Текст книги "Красные щиты. Мать Иоанна от ангелов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 36 страниц)
Мать Иоанна от Ангелов сидела в кресле неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо ее выражало восторг, словно она слушала райское пенье или нежные звуки органа, только слегка подрагивал уголок рта. Отец Сурин так и застыл с простертыми руками, потом опустил их.
Но тут мать Иоанна легко поднялась и подошла к нему, сделав эти два-три шага уверенно и как-то очень изящно, будто танцуя; она преклонила колени пред отцом Суриным и поцеловала край его сутаны, затем припала к его рукам, и ксендз, растроганный, не отнимал их.
– Защити, защити меня, отец мой духовный! – повторяла она.
Ксендз Сурин поднял ее с полу, без усилия, как ребенка. Она напомнила ему Крысю, «экономку» ксендза, и он еле заметно улыбнулся.
– Человек – тот же ребенок, – сказал он.
Мать Иоанна тоже улыбнулась сквозь слезы.
– Теперь ступай, дочь моя, займись своими делами, – с нежностью молвил ксендз Сурин. – У тебя, наверно, хватает хлопот с сестрицами, да и обитель у вас не маленькая. Большой сад, хозяйство… Ступай. После вечерни приходите сразу в большую трапезную, предадимся размышлениям о грехах наших и ничтожестве человека. А теперь до свиданья.
Мать Иоанна склонилась к руке ксендза. Он перекрестил ее и благословил, дал поцеловать образок, висевший на четках у его пояса. Монахиня направилась к той двери, через которую входила. Отец Сурин тоже собрался выйти. Держась за дверную ручку, мать Иоанна еще раз сделала ему глубокий поклон.
Казалось, она уходит, но вдруг, все еще держась за ручку, она как-то странно присела, скрючилась, став еще меньше, и испустила хриплый, истошный вопль, как разозленная кошка. Отец Сурин изумленно взглянул на нее. Мать Иоанна, крадучись, двинулась вдоль стены, мимо печи и стола, по направлению к ксендзу, который стоял у двери, будто пригвожденный к полу. Лицо ее изменилось до неузнаваемости, все сморщилось, как сушеное яблоко, глаза закосили, нос вытянулся, а из сжатого рта доносился то этот дикий вопль, то скрежет зубов. Мать Иоанна приблизилась к ксендзу и уставилась на него снизу вверх жутким взглядом скошенных глаз; теперь они были уже не голубые, а черные, расширившиеся, как у рыси в потемках, и словно насквозь пронзали душу. Ксендз откинул голову назад, но не мог оторваться от этих ужасных глаз.
– Ох, дорогушечка, – прошипела вдруг мать Иоанна, – не думай, что тебе так легко удастся прогнать меня из этого миленького тельца.
Ксендз Сурин совершенно растерялся.
– Мать Иоанна, мать Иоанна, – беспомощно повторял он.
– Я – не мать Иоанна, – взвизгнула страшная женщина. – Не узнаешь меня? Это я, твой брат, Исаакарон! Я Валаам! Я Асмодей! О, не думай, старикашка, что мы испугаемся твоей свяченой воды, твоей латинской болтовни! Мы ловкие бесы, с нами не шути, как возьмем чью-то душеньку под свою опеку, уж не выпустим ее так легко. А в придачу еще и тебя сцапаем, старый, гадкий поп!
Отец Сурин овладел собой. Он осенил крестным знамением себя, потом скрючившуюся монахиню, которая вся напряглась, будто готовясь к прыжку.
– Apage, Satanas! [22]22
Изыди, сатана! (лат.)
[Закрыть] – воскликнул он.
Мать Иоанна от Ангелов при этом возгласе пошатнулась, словно ее толкнуло что-то изнутри, и оперлась о стену рукой с длинными, растопырившимися, как ястребиные когти, пальцами. И тут же затряслась в ужасающем хохоте, громком, зловещем и бесстыдном. Отец Сурин, осмелев, сделал шаг вперед и еще раз перекрестил несчастную.
– Apage, apage, Валаам, apage, Исаакарон! – воскликнул он.
Мать Иоанна продолжала раскатисто хохотать, опираясь ладонью о белую стену. Отец Сурин заметил, что под платьем монахини что-то задвигалось. Он машинально все крестил и крестил ее, а она, словно с трудом высвободив из-под длинной юбки свою ногу, вдруг быстро вскинула ее вверх и грубым монашеским башмаком ударила с размаху отца Сурина в колено.
От неожиданного толчка ксендз пошатнулся, а мать Иоанна в этот миг, все еще хохоча, проскользнула у него под рукой, семенящими мышиными шажками подбежала к двери и, громко ею хлопнув, скрылась.
Отец Сурин поглядел ей вслед, потом перевел взгляд на стену. В том месте, где монахиня опиралась рукой, на белой стене виднелся черный, будто выжженный, отпечаток пяти когтей ястребиной лапы.
6
На другой день поутру сестра Малгожата, оставив присматривать за калиткой послушницу, племянницу настоятельницы, побежала к своей подруге, пани Юзефе. Сестра Малгожата была примерной монахиней, но этот один-единственный грешок она частенько себе разрешала: вопреки монастырскому уставу, вопреки строгому запрету настоятельницы, время от времени заглядывала к пани Юзефе посплетничать о делах местечка. Этим нарушалось безмерное однообразие монастырской жизни – и, быть может, именно поэтому сестра Малгожата не искала других развлечений, ей не являлись видения, она не участвовала в бесчинствах прочих сестер, после которых тем приходилось всенародно каяться; она одна во всей обители ни на миг не поддалась нечистому.
– Меня бесы не трогают, – смеясь, сказала она Володковичу, который сразу принялся допрашивать ее на этот предмет. – Такая уж, видно, у меня душа неприступная и тело незаманчивое.
– О нет, нет! – закричал Володкович, увиваясь вокруг нее. Глаза у него разгорелись, будто у кота на сало; любопытствуя узнать про монастырские делишки, он даже забыл о беседе, которую вел с новоприбывшими придворными королевича Якуба.
В корчме сидело несколько этих важных панов; Одрын и Винцентий Володкович так и прилипли к ним с самого утра – попивали в их компании мед да водку. Казюк, двигаясь нехотя, словно еще не проснулся, прислуживал им в большой горнице. Пани Юзя со своей, неизменной улыбкой сидела за стойкой, увешанная монистами, как восточный идол.
– Сестра Акручи, сестра Акручи, – сказала она, отворяя дверцу, заходи, пожалуйста, ко мне.
Сестра Малгожата быстро скользнула за стойку, будто спасаясь от Володковича.
– Здесь мне удобней, – сказала она с веселой усмешкой, – я привыкла сидеть за решеткой.
Володкович, вытащив из-за пазухи красный платок, обтирал мокрые усы и с неистовым любопытством таращился на сестру Малгожату. Один из придворных тоже подошел к стойке и поклонился сестре.
– Безмерно рад видеть особу из знаменитого монастыря, – молвил он. Надеюсь, вы, сестра, расскажете нам что-нибудь интересное.
– О, да что я могу рассказать? – смущенно засмеялась сестра. – Это вы бы могли, вы из большого света приехали, из Варшавы.
– Кабы не ваши сестрички да не ваш монастырь, – сказал придворный, звали его пан Хжонщевский, – мы бы и не приехали. Его высочество королевич только ради вас сюда явился и завтра будет в костеле.
Сестра погрустнела.
– О, конечно, – огорченно прошептала она, – но ведь это такая беда!
И она умоляюще взглянула на пана Хжонщевского. Ей не хотелось, чтобы он задавал вопросы.
На помощь пришла пани Юзефа. Чтобы отчасти переменить тему, она спросила:
– А как там наш новенький ксендз?
Увы, здесь, вблизи монастыря, любой разговор переходил все на тот же предмет, от этого наваждения нельзя было избавиться. Сестра Малгожата все же немного повеселела.
– Вчера провела я ксендза в его покои, после беседы с матерью настоятельницей он был бледный, как мертвец, еле шел. Нет, он для нашего монастыря слабоват. То ли дело ксендз Лактанциуш, ксендз Игнаций… Те-то – львы! – засмеялась сестра, блеснув глазами. – А этот! Конечно, она показала ему обычный свой фокус с закопченной ручкой!
– Значит, мать Иоанна обманывает? – спросил Володкович.
– Да нет, какой тут обман? Разве не дьявол велит ей каждый день закоптить восковой свечкой дверную ручку в трапезной? Самое настоящее бесовское дело… Нет, нет, в нашем монастыре доподлинно орудуют бесы! Вы ничего такого не думайте!
Хжонщевский посмотрел на Володковича, как бы ища одобрения в глазах маленького шляхтича, но тот не обращал внимания на разодетого придворного и, уставясь на сестру Малгожату осовелыми глазками, постукивал грязным пальцем по стойке и бессмысленно повторял:
– Нечего обманывать, нечего обманывать, все должно быть настоящее. Иначе я не согласен.
Хжонщевский тоже был пьян, он потянул Володковича за лацкан кунтуша, и они вернулись к компании. Стаканы с медом стояли наполовину выпитые, немало меду было разлито, господа придворные уже изрядно налакались. Хжонщевский и Володкович опять принялись пить мед большими глотками. Хжонщевский гневно спросил:
– Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? – обратился он к другому придворному. – А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их!
– Вот кабы бесы с них платья снимали, – вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого.
– А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, – доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. – Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; «Гарнец! Гарнец!»
– Досада, да и только! – заявил пан Хжонщевский.
– Это тот самый Гарнец? – спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского.
– Тот самый, – отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял.
Володкович насторожился.
– А при чем тут ее величество королева? – спросил он.
– Больно ты, друг, любопытный.
– Скоро состаришься, – важно добавил истопник.
– А кто ты, собственно, такой? – обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. – И чего здесь крутишься?
Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка.
– Милостивый пан, – заскулил он, – милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет…
– Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? – сказал пан Пионтковский. – У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница – ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет.
Володкович причитал:
– Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура – мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной – суды, иной – поездки, а я – где отпущение грехов, там и я. Во как! – И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька.
Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих.
– Так вот, пан Володкович, – молвил он, – на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах – ни, ни! – И он приложил палец к губам.
В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну.
– Пан истопник, смотри, не подведи меня, – заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, – приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын!
Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь.
– Что ж это вы, пан Аньолек? – сказал он. – Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь.
Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами.
– Представляю милостивым панам, – возгласил Одрын, – пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [23]23
аньолек – ангелочек (польск.)
[Закрыть]. Садитесь, любезный пан Аньолек.
Аньолек стал извиняться:
– Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить.
– Садитесь и выпейте с нами, – закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор.
Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту.
– Садись, – сказал он, – стакан меда тебе не повредит.
Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало.
– Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? – крикнул Володкович, хлопая его по плечу. – Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! – И он поднял стакан с медом.
– А, да что мне их пляски! – с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. – Беда в том, – продолжал он, – что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный.
– Вестимо, бедный, – пробасил Одрын. – Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать?
– Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, – вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки.
– Да на мой орган еще хватило бы! – вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда.
Казюк, наклонясь к нему, сказал:
– Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься!
– А что тут еще делать? – уныло спросил органист. – У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой…
Казюк усмехнулся.
– Баба толще – поцелуй слаще.
Но Володковичу уже стало невтерпеж.
– Слушай, ваша милость, – схватил он Хжонщевского за руку, – пошли учить монашку пить! – Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин.
– Боже милостивый, – взвизгнула Юзефа, – чисто татары!
– Сестрица, не будь я Винцентий Володкович, – кричал пьяный шляхтич, прошу выпить с нами стаканчик меду.
– Выпей, сестра, выпей, – убеждала пани Юзефа, – все равно грех, так попользуйся уж.
Сестра вспыхнула, щеки ее зарделись; подняв красивые руки ладонями наружу, она робко оборонялась:
– Что вы, господа, богом вас заклинаю, это же насилие!
Но господа не отставали, всем скопом они потащили сестру Малгожату и поднесли ей порядочную чарку меду.
– За ваш монастырь! – кричали они.
– И за мать настоятельницу! – прибавил пан Аньолек, уже изрядно подвыпивший.
Сестра Малгожата не заставила долго себя просить, храбро выпила чарку и, стараясь приладиться к общему настроению, затянула слабым голоском песенку, которую подхватили все присутствующие:
Ах, матушка, голубка,
Хочу монашкой быть!
Ведь мужа забулдыгу
Я не смогу любить!
– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – заорали мужчины, поднимая свои стаканы.
Все стояли, один Аньолек сидел, развалясь и расставив ноги, да барабанил пальцами по столу, словно играл на органе. Ободренная успехом, сестра Малгожата вела песню дальше, поблескивая глазами. Володкович снова налил ей меду в чарку, которую она держала в руке:
Нещадно, изверг, будет
Дубинкой колотить,
Меня, бедняжку, мучить,
Хочу монашкой быть!
– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – гремел хор.
Пан Хжонщевский обнял могучие плечи хозяйки и что-то ей говорил, но его слова заглушались шумом. Бледное лицо пана Аньолека раскраснелось, он топал ногами, будто брал басы, и взмахивал руками, как бы меняя регистры.
Сестра Малгожата перевела дух и, весело смеясь, опять приложилась к чарке, потом поставила ее на стол, хлопнула в ладоши и пошла петь дальше, уже окрепшим голосом, на мотив плясовой:
Уж лучше мне на хорах
Молитвы распевать,
Чем мужнину дубинку
И ругань испытать.
– Не все мужья такие, – молвил пан Хжонщевский, крепко прижимая к себе мощный торс пани Юзефы, который переливался через его руку. Песенка подошла к кульминационной точке:
Заутреню, вечерню
Согласна я стоять…
– Го-го-го-го-го-го-го! – вдруг вывел в этом месте высоким фальцетом пан Аньолек фразу грегорианского хорала, хлопая себя по бедрам и по столу, будто танцуя казачка.
Все, что прикажут, делать
Да горюшка не знать…
– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! – визжала веселая компания, в Володкович даже пытался подкатиться к сестре Акручи, но та увернулась от него, прямо как в танце. Все били в ладоши, повторяя:
– Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть!
Пан Аньолек дубасил кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивали. Пани Юзефа, с виду увлеченная общим весельем, поглядывала, однако, на стаканы и чарки и придерживала их, чтоб не разбились.
В эту минуту вошел отец Сурин. Он был погружен в свои мысли и даже не заметил, что творится в корчме, не обратил внимания и на то, что с его приходом шумное веселье вмиг оборвалось и воцарилась гробовая тишина. Учтиво молвив: «Слава Иисусу!» – он приблизился к стойке. Сестра Малгожата, побледнев как мертвец, спряталась за мощную спину пана Хжонщевского. Пользуясь ее смятением, Володкович взял ее за руку. Пани Юзефа проворно подбежала к капеллану.
– Чем могу служить? – любезно спросила она.
– Дай мне, хозяюшка, чарку водки, – сказал ксендз Сурин и досадливо поморщился. – Туман какой-то в голове, – вздохнул он, – сам не пойму, с чего бы это!
Пани Юзя налила ему мутной сивухи в синюю чарку, подала на тарелке ломоть хлеба и огурец. Ксендз Сурин разом опрокинул этот мужицкий напиток, взял огурец, быстро откусил от него несколько раз и заел хлебом.
– Такое торжество нынче, – ласково сказала хозяйка, – такие гости в обители!
– Ах да, – сказал ксендз, жуя хлеб. – Но все это суета! Бог этого не любит!.. – прибавил он, вперяясь глазами куда-то вдаль.
– Не все люди покорны богу, – убежденно молвила пани Юзя и взяла у ксендза из рук тарелку с огрызком огурца.
– Да, да, и я так полагаю, – бессмысленно повторил отец Сурин и опять загляделся на что-то вдали. Вытер мокрые от огурца руки об сутану и сказал: – Но где искать таких людей, что знают путь к господу?
Вдруг его поразило молчание, царившее в корчме. Он огляделся и заметил сестру Малгожату. Секунду задержав взгляд на ней, он посмотрел на остальных. Володкович учтиво поклонился. Видя, что его появление нагнало на всех тоску, ксендз и сам смутился.
– Бог мой, да ведь я вам испортил веселье, – сказал он, – надо поскорей уходить! – И словно бы печаль или сожаление прозвучали в его голосе. – Что ж, до свидания! Мир дому сему!
Все ответили хором. Склонив голову, ксендз ступил на порог. Казюк отворил перед ним дверь и прошел следом в сени. Выйдя из корчмы, ксендз на миг остановился, взглянул на Казюка, который, улыбаясь, стоял на пороге.
– И тут дьявол колобродит, – беспомощно прошептал ксендз.
– Что поделаешь, – сказал Казюк, – так уж идет на свете.
– Откуда тебе знать свет! – пожал плечами Сурин.
– А вам?
– Мне-то? Я тоже не знаю… Что я видел? Вильно, Смоленск, Полоцк. С двенадцати лет живу в монастыре. Но, пожалуй, не так уж любопытно все это. – И ксендз неопределенным жестом указал на местечко. – Все это…
Казюк опять усмехнулся.
– Нет, любопытно, любопытно, – убежденно сказал он.
– У моей матери были четыре прислуги, – сказал вдруг ксендз без видимой связи с предыдущим, – и она не могла управиться с хозяйством. А потом стала кармелиткой, и пришлось самой себя обслуживать. И она была счастлива…
– Спокойна была, – согласился Казюк.
– Вот-вот. А я?
В эту минуту сестра Малгожата от Креста выбежала из дверей, уверенная, что отца Сурина уже нет поблизости, и наткнулась прямо на него. Она поцеловала ему руку.
– Дочь моя, где я тебя вижу! – со вздохом сказал отец Сурин.
– У меня дело было к этой женщине, – прошептала сестра, прикрыв глаза.
– Ступай, дочь моя, и больше не греши, – с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин.
Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах.
– Тут дьявол, и там дьявол, – сказал он вдруг басом.
7
Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, – католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, – на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, – одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба.
Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка – di rispetto [24]24
почетная (ит.)
[Закрыть]. За нею – карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди – цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось.
Ксендз Брым поджидал королевича у ворот приходского костела. Лошади почему-то заартачились, и карета остановилась с резким толчком. Подбежали пажи и гайдуки, откинули подножку кареты, отворили дверцу, придворные стали по обе стороны, и невысокий, щуплый королевич Якуб, походкой и манерами настоящий француз, предстал перед стариком ксендзом. Он изящно приподнял шляпу и поцеловал подставленное ему распятие. Ксендз Брым не произнес речи, – неслыханное дело! – а только сказал:
– Benedictus, qui venit in nomine Domini [25]25
благословен, кто приходит во имя господа (лат.)
[Закрыть], – после чего направился в костел. Изжелта-зеленый бархатный костюм королевича тускло лоснился в тумане. Тускло светились огоньки свечей, которые несли перед королевичем и позади него участники процессии. Ксендз ввел королевича в костел и усадил под карминным балдахином. Придворные расселись на передних скамьях. Началась поздняя обедня.
Между тем перед папертью костела собиралась другая процессия. Вскоре она двинулась довольно бодрым шагом – вел ее ксендз Лактанциуш, доминиканец гвардейского роста и с ухватками бравого солдата. Этот рослый монах мощным голосом выводил «In signo crucis» [26]26
знаком креста (лат.)
[Закрыть] и маршировал, как на плац-параде. За ним едва поспевал невысокий отец Игнаций, маленький, тощий, с желтым лицом и желтой бородкой, похожий на козу; он тоже пел церковный гимн – видно было, как он широко разевает небольшой рот, но ни единого звука из его уст не было слышно. Ксендз Имбер, черноволосый, смуглый, высокий, с большим носом, напоминавший Савонаролу, с достоинством отставал, чтобы не казалось, будто он марширует под командой Лактанциуша. Как журавль, вытягивал он длинную шею и, по-птичьи склонив голову набок, смотрел вперед, недоверчиво разглядывая толпу по обе стороны дороги, грязь на площади и серый осенний туман. Рядом шел бледный, тучный отец Соломон, бернардинец, беззвучно шевеля выпяченными губами; он пытался присоединиться к поющим и, как птица, которой хочется пить, то и дело раскрывал рот, показывая редкие, неровные зубы; но тут же умолкал и, пожимая плечами, поправлял чересчур широкую пелерину, которая все съезжала; потом опять затягивал: «Anima Christiana…» [27]27
душа христианская (лат.)
[Закрыть] – и опять умолкал на полуслове.
Отец Сурин стал чуть в стороне, чтобы смотреть на стайку монахинь, следовавших за крестом и за четырьмя экзорцистами. Маленькая мать Иоанна в широком черном плаще, скрывавшем ее телесный изъян, семенила мелкими шажками – в первом ряду, но с видом скромным, словно досадуя на то, что вынуждена быть во главе сестер, и держалась не в середине первого ряда, а ближе к краю, с видимым усилием неся книги – то ли псалтырь, то ли missale Romanum [28]28
католический служебник (лат.)
[Закрыть]. Монахини шли плотной группой, было их восемнадцать. Шли чинно, не глядя по сторонам, некоторые даже прикрыли глаза, целиком поглощенные мелодией, которая лилась из их уст не очень стройно, но весьма благочестиво.
В последнем ряду шли только две сестры – Малгожата от Креста и юная послушница, племянница матери Иоанны, княжна Бельская, хилое существо с испуганными, выцветшими глазами.
В самом хвосте, замыкая шествие, как два аркадских пастуха за стадом чернорунных овец, шли истопник Одрын и пан Аньолек. Рослый, большеносый, глуховатый истопник походил при дневном свете на филина, который покинул ночной свой приют и поводит ничего не видящими глазами. Аньолек выступал с вдохновенным видом. Так, наверно, ходил Эмпедокл по своему Агригенту [29]29
Эмпедокл – древнегреческий философ, поэт, врач и политический деятель (ок. 490–430 до н. э.), жил в г. Агригенте (теперь Агридженто) на о. Сицилии.
[Закрыть]. Глаза его были подняты к небу, словно среди низко плывущих серо-белых туч ему виделось вознесение Христово. От духовного напряжения лицо его разрумянилось, во взгляде не было обычного холодного, жестокого выражения, признака поглощенности собой. Прекрасным, звучным голосом он пел:
О, хладная душа, ужель не воспылаешь?
О, сердце черствое, ужель ты не оттаешь?
Твой Иисус, охваченный любовью,
Исходит кровью.
Не обращая внимания на то, что ксендзы впереди запели совсем другой гимн, который подхватили монахини, он шел и пел свои, то импровизированные, то слышанные прежде, гимны и, целиком поглощенный пеньем, ступал куда придется, по лужам, разбрызгивая грязь, так что Одрын даже отшатывался, хмурясь.
Процессия двигалась вполне спокойно, сестры не выказывали ни малейших признаков безумия. Напротив, можно было подумать, что это идут монахини образцового благочестия, какое редко встретишь: они шли погруженные в набожные думы, со словами священного гимна на устах. Лишь маленькая княжна Бельская в последнем ряду, где были только она да сестра Малгожата, вдруг стала отскакивать, словно в танце, на четыре шажка в сторону, догоняя сестру Малгожату, затем снова отбегала, будто в гоненом [30]30
старинный польский танец
[Закрыть], и снова догоняла, причем из глаз ее не исчезало выражение ужаса, а по лицу было заметно большое физическое напряжение.
Чем ближе подходило шествие к приходскому костелу, тем неистовей становились прыжки юной послушницы, так что в конце концов сестра Малгожата схватила ее за руку и, резко дернув, заставила прийти в себя. Девочку словно бы разбудили, полубезумными глазами она стала оглядываться на пана Аньолека, который, не обращая внимания на ее приплясыванье, продолжал петь:
Когда любви огонь его так сожигает,
Он тяжкий крест на плечи подымает,
Поя ношей Иисус, от скорби стонет,
Колена клонит.
Толпа перед костелом словно онемела, все уставились на процессию монахинь. Никогда не покидавшие стен монастыря, очутившиеся вдруг на свежем воздухе, перед множеством людей, сестры щурили глаза, пропускали слова гимна, конфузились. Некоторые из них с радостной улыбкой разглядывали нехитрые лавчонки с товарами, устроенные на рынке наподобие шатров; другие жмурились, не желая смотреть на мир; иные, раздувая ноздри, вдыхали запахи осени, грязи, кожухов – и ласковый осенний дух, доносившийся издалека, из начинающихся тут же, за местечком, густых дубовых, еще совсем зеленых, лесов. Гимн, который они пели, постепенно стих, один только ксендз Лактанциуш еще что-то тянул на латыни, да в хвосте процессии пан Аньолек выводил нежнейшим голосом, наслаждаясь модуляциями и заканчивая строфы мягким mezza voce [31]31
приглушенным голосом (ит.)
[Закрыть].
О, сладостное древо, верни его нам тело,
Чтоб на тебе оно уж больше не висело…
Так подошли к костелу. Здесь все смолкло, в процессии началось движение, ксендзы и монахини выстроились парами (отец Сурин почувствовал себя одиноким) и так, попарно, вошли в притвор костела. Поздняя обедня еще не закончилась. Процессия остановилась. Ксендз Брым произнес благословение, затем прочитал последний отрывок из Евангелия и отошел от алтаря. Тут на хорах зазвучал великолепный гимн «Veni Creator» [32]32
«Приди, создатель» (лат.)
[Закрыть], и одержимые монахини пошли вперед, к алтарю, – будто невесты.
Но увы, не Христовы невесты. Едва раздались звуки гимна с призывом к святому духу, как среди монахинь началось замешательство. Словно тот ветер, что нес запах увядших листьев, заронил в душу набожных дев какую-то гниль. В их взглядах, жестах, во всех их движениях появилось что-то необычное. Одни смеялись, другие теребили свое платье, третьи – как прежде послушница Бельская – приплясывали, делая фигуры, напоминавшие французские танцы. Чем ближе подходили они к главному алтарю, тем резче становились движения. Лица сестер странно изменились, на поднятых вверх руках развевались длинные рукава. Одна кружилась на месте, как дервиш. Только мать Иоанна от Ангелов впереди да сестра Малгожата в конце процессии держались спокойно.
Четыре ксендза – отцы Лактанциуш, Игнаций, Соломон и ксендз Имбер стали на ступенях алтаря, к которому приближалась процессия, словно с намерением приветствовать ее; ксендз Брым и ксендз Сурин стали в стороне. Ксендз Сурин хотел посмотреть на экзорцизмы, которые и ему предстояло проводить. Перед алтарем процессия остановилась. Сестра Малгожата сразу отошла в сторону и принялась истово молиться, делая частые поклоны и ежеминутно крестясь. На почетных скамьях придворные королевича Якуба таращили глаза с некоторым испугом, видно было, что господ из Варшавы дрожь берет. Впрочем, их было немного, и они едва были заметны на огромных черных скамьях с резными спинками из надвислянского дуба. Каким-то чудом оказался на этих скамьях и пан Володкович, но сидел он чуть позади и сбоку, поближе к той стороне, где стояла на коленях сестра Малгожата. Он тоже молился весьма усердно.