возможно, что это телепатия. Мне очень нравится Чарльз. Если бы только он был немножко менее напыщенным…
– Еще как! – отзывается Чарльз.
Точно такой же блеск был во взгляде его лицейского тренера по бейсболу. Мистер Родес, Бог ты мой, я еще помню, как звали этого болвана. Целую вечность о нем не вспоминал. Он все норовил меня этак по заду потрепать в раздевалке, как бы невзначай, хе-хе. Настаивал, чтобы я получил стипендию по легкой атлетике для поступления в Чикагский университет. «Нет, мистер Родес, я хочу заниматься литературой». А он мне и говорит: «Оставь Шекспира белым». Да, так в точности и брякнул: «Оставь Шекспира белым». Мой родитель думал приблизительно то же, но резоны имел другие. Мы с тобой его разочаровали, а, Мартин? Ты преступник, я литератор: оба отказались подхватить из его рук знамя Правого Дела… Но я потому и нырнул в книги, что папина одержимость политикой побудила меня к бегству. Я не желал провести свой век, без конца доказывая, что имею право жить. Я хотел… всего,папа. Всего, что мир мог мне дать. Чтобы иногами на земле, иголовой в облаках. Иметь право думать о разных вещах, не только о черных и белых. О Новой Англии, к примеру, раз я теперь живу здесь, а стало быть, она принадлежит и мне тоже: ее дремучие леса, глубокие сугробы, дикие звери, «пусто в полях, вены кюветов, смерчики снега, как пряди волос на ветру…».
– Почему же Мэйзи его не видела? – задумчиво произносит Шон. – Эх! Ведь недурная форель попалась, а? И вид у меня такой гордый! А все равно представить не можете, что это был за кошмар – тот день! Джек разжег костер, чтобы испечь форель на древесных угольях, но дрова отсырели, горело плохо, и он разбушевался. Стал грубо придираться к маме, а она сидела в шезлонге и дулась все сильнее. Ктому времени, когда форельнаконец испеклась, все уже были слишком подавлены, чтобы есть, и Джек вышвырнул ее возеро, а нас повез в Сомервилль, гоня по леснымдорогам на совершенно убийственной скорости, а мы с мамой тряслись на заднем сиденье, цепляясь друг за друга.
– Нормальный финал веселых каникул, – усмехнулся Чарльз.
– Я всю жизнь потом спрашивал себя, какое впечатление на других рыб произвело внезапное появление той печеной форели.
«А в Припяти, где мы с отцом, бывало, рыбачили, рыба уже никогда не станет съедобной», – думает Леонид. (Его отец скончался первым, за ним, обнаженная, невесомая, беспамятная, ушла мать, а он не поехал в Белоруссию даже на их похороны. Чтобы он наконец вернулся, примчался домой, потребовались Чернобыль, непоправимое заражение рек, полей и лесов, милых его сердцу… и еще смерть Григория, безумное отчаяние Юлии, рак щитовидной железы у маленькой Светланы… Да, он прилетел на погребение Григория, но никому не позволили приблизиться к телу. Гроб и тот был радиоактивен, его обложили стальными листами, поверх них свинцовыми и, поместив все это внутрь огромного бетонного саркофага, закопали на кладбище в Митино, поодаль от прочих. Отныне на родине Леонида даже мертвые стали бояться мертвых.)
– Психотерапия – это полная противоположность, – изрекает Брайан, поглаживая бороду, – жест, хорошо знакомый Бет и означающий, что супруг готов пуститься в пространные разглагольствования
– О чем ты толкуешь? – хмурится она. – Чему она противоположна?
– Фотоальбомам. В них жизнь припомажена, сусальна, а в сфере психотерапии все трагично; таким образом, истина находится где-то посередине между этими двумя полюсами. Однажды я повез Нессу в Нью-Хемпшир покататься на санках. Сколько ей тогда было, не помнишь, Бет, три или четыре?
Бет вздыхает: эту историю она успела выучить наизусть и знает, что на нее хватило бы одной минуты. В этом отношении Брайан начинает смахивать на своего отца, даром что эта его черта была одной из тех, которые сын особенно в нем презирал и высмеивал: в старости Брайанов родитель изводил собеседников байками без начала и конца, но с массой доводящих до отчаяния отступлений… Брайан пока еще не теряет нити своих рассказов, но с каждым годом они становятся все более аморфными и растянутыми… И это, может быть, только начало, думает Бет, пройдет еще лет двадцать, и он, чего доброго, докатится до такого же недержания речи, как у его папаши, а других вообще перестанет слушать, даже знать не пожелает, в первый раз он это рассказывает или им давно надоел его сюжет… Такая перспектива ее по-настоящему пугает, про себя Бет уже решила, что она в таком случае сбежит. (В Майами.)
– Это было во время рождественских каникул, – начинает Брайан. – Бет была на дежурстве в больнице, а Несса мне и говорит: «Смотри, папа, снег пошел! Не покататься ли нам на санках?» Ну, я повел ее на холм Монаднок, и мы провели всю вторую половину дня, барахтаясь в снегу, как сумасшедшие…
(Бет поедает жареную свинину с картонной тарелочки. Она облизывает пальцы, покатываясь со смеху, пропускает добрый глоток пива… Уже перевалило за полночь, а она сидит с Федерико за раскладным столиком в суетливом кубинском квартале Майами: дым завитками курится над жаровнями, из радиоприемника несется ритмичная буйная музыка, вокруг них то и дело раздаются восклицания по-испански и смех, Федерико ласкает белые босые ступни Бет, лежащие на его голых черных ляжках.)
– Что-то около половины пятого Несса начала уставать, и я ей обещал, что мы спустимся на подвесной канатной дороге. Но мы подоспели как раз к закрытию. «Мне очень жаль, – заявил нам этот тип, – но мы работаем только до захода солнца». Итак, мы застряли на вершине горы. Делать нечего, оставалось спуститься на санках.
(Бет в номере отеля «Гайэтт» в Майами. Она готовится провести вечер с Федерико. Глядит на свое отражение в зеркале ванной, и ей нравится это тело, потому что Федерико находит ее красивой, раз в жизни собственные формы кажутся ей не жирными, а щедрыми, и волосы в крутых завитках – не столько раздражающими, сколько сексапильными. Неужели она вправду станет крутить любовь с этим незнакомцем, возможно ли такое, да, она знает, что это произойдет, она встретила его позавчера, когда спускалась к пляжу после долгого дня в душном помещении, на медицинском симпозиуме, по дороге ей на глаза попалась тележка мороженщика, и она не смогла устоять перед искушением. Протягивая ей рожок с тремя шариками ванильного, Федерико воскликнул: «Ах, как бы я хотел сейчас быть на месте этого мороженого!» – и Бет прыснула, захваченная врасплох таким дурацким комплиментом. Через минуту они уже откровенно флиртовали, и она с изумлением чувствовала, что питает к этому незнакомцу абсолютное доверие и была бы готова, чтобы не сказать счастлива, отдать свое тело в его руки. Раньше они никогда не изменяла Брайану. Собственное поведение казалось ей необъяснимым, но от этого она только воспламенялась еще жарче.)
– Снег больше не шел, но начинало темнеть и похолодало… Я усадил Нессу между колен, и мы тронулись… Но снежная пыль летела ей прямо в лицо, так что через несколько минут она принялась хныкать. Тогда я, как известно, будучи гением, остановил санки и поменялся с ней местами. Таким образом, она оказалась, как за каменной стеной, упрятана за большую теплую спину своего папы, и теперь снег бил в физиономию уже не ей, а мне.
– И впрямь гениально, – говорит Патриция. Она спрашивает себя, как некоторые люди умудряются рассказывать такие зубодробительно скучные истории. Ей самой на вечеринках вроде этой редко случается произнести три фразы кряду, так она боится надоесть своим собеседникам.
(А теперь они занимаются любовью на белых отутюженных простынях огромной кровати Бет в отеле «Гайэтт», овеваемые свежим ветерком, идущим от кондиционера, а за оконным стеклом колышутся пальмы, мерцает синее море, все усладительные штампы Флориды тут как тут, собрались, чтобы отпраздновать их соединение.)
– Когда мы вернулись домой, – продолжает Брайан, – Несса бросилась к Бет со словами: «Мы ехали на санках, снег бил меня в лицо, это было ужасно!» Я запротестовал: «Эй! Минуточку! История на этом не кончилась!» И потом каждый раз, стоило ей вспомнить наш спуск, она принималась ужасаться своим страданиям, которые продолжались всего одну десятую часть пути, и совершенно позабывала о героической самоотверженности родителя, хотя она растянулась на остальные девять десятых.
(Четыре часа утра, по радио передают ностальгический вальс, и Бет танцует с Федерико на балконе своего гостиничного номера. Она гладит седоватые колечки волос на его впалых висках. Она засыпает в его объятиях. Они вместе принимают душ, по губам Федерико струится теплая вода, смешиваясь со слюной, живот у него округлый и мягкий, как у нее самой, его коричневая кожа гладка и туго натянута, а грудь безволоса. Брайан, тот весь в шерсти, с головы до пят. Она и забыла, насколько различными в сексуальном отношении могут быть мужские тела: за долгие годы она впервые так близко видит настоящего мужика, голого, живого, чье тело не требует от нее принятия неотложных медицинских мер.)
– Я хочу сказать, – не унимается Брайан, он слегка возвышает голосу чувствуя, что теперь кое-кто из сотрапезников и впрямь его слушает, – что люди бегают к психоаналитикам, вываливают им все свои горести, сетуют на судьбу, выпрашивая жалость, скулят, рассказывая, как плохо обращались с ними их родители… и нет никого, кто бы потрудился томности ради сделать простенький расчет: «Эй! А как обстоит с остальными девятью десятыми спуска? А то блестящее решение, которое нашел твой папа, чтобы снег не бил тебя в лицо?» Да, мне сдается, что надо бы реформировать теорию психоанализа в той ее части, где…
– Чихал я на психоанализ, – перебивает Шон, протягивая ему бутылку шампанского. – Ох, Брайан, да твой бокал пуст! Позволь мне его наполнить.
(Бет с Федерико в лифте, уже девять утра, и это ее последний день в Майами; облаченная, как это принято в подобных случаях, в небесно-голубой брючный костюм, с часами на браслете и бляхой с ее именем, она отправляется на последнее заседание своего симпозиума. Пока лифт, битком набитый врачами, спускается на первый этаж, где должно состояться это заседание, Федерико безудержно хихикает при виде их именных блях: «Элизабет В. Реймондсон (Бет)», «Джозеф Л. Блэк (Джо)», «Дорис Р. Дарлингтон (Дорри)», «Нэнси Г. Савицки (Нэн)»… Когда лифт останавливается, доктор Савицки пропускает их к выходу первыми, и Федерико, проходя, шепчет ей на ухо: «Спасибо, Нэн». Она так и подскочила, потом, смутившись, бросила ему вслед сдержанное: «Не за что!» – но они уже выскочили вдвоем в холл, задыхаясь от безумного хохота и безумной любви. У входа, на верхней ступени гостиничного крыльца, ослепленные утренним, но уже вовсю пылающим солнцем, любовники сплелись в долгом прощальном поцелуе… потом Бет повернулась. Пошатываясь, вошла обратно в сумрачную свежесть вестибюля.
Услышав «какой стыд!» и вздрогнув, она уверила себя, что нет, ошиблась, эта фраза конечно же не могла быть обращена к ней, но так оно и было – вон Дорис Дарлингтон со злобным видом сверлит ее глазами. Бет мгновенно соображает: ах да, поцелуй! Доктор Дарлингтон шокирована нашим прилюдным объятием, страстным, чувственным, межрасовым. На исходе дня она садится в самолет до Бостона и никогда больше не услышит ни слова о Федерико, но две недели спустя, узнав, что беременна, окажется не в силах уберечься от навязчивой мысли, столь же кошмарной, сколь неистребимой, что ребенок от него, своей темной кожей он ее изобличит и Брайан, когда он родится, будет рыдать в отчаянии или холодно отвернется от нее…)
Ужасно, если разобраться, без всякой связи с чем бы то ни было думает Хэл. Возможности нашего мозга так огромны, а мы требуем от него столь малого. Он подобен орлу, с которым обращаются, как с канарейкой: его заперли в тесную клетку, он обречен прыгать, вместо того чтобы парить, рассекая воздух.
– Брайан не так уж не прав! – говорит Рэйчел. – То же самое можно было бы сказать о литературе. Она мрачнее, чем реальность, потому что писатели одержимы интересом к мукам и конфликтам…
– Мрачнее, чем реальность? – изумляется Шон. – Ты шутишь?
Кое-кто из присутствующих смеется.
– Нет, в самом деле, – гнет свое Брайан. – То место, что страдания занимают в нашей памяти, несоизмеримо с тем, которое приходится на них в действительности. Воспоминания типа «ни то ни се» отправляются коту под хвост, а ведь в большинстве они именно таковы.
Всеотправляется коту под хвост, дурачина ты этакий, думает Шон. Все рассеивается и без следа исчезает, именно поэтому оно так прекрасно. В том тексте, где Ионеско обращается к своей смерти… ну, написал-то он его чуть раньше, ибо даже великому мэтру абсурда не дано посылать нам факсы с того берега… Посмотрите на милые бедные руки моей жены, говорит он, руки, в которые я некогда влюбился, такие тонкие, изысканные и нежные, посмотрите на них теперь, пятнистые от старости, искривленные от мук… В сущности, утверждает он, конец является целью всего сущего: в школу ходишь, чтобы перестать в нее ходить, принимаешься за обед, чтобы его доесть, и живешь, чтобы не жить больше. Но он ошибался, мысленно продолжает Шон, вскрывая новую пачку «Уинстона», он был не прав, дражайший румынский носорог, потому что все это тем не менее для чего-то служит, вопрос для чего, так вот, именно для этого: люди в этой комнате и множестве других комнат, все, что они говорят и делают, сложная, с бесчисленными взаимными переплетениями хореография их судеб, мечтаний, которые они лелеют и разделяют, выигранных и проигранных пари, узнанных и позабытых фактов, книг прочитанных и написанных, – я обожаю все это.Я обожаю, обожаю, обожаю такую жизнь – бесценную, волшебную! – у меня нет ни малейшегожелания с ней расстаться.
– Мне понравилась твоя история, – говорит Хэл, и Брайан уже зарделся, гордый, что сумел рассказать так энергично и связно, донести свою мысль, чем-то заинтересовать романиста, которым он восхищается, – ты не будешь против, если я ее использую в своем новом романе?