355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Три версты с гаком. Я спешу за счастьем » Текст книги (страница 24)
Три версты с гаком. Я спешу за счастьем
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 04:30

Текст книги "Три версты с гаком. Я спешу за счастьем"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 35 страниц)

– Подержи.

Наверное, я плохо держал, потому что девчонка минут пять вертелась – приседала передо мной, заглядывая в зеркало. Помады она не жалела. Губы у нее стали такими красными, что смотреть было страшно.

– Красиво? – спросила девчонка.

– Пошли, – сказал я, стиснув зубы.

– Ты ничего не понимаешь, – сказала девчонка. – Ты еще не настоящий мужчина.

Я молчал. Мне хотелось рукавом стереть с ее губ эту ужасную жирную краску.

– Зеркало положи в карман, – распоряжалась длинноногая пигалица с кровавыми губами. – Потом отдашь.

– Давай и помаду!

Девчонка по глазам поняла мои намерения.

– Помада мне может сто раз еще понадобиться, – сказала она. – Пусть у меня лежит.

Я отвернулся и зашагал к берегу. Посмотрим, как она в своих туфлях пойдет через мост. Девчонка ковыляла позади меня. Один раз она громко вскрикнула. Каблук подвернулся. Сломала бы их к черту, что ли?

– Куда ты бежишь? – сказала она. – Это неприлично. Возьми меня под руку.

– Дьявол, – выругался я, останавливаясь.

– Что ты сказал?

– Погода, говорю, хорошая.

Девчонка треугольником согнула руку, подставила локоть:

– Не умеешь?

– На могиле дедушки поклялся никогда с девчонками под руку не ходить, – сказал я.

– А когда замуж выйдешь… то есть женишься, тоже под руку не будешь ходить?

– Не буду, – твердо сказал я. – Поклялся.

– Я сразу поняла, что ты не настоящий мужчина.

Я ругал себя на чем свет стоит. Экая зануда! Она живьем съест меня, пока дойдем до театра.

Не доходя до моста, девчонка сняла туфли и босиком ступила на дощатый настил. На другом берегу снова влезла в тетушкины туфли. Вечер был теплый. На площади прогуливались люди. Посредине тротуара чернела большая воронка. Люди обходили ее, прижимаясь к длинному полуразрушенному зданию. Я заметил, что на нас обращают внимание, и ускорил шаги. Девчонка тоже прибавила ходу. Каблуки ее часто затюкали по неровному асфальту, сохранившемуся еще с довоенных времен. Какая-то парочка остановилась и, скаля зубы, стала смотреть на нас.

– Бегать умеешь? – спросил я.

– В туфлях? – удивилась девчонка.

– Я побежал, – сказал я. – В то притащимся к шапочному разбору.

Бегать я умел. Еще во время войны научился удирать от немецких самолетов. Иногда в день по пять раз приходилось мчаться по направлению к лесу. Но девчонка бегала быстрее меня. Ее длинные ноги мелькали впереди до самого театра. Она бежала и размахивала туфлями, которые держала в руках.

В зале негде было яблоку упасть. Оркестр играл быстрый фокстрот. Но танцевали медленно, – нельзя было развернуться. Распаренная масса из парней и девушек качалась, шевелилась между стен. Герка-барабанщик, свесив на глаза светлую прядь, изо всей силы лупил по барабану, трахал по гремучим медным тарелкам. В зал он не смотрел. Глаза его были полузакрыты, томно опущены вниз. Форсил Герка. Прикидывался Джорджем из Динки-джаза. Аллы не было видно. В такой каше не сразу и разглядишь. Я стоял у стены и озирался.

– Пойдем, – дернула меня за рукав девчонка.

Я совсем забыл про нее.

– Туфли не потеряй, – сказал я. – От тетки влетит.

Рука у девчонки была горячая, спина твердая и тоже горячая. В зеленоватых восторженных глазах прыгали светлячки. Это электрические лампочки отражались.

– Не прижимайся, – сказала девчонка. – Не люблю.

Я только покачал головой. Никто и не собирался прижиматься к этой стиральной доске. А она уперлась мне рукой в плечо и отодвинулась на километр. Гибкая спина ее выгнулась дугой. Голова откинулась назад. Глаза широко распахнулись. На загорелом лбу у девчонки под белокурой прядью был маленький шрам. От скобок остались белые точки. Нас толкали со всех сторон, наступали на ноги. Я так и не понял, умеет моя девчонка танцевать или нет. В общей куче нас раскачивало из стороны в сторону. Скоро мы освоились и тоже стали толкаться и наступать другим на ноги. Никто не извинялся. И никто не обижался. Оркестр как завел один фокстрот, так и не мог на другое переключиться. Герка совсем глаза закрыл. Навалился грудью на свой барабан, носом уткнулся в медную тарелку. Работали только руки. Били и били палками в гулкие бока барабана. Тоже мне искусство! Этак и я сумел бы в два счета научиться. Где же все-таки Алла? Увидел я ее неожиданно. Какой-то длинный парень наступил моей девчонке на ногу. Она, бедная, так и присела. Я подрулил к парню и с удовольствием придавил каблуком носок его ботинка. У парня оказался мужественный характер. Он и виду не подал, даже не поморщился. Но когда он снова оказался рядом, я ощутил могучий толчок в спину. Подбородком я ткнулся в переносицу своей девчонки. Она испуганно откинулась назад и ударила кого-то затылком. Ударила Аллу. Алла терла рукой щеку и без улыбки смотрела на нас. Полосатое шелковое платье с большим белым воротником отлично сидело на ней. Она была здесь самая красивая. Я кивнул ей, но она не ответила. Даже не улыбнулась. Незнакомый, парень подул ей на ушибленное место и, сердито посмотрев на меня, увел в другой конец зала.

Танец кончился. Музыканты поднялись со своих мест и пошли за кулисы курить. Герка спрыгнул со сцены в зал, помчался Алку разыскивать. Середина тесного зала расчистилась. Молодежь повалила на свежий воздух. Мне расхотелось танцевать. И какой дурак придумал эти танцы? Никакого удовольствия. Толкаются, наступают на ноги. Духота. Лица у всех красные. Ничего себе люди придумали отдых!..

– Хорошо здесь, – услышал я тихий, взволнованный голос девчонки. – И как быстро танец кончился!

– Дышать нечем, – сказал я. – Выйдем на улицу.

На небе сияли звезды. Луна пряталась за зданием театра. Холодный синеватый свет разлился по крышам окрестных домов. От телеграфных столбов легли на дорогу длинные тени. Ветер легонько раскачивал провода, и они мерцали. Парни вытащили из карманов папиросы и закурили. К далеким звездам потянулись ниточки дыма.

– Мне когда-то снилось это небо, этот вечер, – сказала девчонка, глядя поверх моей головы.

– Бывает, – сказал я. – Всем что-нибудь снится… Каждую ночь. Мне вчера приснилась баклажанная икра. Будто я две банки съел. Без хлеба.

Она посмотрела на меня, и глаза ее поскучнели. Ну и пусть. Очень мне интересно слушать про ее детские сны.

– У меня каблук шатается, – сказала девчонка.

– Пошли домой, – обрадовался я.

Девчонка сняла туфлю, протянула мне:

– Камнем…

Я подобрал с земли булыжник и остервенело замахнулся.

– Осторожнее, – сказала девчонка. – По пальцам…

Я опустил камень и взглянул на нее. Девчонка, закинув голову, смотрела на вечернее небо, где сияли звезды. И глаза ее тоже сияли, ярче, чем звезды. Рукой она держалась за мое плечо. Одна нога была поджата. Девчонка смотрела на звезды и улыбалась.

– Опять сон вспомнила? – спросил я. – Валяй, рассказывай.

Девчонка продолжала считать звезды. Накрашенные губы ее чуть заметно шевелились.

– Я Золушка, – сказала она своим певучим голосом. – А ты никакой не банан. Ты принц из старой волшебной сказки. Нашел мою серебряную туфельку… Почини же ее, принц.

Ее тетушка, верно, носила сорок четвертый размер. Эта «туфелька» была бы впору великану из племени людоедов. Я прибил каблук.

– Будет держаться, если… если не будешь бегать по танцулькам.

– Спасибо, принц, – сказала девчонка.

– Я буду звать тебя Рысь, можно? – спросил я.

– Ты бесчувственный пень, – почему-то обиделась девчонка. – Ты за свою жизнь не прочитал ни одной сказки… Вот почему тебе снится какая-то дурацкая икра.

Это она зря сказала, сказки я любил. И прочитал их кучу. Не меньше, чем она.

– Мне надоело здесь толкаться, – сказал я. – По домам, Рысь?

– Я хочу на бал! – Рысь капризно стукнула каблуком. – Слышишь, принц?

– Черт с тобой, – смирился я. – Еще два танца, и по домам.

Алку я больше не видел. Герка вертелся за барабаном, как бешеный. Может, тот долговязый, на которого я наступил, ушел с Алкой. Так Герке и надо, пускай побесится. Как только закончился второй танец, я взял Рысь за руку и выбрался из этой толкучки на улицу. Девчонка надулась на меня и всю дорогу молчала. Она шла рядом, но я не слышал ее шагов, Так мягко рысь ступает в лесу по листьям. На Дятлинку я не пошел ее провожать, много чести. Довел до висячего моста.

– Ты отвратительно танцуешь, – сказала Рысь, покачиваясь на мосту.

– Ступай-ка спать, принцесса… А то тетка всыплет.

– Меня никогда не бьют, – сказала девчонка, покусывая губы. – Запомни это.

– Зря, – сказал я. – За помаду следовало бы отодрать ремнем.

Этого, пожалуй, не надо было говорить. Даже в темноте видно было, как покраснела девчонка.

– Я думала… – сказала она.

Что она думала, я так и не узнал. Моя Рысь круто повернулась и помчалась через мост. Как еще ногу не сломала, там щели между досками. Мост загудел, закачался. На той стороне девчонка остановилась.

– Лучше не приходи на Дятлинку, – крикнула она. – Морду набью! – С секунду постояла. И скрылась в черной тени деревьев.

Рысь исчезла. Еще с минуту уныло скрипел висячий мост. Глухо журчала внизу вода. Слышно было, как шумели на Дятлинке старые деревья. В густой чернильной воде, освещая рыхлые сизые облака, качалась холодная луна.

5

Осень шагала по городу, не разбирая дороги. Утром на железных крышах белел иней, а вечером с карнизов свисали маленькие прозрачные сосульки. Они выстраивались в ряд, как зубья у неразведенной пилы. Дул холодный ветер. Грязи стало меньше. Она превратилась в корявые серые глыбы. Глыбы насмерть вмерзли в обочины дороги. Наша дряхлая трехтонка прыгала по разбитой мостовой, как озорной жеребенок. Ящики кряхтели в кузове, стукались деревянными боками в борта. Дяде Корнею плевать было на машину и ящики, он план выполнял. Положив руки на черную отполированную баранку, жал подметкой газ и мрачно смотрел на дорогу. Рыжеватые брови его были всегда сдвинуты к переносице. В углах губ зеленели глубокие морщины. С нами дядя Корней не разговаривал. Даже если его о чем-нибудь спрашивали, отвечал не сразу. Какая-то мрачная личность этот дядя Корней. Он мне не нравился.

Корней затормозил у домика с голубым забором. На крыльцо выскочил мужчина без пальцев на левой руке. Швейк посмотрел на дядю Корнея. Шофер вытащил из кармана папироску, сунул в рот, пожевал. Тяжелый приплюснутый подбородок задвигался.

– У правого борта в углу, – сказал он.

– Сбросим, Максим, – толкнул меня Швейк.

Я покачал головой:

– Сбрасывай, если надо… Я не буду.

Дядя Корней достал спички, прикурил.

– Подсоби мальцу, – негромко сказал он, не глядя на меня.

– А ну вас, – ответил я.

Швейк с беспокойством посмотрел на меня, на шофера, выбрался из кабины.

– Я сам, – сказал он.

– Погоди, – остановил его дядя Корней. Не вынимая папироску изо рта, он пускал дым на ветровое стекло.

– Со мной лучше по-хорошему, – сказал дядя Корней. – Не приведи бог – рассержусь… – На меня он не смотрел. Смотрел прямо перед собой. И глаза у него были такие же расплывчатые, тусклые, как дым, расползающийся на стекле.

– Я грузчик, – сказал я, – а не…

Дядя Корней положил мне руку на плечо. Плечо хрустнуло и поехало вниз. Не пальцы впились в мое тело – стальные кусачки. Краем глаза я близко видел большое расплюснутое ухо. Ухо было покрыто редкими белыми волосами.

– Не петушись, парнишечка, – сказал Корней. – Говорю, я – сердитый… Давай по-хорошему.

– Не тискайте, я не девчонка…

Корней посмотрел на меня, усмехнулся и отпустил.

– Подсоби мальчику, – сказал он. – Ящик тяжелый.

– В последний раз, – сказал я, выбираясь из кабины.

– Не кидайте на землю, – пробурчал Корней. – В растрату вгоните…

Мы подняли со Швейком на борт тяжелый ящик. Беспалый мужчина подхватил его, как пушинку, и унес в дом. Из кабины вылез дядя Корней и не спеша направился за ним. Громко стукнула дверь, лязгнул засов.

– Пощекотал? – спросил Мишка.

Лицо у него было смущенное. Чувствовал, подлец, свою вину. Втянул меня в эту грязную лавочку. Экспедитор… Лучше бы я на лесах стоял с Аллой и Анжеликой и кирпичи подавал лупоглазому парню в длинном фартуке.

– Беги отсюда, – сказал Швейк. – Сдался тебе этот техникум.

– Куда бежать?

– На кудыкину гору.

– А ты чего не бежишь?

Швейк посмотрел на дверь. Лицо его стало скучным.

– «Гарун бежал быстрее лани…» – сказал он. И снова посмотрел на дверь. – От него не убежишь… Он на краю света сыщет. Максим, я сволочь. Зачем тебя взял на машину?

– Подумаешь, – сказал я. – Захочу – уйду.

Швейк как-то странно посмотрел на меня своими грустными карими глазами и пробормотал:

– Так-то оно так…

На крыльце показался дядя Корней. Он рукой вытер губы, встряхнул головой. Лицо у него было довольное. Видно, раздавили с беспалым бутылку водки, спрыснули удачную сделку. Он завел машину, но с места не трогал.

– Ждет, – сказал Швейк и спрыгнул вниз.

Я остался в кузове. Дверца отворилась. Из кабины высунулась голова Корнея:

– Вали в кабину!

– Мне и здесь хорошо, – сказал я.

Корней подвигал рыжими бровями, спросил:

– Как маленького – в охапку?

Пришлось слезть. Я начал понимать, что с Корнеем спорить бесполезно, одни неприятности. Сел рядом со Швейком. Плечо ныло. Силу показывает, подлец! Машина отъехала немного и снова остановилась. Шофер достал из кармана луковицу, откусил половину и стал с хрустом жевать.

– Инспектор, собака, не учуял бы, – сказал он.

Мы со Швейком молчали. Корней морщился, но луковицу ел. Из мутного глаза выкатилась слеза. Покончив с луковицей, достал из кармана пачку денег, толстыми пальцами отсчитал несколько штук, протянул Швейку. Мишка равнодушно сунул деньги в карман. Потом отсчитал еще несколько сотенных и протянул мне:

– Держи, парнишечка, три бумаги.

Я засунул руки в карманы. Уставился на дворник, косо прилепившийся к ветровому стеклу. Швейк прикрыл глаза ресницами, сказал:

– Чего уж там… Бери.

Деньги приблизились к моему носу. Рука, державшая их, чуть заметно дрожала. В кабине остро пахло луком и водкой.

– Чего ноздри-то в сторону воротишь? – сказал Корней. – Дают – бери, бьют – беги.

Я молчал, упорно смотрел на дворник. Рука сжалась в кулак, деньги захрустели. Кулак приблизился к моему лицу. Костяшки на нем были острые, белые. От кулака пахло бензином.

– Бери, – сказал Швейк. Лицо у него было бледное. Черные ресницы опустились еще ниже.

– Три сотни… – вдруг сказал я чужим голосом. – Отвалил! – Эти слова сами собой сорвались с языка. Мне и копейки не хотелось брать. Брякнешь вот так сдуру, а потом чешешь в затылке… Шофер с секунду смотрел на меня, губы его раздвинулись в улыбке. Вокруг рта обозначились тугие морщины. Этот человек не умел улыбаться.

– Хмы, – сказал дядя Корней. – А малец не дурак. Держи еще две…

Запихивая смятые деньги в карман, я еще не догадывался, какую роль сыграет а моей жизни этот мрачный человек, который не умеет улыбаться. Хотя и чувствовал, что свалял большого дурака. Теперь он сядет на шею и будет погонять… Как же, купил. Ровно за пять, как он говорит, бумаг.

Я увидел Мишкины глаза. Глаза были сердитые, словно Швейк не ожидал от меня такого. А ну их всех к дьяволу!..

В этот же день я поймал у бетономешалки Живчика. Прораб палкой ковырял в ящике грязноватый жидкий бетон. Машина тарахтела, охала. Парнишка, которого Швейк подсунул машинисту вместо меня, резво бегал к колонке с ведром. Лицо у него позеленело, то ли от цемента, то ли от злости. На меня он даже не посмотрел. Наверное, считал, что это я подложил ему такую свинью. Дурачина. Сейчас бы я опять с удовольствием поменялся с ним местами. И еще в придачу пятьсот рублей отдал бы.

– Хорошая штука, – сказал я прорабу, кивнув на бетономешалку. – Только шумит здорово.

Живчик поднес палку к носу, понюхал. Нахмурился.

– Без разбора воду бухают, – сказал я. – А здесь надо расчет.

Живчик бросил палку, посмотрел на меня.

– Какой расчет? – спросил он.

– Ну, чтобы была пропорция…

– Почему ушел с бетономешалки?

– Перевели.

– Кто перевел?

– Кто… начальство.

– А я здесь кто?

– Ну, прораб.

– Я тебя переводил?

– Есть и повыше начальники… (Это Швейк-то повыше!) Живчик в сердцах нахлобучил свою командирскую фуражку на злые глаза. На лакированном козырьке отпечатались три белых пальца.

– Я, брат, анархии не потерплю, – сказал он. – Уходи с глаз моих подальше.

– Я хотел попросить…

– Ничего не знаю, – оборвал меня прораб. – Иди проси у своего начальства… которые повыше. – Он повернулся ко мне спиной и зашагал к лесам.

– Обещали про нас в стенгазету написать и не написали, – сказал я.

Прораб остановился, приподнял фуражку, почесал лоб:

– Забыл… А теперь что про тебя писать? Проштрафился.

– Про меня не надо, – сказал я. – Про девчонок.

Прораб снова посмотрел на меня.

– Выкладывай, что у тебя, – сказал он.

– Не хочу грузчиком…

– Тяжело?

– Легко…

– Не пойму я тебя, брат.

– Дайте любую работу… Только не грузчиком. – Я задрал голову и посмотрел на леса. Алла с Анжеликой были там. – Каменщиком бы хорошо.

– А сразу прорабом не хочешь? – спросил Живчик.

– Хлеб у вас отбивать, – сказал я.

– На каменщика нужно три месяца учиться.

– Освою, – сказал я.

– Герой, – усмехнулся прораб.

Живчик был хороший парень. Он назначил меня на леса разнорабочим. Это пониже, чем каменщик, но тоже ничего. Я принимал с подъемного крана железные бадьи с раствором, контейнеры с кирпичом. Таскал этот кирпич к рабочему месту каменщика. Доски прогибались под моими ногами, звонкие розовые кирпичи шевелились и поскрипывали. Бросать их нельзя было: могли расколоться. Я опускался на колени и осторожно клал кирпич на кирпич. Каменщик не глядя хватал кирпич, кидал на стену и стукал по нему рукояткой совка, который назывался «мастерок». Из расщелин между кирпичами вылезал серый раствор. Каменщик соскребал его мастерком и снова шлепал на кирпичи. На руках у каменщика были надеты просторные рукавицы. Одна сторона у них была белая, другая зеленая. Стена росла быстро. Сначала она была каменщику по колено, потом по пояс, по грудь. А потом приходили плотники и в два счета наращивали леса.

Алла и Анжелика работали этажом ниже. Мой каменщик был передовик. На доске показателей – она стояла рядом с конторкой прораба – его фамилия была первой. И цифры напротив фамилии были самые большие. Вот к какому каменщику определил меня Живчик. Мой работяга намного обогнал каменщика в длинном фартуке. Если бы тот поменьше смотрел на Аллу и скалил зубы, может быть, тоже был бы передовиком. С девчонками я иногда перебрасывался словами. Так, между делом. Больше отвечала Тумба. Алла почему-то отмалчивалась.

– Эй вы, отстающие, – спрашивал я, – взять вас на буксир? – Я спрашивал громко, чтобы их каменщик услышал. Но он не хотел слышать. У моего каменщика не было длинного фартука, а работал будь здоров.

Анжелика задирала свое лунообразное лицо вверх, говорила:

– Куда нам торопиться? Некуда.

– Я на вас карикатуру нарисую, – говорил я. – В стенгазету. Я уже название придумал: «Вот кто нам строить и жить не помогает».

Каменщик в длинном фартуке начинал свирепо швырять кирпичи на стену. Мастерок его угрожающе блестел, как турецкий ятаган. Алла, щуря глаза, смотрела в мою сторону, усмехалась.

– А ты помалкивай, летун, – говорила Анжелика. – Прыгаешь с одного места на другое, как кузнечик. Мы на тебя тоже карикатуру сочиним. Правда, Алла?

Алла пожимала плечами:

– Зачем? Пускай себе прыгает…

– Кто это прыгает? – спрашивал я.

– «Жил-был у бабушки серенький козлик… Вот как, вот как, серенький козлик», – пропела наигнуснейшим голосом Анжелика. При чем тут козлик? Дура все-таки она. Мне захотелось уронить ей на голову кирпич. Или совок раствора. Что она тогда запоет?

Сверху с лесов я видел, как подкатывала зеленая трехтонка. Разворачивалась и задом толчками подруливала к складу. Швейк первым выскакивал из кабины. Кричал: «На разгрузочку!» Дядя Корней вылезал медленно, словно нехотя. Разгрузка его не касалась. Он даже не смотрел в ту сторону. Стоял у машины, курил. С лесов он казался кряжистым пнем, вросшим в землю. Он мог полчаса неподвижно простоять на одном месте и смотреть в одну точку. Обычно он смотрел на небо. Что он видел там? Ящики с гвоздями? Или деньги? Пока трехтонка стояла на территории, я чувствовал себя неспокойно. Я нарочно поворачивался к Корнею и Швейку спиной, чтобы они меня не окликнули.

С каменщиком мы почти не разговаривали. Это был серьезный парень, не то что тот болтун в длинном фартуке. Он работал. Кирпичи летали в его руках, как детские кубики. И лицо у каменщика было мужественное, волевое. Крупный нос с горбинкой. Такой нос называют ястребиным. Может, потому, что орлиным его нельзя назвать. До орлиного он еще не дорос. Крепкий подбородок, широкие скулы. И небольшие серые глаза. И только русые волосы у этого парня имели несколько легкомысленный вид. Они птичьими крыльями топорщились на большой, широколобой голове. Одно крыло было побольше, другое поменьше. То, что поменьше, все время спускалось каменщику на глаза. Он терпеливо заправлял крыло за ухо. Звали парня Николаем. Фамилия у него была позаимствована из театрального реквизита: Бутафоров.

Отношений у нас с каменщиком никаких не было. Пока под его руками был раствор и кирпичи, он вообще не замечал меня. «Охваченный высоким трудовым подъемом, – как писали о нем в „молнии“, – возводил стены учебного корпуса». Обращал внимание, когда наступал перебой в работе. Тогда его серые глаза останавливались на мне. Бутафоров не любил попусту открывать рот, он глазами вопрошал: «Где стройматериалы?» Я тоже держал рот на замке. Как говорится, с кем поведешься – от того и наберешься. Качал головой и кивал вниз, где приготавливали раствор: «Я ни при чем. Это там копаются, черти». Каменщик бросал мастерок в ящик, отворачивался. Он был выше меня и плотнее.

Таких парней я не любил. Бутафоров был из тех, кто привык к поклонению. Такие держатся особняком, считают, что они всем нужны. Смотрят на других свысока. В дружбе чванливы. Дескать, так уж и быть, разрешаю тебе со мной дружить. И к ним действительно многие дурачки тянутся, заискивают, без памяти рады, если вот такой Бутафоров похлопает по плечу и назовет приятелем. А мне наплевать было на передовика Николая Бутафорова. В покровителях я не нуждался. Унижаться ни перед кем не хотел. Не разговаривает, молчит, и черт с ним. Буду платить ему той же монетой.

И все-таки мой каменщик заговорил. Допек я его. Не нарочно, конечно. Так уж получилось.

Засмотрелся я на Аллу и совсем забыл про кирпичи. Не знаю, сколько времени молча сверлил меня своими серыми глазами Бутафоров, только надоело ему это.

– Ты стихи не пробовал сочинять? – спросил он.

– Пробовал, – сказал я. – У меня здорово получается. Вот послушай: «Делать бы гвозди из этих людей, в мире бы не было крепче гвоздей…»

– Почти как у Николая Тихонова… – сказал Бутафоров. – Орел!

– Какой уж есть.

– Тебя зачем сюда поставили?

Я подал каменщику кирпич. Он взял его, подбросил на ладони:

– Давай сразу договоримся: или работай, или…

– Что «или»? – спросил я.

– Работай, – сказал Бутафоров.

Я забросал его кирпичами. За час он, наверное, уложил тысячу штук. Лоб его заблестел, волосы залепили правый глаз, но ему некогда было отбросить их. Я не давал ему передохнуть. Не успевал он повернуться, как я уже подсовывал ему очередной кирпич. Я хотел разозлить его, заставить просить пощады. Он только улыбался. Шлепал в раствор кирпичи, взмахивал мастерком. Красная кирпичная стена упорно лезла в небо. Я забыл про время, про все на свете. Кирпичи ожили в моих руках. Они сами прыгали из груды в ладонь. Взлетали и приземлялись в подставленную руку каменщика. И так один за другим. И не было этому конца. Зубы мои были стиснуты, пот лил в три ручья. А каменщик, черт железный, улыбался.

– Максим! – кричал мне снизу Швейк. – Столовку закроют!

Я посмотрел вниз и удивился: на лесах никого не было. И территория опустела. Бутафоров, играя мастерком, смотрел на меня. Волосы-крылья спустились на виски. Он молчал.

– С чего ты взял, что я стихи сочиняю? – спросил я.

– Вид у тебя того… глуповатый был, – сказал Бутафоров. – Это когда ты на Аллу Сухорукову смотрел. Я и подумал, что ты ей стихи сочиняешь.

– Я вовсе не на нее смотрел. На другую.

– Мне-то что? Смотри на кого хочешь. Только не в рабочее время.

Бутафоров снял рукавицы, заткнул их за пояс. Мастерок сунул в раствор. Из кармана рабочей фуфайки вытащил синюю кепку, надел с напуском назад. Лицо его стало еще более внушительным. Он отошел на край лесов, обозрел кладку.

– Если бы ты не пялил глаза на девчонок… – сказал Николай.

Он никогда ничем не был доволен. Даже собой. Вот характер! Я уверен, мы сегодня больше всех сделали. А ему все мало. Не понимаю я таких людей. Ненасытные какие-то в работе. Себя готовы загнать и другим не дают житья. Выслужиться хотят, что ли? Чтобы начальство обратило внимание. Пожало руку и сказало: «Привет передовикам!» Конечно, в хвосте тянуться тоже последнее дело. Как Лешка Гришин. На него все пальцем тычут, на каждом собрании ругают. Он сидит, ушами хлопает, будто это не о нем говорят. У него совесть чугунная. Я бы так не мог. Не люблю, когда при всем честном народе холку намыливают. Неприятно как-то себя чувствуешь. А Бутафорова всегда в пример ставят. Он тоже сидит. И ушами не хлопает. Слушает дифирамбы. Лицо у него непроницаемое. Не поймешь, рад он или наоборот.

Я давно обратил внимание, что на собраниях говорят только о самых хороших и самых плохих; об остальных помалкивают. Так что, если хочешь прославиться, нужно или из кожи лезть или, наоборот, ничего не делать. В школе обо мне много говорили… Хотя я не был отличником. А здесь я пока ничем не проявил себя. Работал не хуже других, нормы выполнял.

Николай не спускался вниз. Стоял, облокотившись о поручни, посматривал на меня своими насмешливыми глазами.

– Видел я, как ты барабанщика по грязи таскал, – сказал он.

– Тоже на Алку глаза пялишь? – поддел я. – И в рабочее время?

Бутафоров ухмыльнулся:

– Перекур был…

Он первым спустился с лесов и отправился домой. Жил он где-то на острове Дятлинка. Я вспомнил тот не по-осеннему теплый вечер, толстое дерево, девчонку в брюках и тельняшке. Девчонку, похожую на рысь. Как там она поживает? Наверное, сидит на суку и рыбешку ловит…

С Рыси мысли мои снова перескочили на Аллу. Никак не разгадаешь ее. Равнодушная или скрытная? На Герку-барабанщика ей было наплевать, хоть Герка из кожи лез, чтобы Алке понравиться. Как-то притащился на стройку в поношенном клетчатом костюме. На пиджаке карманов не сосчитать. Где такой отхватил? На улице было холодно. Дул ветер. Герка ежился в своем заграничном костюмчике, но не уходил. Алка стояла на лесах и о чем-то болтала с Анжеликой. На Герку и его новый костюм она не смотрела. Зато мы смотрели на барабанщика и хохмили: «Эй, джентльмен! Вы из Чикаго?», «Мистер Твистер, не дует?», «Побегайте, лорд, согреетесь!». Герка позеленел от злости, но помалкивал. Стоял, нахохлившись, ждал Алку. А она знай болтает с Анжеликой… Тут и дураку ясно, что Герку она не любит. Иначе не выставила бы его на всеобщее посмешище…

Внизу заскрипели леса. Кто-то поднимался наверх. Сквозь щели настила я увидел железнодорожную фуражку Швейка.

– Ты чего тут торчишь? – спросил он.

– Стихи сочиняю, – сказал я.

– Столовку закрыли.

– Пускай… А что было на ужин?

– Перловка с постным маслом.

– А-а… У тебя есть что-нибудь пожрать?

Швейк вытащил из кармана сверток. Там были хлеб и сало. Мы стояли рядом, жевали черствый хлеб с розоватым вкусным салом и молчали. Перед нами раскинулся город. Всего полтора месяца как я приехал сюда, а уже полгорода в лесах. Кое-где дома освободились от лесов и празднично белеют. За Сеньковским переездом в туманной дымке маячит высокая серая стена. Там будет элеватор мелькомбината. Кладут его из больших серых плит – шлакобетона. Мимо мелькомбината бежит Невельское шоссе. По этому шоссе можно приехать в Ленинград. Лесов вокруг нашего города нет. Они начинаются дальше, от Опухликов. В городе мало снега зимой: ветрами выдувает. Морозы, бывает, доходят до сорока двух градусов, а снега нет. Зато ветры здесь гуляют буйные, холодные. Могут птицу на лету сковать и ледяной голышкой швырнуть на землю. Особенно злы февральские ветры. Когда они дуют, дети в школу не ходят. Дома сидят и слушают, как за окном свистит и воет, а в печных трубах брякает заслонка.

Я искоса взглянул на приятеля. Он уныло жевал шкурку от сала и смотрел на исчирканную осколками часовню кладбищенской церквушки. Кладбище называлось Казанским. Стояло оно на пригорке. За пригорком – Ловать. Там на берегу – наше общежитие. Над зеленым грушевидным куполом церкви кружили галки. Их было много. Настоящая галочья свадьба. Кирпичная стена, окружающая кладбище, во многих местах обвалилась. В дыры виднелись могильные холмы с железными и деревянными крестами. Кресты наклонились в разные стороны. На кладбище были живыми деревья. Листья с них облетели, и деревья стояли голые, черные. И только березы белели.

– Говорят, когда немцы обстреливали город, покойники из могил выскакивали, – сказал Швейк.

Я ничего не ответил. Не любил я разговаривать про покойников. Пойдешь вечером мимо кладбища, будут мертвецы мерещиться. Не то чтобы я боялся, а так, неприятно все это. Когда умер младший брат, я всю ночь провел с ним в одной комнате. Мне снились страшные сны. Я забыл, какие. Мне тогда шесть лет было.

 
Дай, Джим, на счастье лапу мне,
Такую лапу не видал я сроду,
Давай с тобой полаем при луне
На тихую бесшумную погоду.
Дай, Джим, на счастье лапу мне.
 

Эти стихи Мишка прочел тихо, проникновенно. Он даже не спросил, знаю ли я, чьи это стихи. Я знал. Это Есенин. Есенина я любил. Он писал о старой деревенской Руси с ее рыхлыми дроченами (моя бабушка их здорово пекла!), белыми девицами-березами, покрасневшими рябинами, с вытканной на озере алой зарей, где в бору со звонами плачут глухари. Начитавшись есенинских стихов, я бежал в лес, бродил по чаще, пожне. И сам сочинял стихи про камыш, осоку, стога. Но стихи почему-то получались корявые. Сосну я сравнивал с корабельной мачтой и тут же вспоминал, что про это где-то читал. Луну сравнил с алюминиевым блюдом. Этого я нигде не встречал. Сначала я обрадовался, а потом понял, что это не поэтично. Маленькое раннее четверостишье Есенина всегда вызывало во мне грусть по бабушкиному дому в Куженкине.

 
Там, где капустные грядки
Красной водой поливает восход,
Кленочек маленький матке
Зеленое вымя сосет.
 

Нравились мне и другие стихи Есенина, где он тосковал, грустил, называл себя хулиганом.

В шестом классе, я переписал из сборника Есенина четверостишье:

 
Молодая, с чувственным оскалом,
Я с тобой не нежен и не груб.
Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
 

И положил на парту Ритке Михайловой – отличнице и недотроге. Я пытался за ней ухаживать, но она не обращала на меня внимания. Листок попал в руки рыжей Аннушке – директорше. Она меня хулиганом обозвала и на три дня исключила из школы. Она не любила Есенина, хотя и преподавала литературу. Рита несколько дней ходила с красными глазами, но внимания на меня все равно не стала обращать. А потом я узнал, что рыжая Аннушка изъяла из школьной библиотеки томик Есенина…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю