355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Три версты с гаком. Я спешу за счастьем » Текст книги (страница 22)
Три версты с гаком. Я спешу за счастьем
  • Текст добавлен: 30 июня 2017, 04:30

Текст книги "Три версты с гаком. Я спешу за счастьем"


Автор книги: Автор Неизвестен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 35 страниц)

2

Мне сразу стало не по себе, как только вышел из вагона на перрон. Груды кирпичей, несколько красных дырявых стен, скрюченные железные перекрытия, – вот и все, что осталось от красивого вокзала. Сразу за станционными путями виднелись груды развалин. Там был паровозовагоноремонтный завод имени Макса Гельца. Недалеко от вокзала находилась железнодорожная школа, в которой я учился. От нее не осталось даже фундамента. Возле путей галдели базарные торговки.

– Жареная картошка, – предлагали они пассажирам. – На постном масле. Вку-усная!

Я и без них знал, что жареная картошка – штука вкусная. Но денег не было. А торговки драли за крошечную тарелку три шкуры.

От вокзала до центра километра три. Автобусы, конечно, не ходили. Их еще не было в городе. Раньше вдоль шоссе росли липы. Они были старые, толстые. Их каждую весну подстригали, и они стояли круглоголовые, нарядные. Теперь лип не было. Были черные стволы и пни.

Города тоже не было. Я шагал по булыжной мостовой и озирался. Многие места не узнавал. Исчезли целые улицы. Я стал искать хотя бы один целый дом. Дошел до центра, но такого дома не нашел. Неподалеку от площади Ленина стояла часовня, вернее то, что осталось от нее: круглая кирпичная коробка, напоминающая силосную башню, и ржавая маковка с погнутым крестом. Маковка опрокинулась и каким-то чудом держалась на часовне. Казалось, дунь – и она рухнет на землянку, приткнувшуюся сбоку. На крыше землянки стояло ведро без дна. Из ведра валил черный дым.

Но город жил. Люди протоптали меж развалин узкие тропинки. Стоит коробка. И лестницы-то в подъезде нет. К каменному боку прилепились остатки бетонных ступенек. А посмотришь наверх, где-то на третьем этаже люди живут. На веревке белье полощется, из окна, как из дзота пулемет, железное колено печной трубы торчит.

Небо над городом потемнело. Стало еще неприветливее. А тут сверху капнуло, раз-другой. Заморосил мелкий осенний дождик. Это противная штука. Вроде и не настоящий дождь, а вымочит насквозь. Я стоял на пустынной площади и думал. Мысли у меня были невеселые. Куда пойти? К отцу? Отправит назад. Он писал, что живет с каким-то инженером Ягодкиным в прорабской конторке, сделанной на скорую руку. Зимой там жить нельзя, холодно. К зиме они построят стандартный дом для строителей, и тогда отец перевезет семью.

Стоять под дождем было глупо. Лицо у меня стало мокрое и, наверно, жалкое, потому что женщина, проходившая мимо, остановилась и начала шарить в карманах. Я повернулся к ней спиной и быстро зашагал куда глаза глядят. Еще не хватало, чтобы мне милостыню подавали.

Я и сам не заметил, как очутился на Лазавицкой улице. Речка за шесть лет, что я не был здесь, далеко отступила от берегов. Обмелела. Вода была грязной. Дождик колол ее мелкими острыми каплями. Вода недовольно морщилась.

А вот и мой дом… Бомба угодила к квартиру Кремлевых, взорвалась в подвале. Большой кирпичный дом развалился, как глиняный горшок. Здесь никто не жил. От кленового парка ничего не осталось: немцы спилили деревья на дрова.

Я присел на мокрый толстый пень, задумался. Сколько пройдет лет, пока Великие Луки снова станут настоящим городом? Пять, десять, пятнадцать? Ну хорошо, дома построят. А деревья? Когда они вырастут? Говорили, что старым липам на нашем бульваре и вдоль шоссе двести лет. Я любил эти старые липы. Весной они пахли так, что голова кружилась. Я и сейчас помню этот терпкий крепкий запах. Возьмешь молодой лист, разотрешь – весь день руки пахнут липами. А зимой липы стояли строгие, белые. Иней топорщился на них, как серебряный дождик на новогодней елке.

Мне стало жалко этих лип. И кленов, что росли под нашими окнами. Такие больше не вырастут. Может быть, и вырастут когда-нибудь, через двести лет, но я-то их не увижу.

А дождь все моросил. Над речкой поднялся сырой туман. Небо было лохматое, злое. Рубашка у меня прилипла к спине. Капли скатывались по волосам за шиворот. Мимо по мостовой прогрохотала полуторка, нагруженная белым шифером. На стройку. Новый дом строят. Отцов трест находился на берегу реки Ловати. Ловать куда больше Лазавицы. Это старинная русская река, по которой давно-давно варяги ездили в гости к грекам. Это мы в школе проходили. На другом берегу Ловати – крепостной вал. Тоже исторический: Петр I приказал построить здесь крепость. Крепость несколько раз горела. Ее снова строили и снова разрушали. Теперь остался один крепостной вал да деревянная вышка. И еще подземный ход. Только его почему-то никто найти не мог.

Захотелось есть. Я вспомнил запах жареном картошки, и у меня слюнки потекли. С прошлого дня у меня ничего во рту не было. Ровно сутки. Надо было что-то делать, – обед с неба не свалится. С неба дождь сыплется, и, видно, надолго зарядил. А мне еще о ночлеге нужно подумать. Как ни крути, а без отца не обойдешься. Придется к нему двигать. А что скажешь ему? Соврать что-нибудь? Все равно ведь узнает правду, – мать напишет. Объясню ему, что в Куженкино отправлять меня нельзя. Нет туда мне дороги. Отравит – сбегу. В Одессу сбегу. Поступлю в мореходку. Буду на пароходах в загранку плавать. Матросом. Чем плохо? Тысячу стран увидишь. А потом домой в отпуск приеду. Мичманка с капустой, в зубах турецкая трубка. Знакомые от зависти лопнут.

Есть хочется все сильнее. Будь что будет – пойду к отцу. Прогонит или нет – это еще вопрос, зато наверняка накормит.

Я поднялся. Из-под покореженного железнодорожного моста выскочила трехтонка. В кузове выше кабины ящики. Я остановился, чтобы пропустить машину. Она проехала мимо. И тут из кузова вывалился ящик. Он грохнулся на мостовую, крышка отскочила, и крупные блестящие гвозди весело запрыгали по мокрым булыжникам.

– Стой! – крикнул я. – Авария!

Машина остановилась. Из кабины выскочили двое. Шофер в зеленом ватнике огрел носком сапога ни в чем не повинный скат и выругался. Плечи у шофера были широченные, ватник на груди не застегивался. Парень в длинном черном пальто и железнодорожной фуражке нагнулся и стал подбирать гвозди. На его тонких ногах были накручены солдатские обмотки.

– «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!» – продекламировал парень и покосился на меня. – Чьи стихи? – спросил он.

Я не знал, чьи это стихи.

– И я не знаю, – сказал парень. – По радио слышал. Кусочек.

Пальто парня волочилось по земле, он наступал на него грязными бутсами. Железнодорожная фуражка была велика, поминутно съезжала ему на нос. Парень рывком головы вскидывал ее на затылок, но она снова съезжала на нос.

 
Здесь город будет,
Здесь парку цвесть,
Потому что в стране Советской
Такие люди есть…
 

– Чьи стихи? – снова спросил парень.

Чьи это стихи, я знал, но парень безбожно коверкал Маяковского, и я ему сказал об этом.

Он снял фуражку и положил ее на ящик с гвоздями. Потом посмотрел на меня. Глаза у парня были карие. Темные волосы спускались на воротник пальто. Дождь намочил их, и они блестели.

– Стоишь? – спросил парень.

– Стою, – кивнул я.

– А гвозди пусть дядя собирает?

Я взглянул на шофера. Он привалился могучим плечом к капоту и курил. Смотрел на речку. Косо смотрел. Гвоздей на мостовой валялось еще много. Делать мне все равно было нечего, и я присел рядом с парнем.

– Гвозди сейчас дороже золота, – сказал парень. – Гвозди – это всё.

– Тоже по радио слышал? – спросил я.

– Не, – сказал парень. – Это я сам придумал.

– Кончай, Швейк, – подал голос шофер. – Замерз.

– Побегай, дядя Корней, согреешься, – сказал Швейк.

Дядя Корней бегать не стал. Он забрался в кабину и завел мотор. Мы со Швейком ладонями сгребли оставшиеся гвозди и с трудом подняли тяжелый ящик на грузовик.

– Подвезите, – попросил я.

– Дядя Корней, – сказал Швейк. – Человека надо до центра подбросить…

– Много тут ходит человеков, – хмуро сказал дядя Корней. – Всех не перевозишь.

– У него папа большой начальник, – незаметно толкнув меня в бок, сказал Швейк. – Начальник милиции.

– По мне хоть нарком, – сказал дядя Корней, но подвинулся, давая нам место в кабине.

Всю дорогу молчали. В центре города шофер спросил:

– Где остановить? У милиции?

Я пожал плечами. Мне было безразлично, где меня высадят.

– До техникума, – сказал Швейк.

Железнодорожный техникум находился недалеко от Сеньковского переезда. Покачиваясь рядом со Швейком на скрипучем сиденье, я не знал, что сама судьба везет меня к новому порогу.

От техникума осталась громадная коробка. Ее окружили леса. Маленькие черные фигурки стояли на лесах и латали кирпичом огромные прорехи. Внизу человек сорок парней и девушек орудовали ломами и лопатами, таскали на носилках землю, обломки кирпичей. Швейк первым выскочил из машины и крикнул:

– На разгрузочку!

Дядя Корней не торопясь отбросил крюки. Борта лязгнули. Подошло человек пять.

– В кладовую, – распорядился Швейк.

Какой-то высокий парень в летном шлеме взвалил ящик с гвоздями на плечо, охнул и, вытаращив на меня глазищи, сказал:

– Помоги, а то пуп надорву.

Я подхватил ящик. Мы оттащили его в холодную полутемную кладовую. Потом таскали квадратные ящики и длинные. Тяжелые и легкие. В ящиках что-то брякало, перекатывалось. Потом мне дали лопату и велели накладывать мусор на носилки. Я швырял полные лопаты разного хлама, оставленного фашистами. Мне стало жарко, сбросил куртку. Соленый пот щипал глаза. Я забыл про голод, дождь. Мне стало весело. Две девчонки в стеганых куртках, перепачканных известкой, таскали носилки. Щеки у них были красные, глаза блестели. Поравнявшись со мной, одна из них, светлоглазая, командовала:

– Раз-два-три!

Носилки с костяным стуком падали на землю. Я кидал мусор, а девчонки стояли рядом и смотрели на меня. Я на них не смотрел. Я смотрел на лопату и на их ноги. У одной были приличные ножки. Полные, с круглыми коленками. Но все портили башмаки. Грубые, облепленные известью, они каши просили. Как-то раз, набросав на носилки мусора, я выпрямился и повнимательней посмотрел на девчонок. Приличные ножки принадлежали светлоглазой. Вторая была тумба – круглощекая, с крошечным носом. Про таких толстух моя бабушка говорила, что у них нос караул кричит – щёки задавили. У моей бабушки был верный глаз. Толстуха мне совсем не понравилась. А светлоглазая была ничего. Хорошенькая.

– Не человек, а землеройная машина, – сказала Тумба.

– Экскаватор, – подтвердила светлоглазая. У нее был приятный голос.

Надо было что-то ответить, но у меня словно мозги высохли. Ни одной мысли. Такая неприятная штука не первый раз приключалась со мной. Знакомиться с девчонками я не умел. Мой дружок Женька Ширяев мог в пять минут познакомиться с любой девчонкой. Ему это раз плюнуть. А для меня – каторга. На ум приходят разные глупости. Голос становится каким-то жестяным и дребезжит, как консервная банка, которую ногой поддали. Несу какую-то чушь, самому стыдно. А остановиться не могу. Хочется выкрутиться, вместо очередной глупости что-нибудь поумнее сказать, а говорю опять чушь. Обычно это проходит, когда получше познакомишься. Но ведь не всякая девчонка захочет получше знакомиться с парнем, который несет околесицу. И еще в придачу говорит жестяным голосом.

После продолжительной паузы я сказал:

– Дождь…

Девчонки посмотрели на небо, подставили ладошки.

– Кончился, – сказали они.

Весь день лил, проклятый, а тут и вправду кончился! Хотя бы одна капля для смеха упала с неба.

– Был дождь, и вот нету, – сказал я.

– Нету, – какими-то странными голосами подтвердили девчонки.

– К вечеру опять зарядит, – сказал я, проклиная себя. Ну чего я привязался к этому дождю?

Девчонки быстро нагнулись, подхватили носилки и ушли. До ямы метров сто. Вернутся они минут через пять. За это время нужно что-нибудь поумнее дождя придумать. Воткнув лопату в мусор, я стал думать. Как всегда в таких случаях, в голову ничего путного не лезло.

Девчонки пришли, бросили носилки.

– Дожди всегда осенью бывают, – сказала светлоглазая.

– И весной, – сказала Тумба.

– И летом, – сказала светлоглазая.

– И зимой, – сказала Тумба. – Правда, редко.

Уши мои запылали. Я повернулся к девчонкам спиной, поддел лопатой гору мусора и швырнул на носилки. Мусор с грохотом раскатился по доскам.

– А снег летом бывает? – спросила Тумба.

Это было не смешно. Глупо. Любая шутка, если она затягивается, становится глупой. В душе я был рад, что этот вопрос задала Тумба, а не светлоглазая. Когда носилки были наполнены, я выволок из свалки большущий камень и положил сверху.

– Мы не лошади, – сказала светлоглазая.

– Не валяйте дурака, – сказал я. – Тащите.

Тумба подергала за ручки носилок, охнула:

– Не поднять.

– Подымете, – сказал я.

Они с трудом оторвали носилки от земли и, покачиваясь, потащили к яме. Я смотрел им вслед и усмехался: это вам не снег… и не дождь. Пигалицы!

Понемногу у меня с девчонками наладились нормальные взаимоотношения. Камней я им больше не клал, а они перестали толковать про дождь и снег. От них я узнал, что в техникуме пока занятий нет: вместо потолка в аудиториях небо. Не все еще преподаватели прибыли: квартир нет. Все приходится строить самим: и учебный корпус, и общежитие. К годовщине Октябрьской революции всё должны закончить. Девятого ноября – первый день занятий.

– Ты на паровозном? – спросила светлоглазая. Ее звали Алла.

– На паровозном, – сказал я. И сам не понимаю, зачем соврал.

– Ваша аудитория рядом с нашей, – сообщила Тумба.

У нее и имя было какое-то дурацкое – Анжелика. Где такое выкопали? У меня тоже имя было не ахти какое: Ким. Коммунистический Интернационал Молодежи. Ну какой я Интернационал? Директорша школы, из которой меня выгнали в три шеи, рыжая Аннушка, публично заявила, что у меня сознательности и на один грош не наберется. Это имя мне родной отец удружил. У него сознательности хватило: имя-то подобрал идейное, а вот семью бросил.

И сколько я горя хватил с этим именем! В школе меня с первого класса стыдили: «Как тебе не стыдно, Ким? Плохо по истории! А еще Ким…» Ну ладно, по истории позорно двойки получать с моим именем, а, скажем, по геометрии или по алгебре? А ведь тоже стыдили. И ребята издевались надо мной. У них еще сознательность не доросла до моего имени. Они не знали, что такое Ким, а потому дразнили меня кто во что горазд. Один называл Китом, другой Кино, третий – Кило. Даже Критом и Квитом называли. И я терпел. А что мне еще оставалось делать? Завидовать другим ребятам, у которых были обыкновенные имена: Толька, Ванька, Колька.

Во время войны, когда я один жил у бабушки в Куженкино, я придумал себе новое имя: Максим. Максим Константинович Бобцов. Имя Максим мне давно нравилось.

Надоело мне мусор швырять на носилки. Да и с какой стати я здесь вкалываю? Я не студент и не строитель. Я посторонний. Случайный прохожий. Но лопату не бросал. И не уходил. Все-таки люди кругом. Снова оставаться наедине со своими мыслями не хотелось. Девчонки тоже устали. Это я видел по глазам: глаза у них уже не блестели. Девчонки ждали, что объявлю перекур. Но я не объявлял. Наоборот, с каким-то непонятным упрямством размахивал лопатой. Первой запросила пощады Тумба. Она тяжело плюхнулась на бревно и сказала:

– Упарилась.

Светлоглазая Алла сняла платок. Волосы у нее были густые, не очень длинные. В темных волосах – белая гребенка. Алла присела рядом с Анжеликой, вытянула свои красивые ножки в безобразных бахилах.

– Вы любите играть в волейбол? – спросила она.

– В чехарду люблю, – сказал я.

Я не придуривался. Действительно, в чехарду я любил играть. И прыгал дальше всех.

– У меня мозоль, – сообщила Тумба.

– Я могу весь день играть в волейбол, – сказала Алла.

– А я в чехарду, – упрямо сказал я.

– И поясницу что-то ломит, – пожаловалась Тумба.

«Хватит трепаться, – хотел сказать я ей. – У тебя и поясницы-то нет. Сплошное туловище». Но не сказал. У меня у самого все кости ныли. Мне нужно было сесть рядом с ними и поболтать, а я знай накладывал на носилки землю. А когда уселся на бревно рядом с Аллой, Тумба поднялась.

– Поехали, – сказала она.

Девчонки подхватили носилки и зашагали к яме. А я остался сидеть на бревне, как дурак.

К складу подъехал дядя Корней. Швейк спрыгнул с подножки прямо в лужу и крикнул:

– Цемент! На разгрузочку!

Я бросил лопату и подошел к машине.

– Вкалываешь? – спросил Швейк. На щеке у него зеленело цементное пятно. Одна обмотка волочилась.

– Обмундирование растеряешь, – сказал я.

Швейк опустился на колено и в два счета намотал мокрую тряпку вокруг тощей ноги.

– Порядок, – сказал он.

Я таскал бумажные мешки с цементом. Едкая зеленоватая пыль лезла в нос. Я чихал и про себя ругался. Девчонки давно пришли с носилками и, не дождавшись меня, сами накладывали мусор. Дядя Корней, привалившись к капоту плечом, курил махру и глядел на хмурое небо. Косо глядел.

Когда мы разгрузили машину, на территории уже закончили работу. Студенты потянулись внутрь здания – там столовая. Дядя Корней плюнул на окурок и тоже затопал в столовую. Я посмотрел в ту сторону, где работали мои девчонки. Их и след простыл. На бревне лежала моя куртка. Мокрая такая, жалкая. Я надел ее, хоть и противно было. Из кладовой выскочил Швейк. В руках у него была записная книжка. Учащийся он или строитель?

– Ты кто такой? – спросил меня Швейк.

– Никто, – сказал я. И это была истинная правда.

Умолк людской гомон, замерла на стройке жизнь, и я снова почувствовал себя никому не нужным.

Швейк, расставив тонкие ноги в зеленых обмотках, смотрел на меня и морщил лоб:

– Из деревни?

– А что? На носу написано?

– Нос у тебя в порядке, – серьезно сказал Швейк. – Раз спрашивают – отвечай.

– Тут до войны жил.

Швейк провел рукой по щеке, и зеленое цементное пятно размазалось до самого уха. Я хотел сказать ему, чтобы вытер рожу, но не сказал. С пятном было интереснее.

– Образование? – допрашивал Швейк.

Мне хотелось послать его подальше. К чертовой бабушке.

– В седьмом учился, – сказал я. – Вытурили.

– Будешь студентом, – запросто решил мою судьбу Швейк. Лицо у него стало важным, будто он по меньшей мере начальник техникума.

– А ты кто такой, парнище? – в свою очередь спросил я.

Швейк поднял с земли щепочку и соскреб с обмотки глиняную лепешку.

– Кто я? – переспросил он.

– Эге, – сказал я.

Швейк повертел в руках щепочку, бросил в ящик с известью. Провел ладонью по другой щеке. Теперь он напомнил мне маскарадного кота. Только не в сапогах, а в обмотках.

– Ничего страшного нет, если человек не закончил семилетку, – сказал Швейк. – Мало ли причин… В техникуме наверстает.

– Не примут без свидетельства, чудак.

– Нужно хорошей работой доказать, на что ты…

– Погоди, – перебил я. – У тебя тоже нет бумаги?

– Мыши съели, – сказал Швейк.

– Бывает, – усмехнулся я.

– Пошли к завучу, – сказал Швейк. – У них недобор.

Я вспомнил Алкины глаза: большие, светлые, с каким-то отливом. Когда я таскал цемент, Алка два раза посмотрела на меня. Один раз – когда я уронил пакет в грязь, а второй – когда шел из кладовой. Хорошо так посмотрела. Без ехидства.

– Пошли, – сказал я.

Завуч, маленький лысый человек в огромных рябых очках, был на редкость неразговорчив. Пока я ему пространно толковал о своей давнишней мечте стать железнодорожником, он смотрел мне в переносицу и укоризненно кивал головой. Давай, дескать, ври, парень, а я послушаю… Я замолчал, а он все еще изучал мою переносицу и кивал. Я с трудом удержался, чтобы не оглянуться: уж не стоит ли кто-нибудь за моей спиной, не показывает ли ему фигу. Завуч наконец перестал кивать и заговорил. Голос у него был тонкий и монотонный. Причем он после каждой фразы говорил «тэк»:

– Документы в порядке? Тэк. Сдашь в отдел кадров. Тэк. Оформишься рабочим. Тэк. Получишь карточки и топчан в общежитии. Тэк. А когда учебный корпус построим – будешь держать экзамены по русскому языку, физике, химии, географии. Тэк. Можешь идти. Дверь захлопни покрепче – дует. Тэк.

– Товарищ здорово сегодня поработал, Семен Григорьевич, – ввернул Швейк.

– Идите, – сказал завуч.

«Вот зануда!» – подумал я.

За дверью Швейк сказал:

– Я чуть не прослезился… Умеешь вкручивать.

– От тебя научился.

Швейк хлопнул меня по плечу и рассмеялся.

– Пойдем получим твои карточки и в – столовку. А спать будешь рядом со мной.

Я тоже хлопнул Швейка по плечу и сказал, чтобы он лицо умыл. Этот разбитной парень в зеленых обмотках мне все больше нравился.

3

Дождь моросил целую недолю. На строительной площадке разлились лужи. Вода была мутная, словно ее известкой побелили. Капало отовсюду: с неба, с крыши, с носа. Сосновое бревно, на котором мы отдыхали, осклизло. С него клочьями, точно шкура, слезала мокрая кора. Противно было садиться. Моя куртка не просыхала, от нее пахло болотом. Девчонки хлюпали с тяжелыми носилками по грязи. Им, как и мне, до чертиков надоела эта однообразная работа. А мусор не уменьшался. От дождя он стал тяжелее. Я накладывал неполные носилки, жалко было девчонок. Алла выбросила свои драные бахилы на помойку и надела резиновые сапоги. Сапоги были новые и сверкали как лакированные. После двух рейсов с носилками они перестали сверкать.

Швейк был хитрый парень. Он носилки не таскал, не швырял мусор лопатой. Он ездил с дядей Корнеем на станцию за стройматериалами. Оформлял какие-то документы, руководил погрузкой и разгрузкой. Работа не бей лежачего. Не то что наша. У Швейка даже ботинки не были измазаны в грязи.

Алла почему-то больше на меня не смотрела. Наверное, не до того было. Грязь, дождь. Не до амуров. А все равно интересно было с ними работать. Набросаешь мусору и смотришь, как они тащат носилки. Тумба шагает как слон, грязь во все стороны, а Алла идет плавно, покачивает станом, ноги переставляет осторожно. И разговоры у нас стали нормальные, не только о погоде. Сядем на бревно и болтаем о том, о сем. О кинофильмах, об артистах. Об этом все больше они. Я к артистам отношусь равнодушно. Играет человек в кино, и ладно. Тоже работа. Я девчонкам загибал про зверей разных: про крокодилов, жирафов, кенгуру. Я недавно прочитал книжку об этом и вот высказывался. Сидим на бревне и болтаем: они про Самойлова и Целиковскую, а я про кенгуру. Весело так болтаем.

Обедали мы в два часа. В сумрачной столовой стояли длинные столы на козлах. Кассирша обстригала ножницами с наших карточек жиры, мясо, крупу, хлеб и выдавала белые талоны с треугольной печатью. Талоны сдавали поварам. Получали хлеб, тарелку супа и второе, сами все это тащили на стол. Суп в основном был гороховый с крошечным кусочком свинины. На второе – картофельное пюре с коричневой подливкой и крошечной котлетой. Котлета не пахла мясом. На третье давали кружку компота. Компот был ничего. С урюком.

Через два часа после обеда я начинал мечтать об ужине. Судя по разговорам, об этом мечтали и другие. Тумба жила в женском общежитии и ходила с нами в столовую. Алла не ходила – у нее были в городе родители. Жили они в трехэтажном доме на Октябрьской улице.

А погода все хуже становилась. Дождь лил. Перестали мои напарницы на бревно садиться, убегали под крышу. А мне совесть не позволяла. Не хватало, чтобы я от дождя бегал, как кенгуру от сумчатого волка. А тут подул еще северный ветер. Он швырялся хлесткими каплями в лицо. Губы у девчонок посинели, в глазах – осень. В резиновых сапогах Алла стала еще стройнее. Она была гибкой, не то что Анжелика. Приятно было смотреть, как она ловко нагибалась за носилками. Перехватив мой взгляд, Алла сдвигала тонкие брови, отворачивалась. А мне смешно было. Я нарочно смотрел на нее. Опирался обеими руками на лопату и смотрел.

Как-то перед концом работы на стройплощадку пришел высокий парень в хромовых сапогах с блеском. Он, словно журавль, задирал ноги, перешагивая через лужи: боялся сапоги заляпать. Парень был в синих галифе и зеленой ватной куртке с серым меховым воротником. Он остановился возле моих девчонок, сидевших на бревне, и осклабился.

– Привет кочегарам, – сказал он.

Тумба посмотрела на Аллу. Алла опустила глаза и стала постукивать друг о дружку своими сапожками. Лицо у нее было невозмутимое.

– Три билета на «Воздушного извозчика», – сказал парень и похлопал по куртке. – Приглашаю всем колхозом.

Тумба проворно спрыгнула с бревна:

– На семичасовой?

– Га, – сказал парень.

Искоса поглядывая на него, я бросал мусор на носилки. Парень мне почему-то не понравился. Он все еще ухмылялся, и улыбка у него была какая-то глуповатая. Из-под кепки вылезал светлый чуб. На меня парень не обращал никакого внимания.

– Я побегу переоденусь, – сказала Тумба. – Встретимся у кинотеатра.

– А носилки? – подал голос я.

– Ну тебя, – махнула рукой Анжелика и захлюпала по грязи к общежитию.

– Много работать вредно, – сказал парень, не глядя на меня. Он глядел на Аллу. Глаза у него были круглые, ресниц совсем не видно.

«Нашла красавца… – подумал я. – Белобрысый хлыщ!» Я поддел полную лопату жидкой грязи и швырнул парню на хромовые сапоги. Он подпрыгнул и сразу обратил на меня внимание.

– Эй, ты! – заорал он. – Поосторожнее…

– Сапожки забрызгал? – сказал я. – Извиняюсь. – и швырнул парню на ноги вторую лопату.

Он отскочил еще дальше и вдруг стал краснеть. У него покраснели лоб, шея, только нос оставался бледным.

– Нарочно? – спросил он.

– Нечаянно, – ответил я.

Алла сидела на бревне и постукивала сапожками. «Тук-тук-тук», – ладно постукивали сапожки. Парень был повыше меня и шире в плечах, но мне было не привыкать драться с такими. Дело не в силе, а в ловкости. Все же драться с ним мне не хотелось. Чего доброго, Алка нос задерет, подумает, из-за нее. А потом – народу кругом много. Соберутся, шум поднимется, разводить будут. Я нагнулся, взялся за ручки носилок.

– Поехали, – сказал я Алле.

Носилки подхватил парень.

– Погоди, – сказал я, опуская свою сторону. Парень тоже опустил. Я выворотил из земли булыжник, положил сверху на носилки. Выворотил еще три.

– Взяли, – сказал я. Ноги у меня глубоко вдавливались в грязь. Пересолил малость. Тяжело. Как бы не поскользнуться.

Позади было слышно, как пыхтел парень. «Тащи, тащи! – посмеивался я про себя. – Это тебе не хромовые сапоги чистить». Я нарочно выбирал дорогу похуже. Мы шлепали по лужам, глине. Ноги разъезжались. Парень ругнулся.

– Ты что к ней имеешь? – спросил он.

– Понесем дальше или тут свалим? – спросил я.

– За Алку – башку оторву, – сказал парень.

– Кирпич под ногами, – сказал я. – Не зацепись.

– За Алку…

– Три! – сказал я и отпустил носилки. Парень запоздал. Ручки вырвались из его рук.

– Приходи завтра, – сказал я. – Мусору много… – И, насвистывая, зашагал в столовую.

Я сел у окна и стал ждать Швейка. Я видел, как парень подошел к Алке и стал что-то говорить ей, размахивая руками. Алка смотрела на него и улыбалась. Когда Алка улыбалась, она становилась еще красивее. Нашла кому улыбаться, дурочка! Потом они рядом пошли в город. Сапоги у парня и синие галифе были забрызганы грязью. Он остановился у лужи и стал мыть сапоги. Я заметил, что сзади на его брюки нашита желтая кожа. Алка ждала его. Парня с кожаным, обезьяньим задом.

Швейк запоздал, – задержался на станции. Он без очереди ухитрился получить свою алюминиевую тарелку с картофельным пюре и бараньей костью. Вытащил из кармана полкруга колбасы, с сухим аппетитным треском разломил пополам, протянул мне. Колбаса копченая, вкусная.

– Продуктовый вагон ограбили? – спросил я.

– Ешь, – сказал Швейк.

Потом мы лежали в общежитии на нарах и смотрели в потолок. В животе у меня умиротворенно бурчала копченая колбаса. С потолка на кривом проводе спускалась стоваттная электрическая лампочка. Она слепила глаза. Посредине за столом сидели ребята и резались в «козла». Когда кто-нибудь из них приподнимался и с грохотом опускал на стол маленькую костяшку, меня зло брало. Экая радость треснуть костяшкой по столу. Они не в домино играли, а соревновались, кто громче стукнет костяшкой.

В общежитии стояла круглая железная печка. Ее не топили: не хватало одного колена. Комендант общежития украинец Кулиненко, которого ребята звали Куркуленко, обещал со дня на день достать недостающее колено.

«Трошки погодите, – говорил он. – Будеть у вас печка. Як затоплю – чертякам станет тошно».

А пока мы мерзли. Северный ветер дул в окна. По утрам грязь затвердевала, а лужи покрывались льдом. Лед лопался под ногами со звоном. Идешь, будто по стеклам ступаешь. Это с утра было. К обеду грязь дрожала, как холодец, а лужи по-весеннему блестели.

 
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день.
Лесов таинственная тень… —
 

продекламировал Швейк.

– Сень… – сказал я. – Какая тень?

– Сень… – вздохнул Швейк. – Сень… Осень… Холодно.

Его маленький круглый нос уныло смотрел в потолок. Я взглянул на часы: пятнадцать минут десятого. Кино еще не кончилось. Белобрысый с Алкой и Анжеликой сидят рядом и смотрят на экран. Белобрысый наверняка в потемках ухватил Аллу за руку и держит… Такой зря за билет не заплатит. Такой свое возьмет. По штанам видно… Зря, пожалуй, я ему по морде не надавал.

Пришел Куркуленко. В новой железнодорожной шинели и коротких немецких сапогах. Лицо у него было круглое, добродушное, с толстым сизоватым носом.

– Як живете-можете, хлопчики? – поинтересовался он, потирая руки. – «Титан» привез… Первый сорт.

– А печка? – спросили его.

– Чаек будете пить…

– Печку давай! Носки негде просушить.

Куркуленко посмотрел на печку и, вдруг вспомнив, что у него склад не закрыт, быстренько смотался.

Из-под одеяла высунулась лохматая голова старосты общежития Геньки Аршинова:

– Идея, братцы! Жесть на складе есть… Кто возьмется колено соорудить?

– Кто!.. – загудели ребята. – Ясно кто – Швейк… Он мигом провернет это дело.

– Помощник нужен, – сказал Швейк.

– Возьми Максима, – кивнул на меня Генька Аршинов. – Я его от уборки освобождаю.

– Ладно, провернем, – пообещал Швейк.

Грохот костяшек пошел на убыль и скоро совсем прекратился. «Козлы» под громкий гогот полезли под стол вытирать коленями пыль. Ребята стали укладываться спать. Завтра суббота.

Потух свет. И сразу, как будто только и ожидали сигнала, на трех койках захрапели. Швейк натянул одеяло на голову и стал глубоко дышать. Мне не спалось. К отцу так я и не собрался. А надо бы. Теперь не отправит в Куженкино: я состою на довольствии, работаю, возможно зачислят в техникум. Швейк говорил, что тех, кто хорошо работает, зачисляют, если даже и двойку схватишь на вступительных экзаменах. А я обязательно схвачу. С математикой у меня туго. И с химией тоже. Эти кислотные реакции и прочую дребедень никак не могу запомнить. Да и не хочется запоминать. Главное не это. Дело в том, что я не хочу быть железнодорожником. Завучу я наврал. Никогда я не мечтал о паровозах-вагонах. Меня больше привлекала военная служба. Сначала хотел быть летчиком. Потом приехал на побывку мой приятель – Женька Ширяев. Он на два года старше меня, а вот балтийский моряк. Тельняшка, бескозырка, бушлат. И синий якорь на правой руке. Женька при каждом удобном случае говорил: «Полундра, братишечки!» У него это здорово получалось. Я тоже захотел быть моряком и говорить: «Полундра, братишечки!» Женька подарил мне старую тельняшку. Я носил ее три месяца, не снимая. А когда тельняшка расползлась, мать сшила из нее младшему брату трусики. Смешные такие, полосатые. А у меня появились какие-то другие идеи (уже забыл!), и я охладел к морю. Конечно, если бы меня пригласили на пароход и выдали форму, я бы поплавал для интереса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю