Текст книги "Красные щиты. Мать Иоанна от ангелов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
20
Прошло три года. Тэли за это время стал совсем взрослым. Поначалу он тосковал в чужом городе, который нисколько не походил на его родной Зальцбург, но постепенно привык к шуму и суете Сандомира, к почти восточному укладу здешней жизни, в которой была своя прелесть, как и в объятых тишиной полях, начинавшихся сразу же за городской стеной. Служба у Бартоломея была нетрудная, да и то, когда он повзрослел, его обязанности пажа перешли к другим, помоложе, а он из слуги стал князю наперсником. Всегда находясь под рукой, он помогал Генриху во многих делах, выполнял различные поручения и в замке и в городе. Но свободного времени оставалось предостаточно, и он мог располагать своим досугом как хотел. Если же князь, отправляясь на богомолье или в хозяйственную поездку, не брал его с собой, Тэли и вовсе нечего было делать. Но этим он ничуть не огорчался.
Сандомир был город красивый. Особенно нравился Тэли костел пресвятой девы Марии, бревенчатый, высокий, чуть покосившийся от ветхости. Здесь Тэли бывал чаще всего – либо пел на хорах во время вечерни вместе с другими князевыми слугами, либо, когда в костеле никого не было, забирался по лесенке за алтарем на колокольню и смотрел оттуда на Вислу. Это зрелище никогда ему не надоедало. Тэли мог часами смотреть на привольное течение реки: она нравилась ему и издали, когда он любовался ею с колокольни или из окон замка; и вблизи, когда он выходил на берег и у самых его ног катились бурные, пенящиеся волны; и когда он смотрел на нее с широких, ровных лугов, где паслись неисчислимые княжеские табуны; и с подаренной ему князем лодки, в которой он бесстрашно выплывал один, борясь с быстрым течением.
В окрестностях города были глубокие, густо заросшие овраги. Летом, в знойные послеполуденные часы, Тэли убегал туда и прятался в зарослях от жары. Он лежал среди кустов барбариса, в которых жужжали рои пчел, слетавшихся из бортей. Это жужжанье было для Тэли музыкой лета, она звучала в его ушах и глубокой осенью, и в зимние холода. Виолы он с собой не брал, оставлял ее в замке, но зато всегда было при нем его сердце. И когда над его головой разноголосым хором гудели тучи лесных пчел, он прикладывал руку к левой стороне груди и прислушивался к мерному биению сердца. Никакой другой музыки ему уже не надо было.
Ходил он и на луга, водил дружбу с табунщиками, купал лошадей в Висле и плавал, держась за их хвосты. Вода ослепительно сверкала на солнце, вдали смутно виднелся Сандомир, от лошадей шел пар, когда они выбирались на покрытые росой луга, а Тэли, кутаясь в овчину, взятую у приятеля-табунщика, лежал на берегу и слушал, как топочут лошади и кричат пастухи.
Осенью Тэли любил углубляться в пущу. Там он знал самые глухие дорожки и тропинки, они вели к становищам княжеских бортников, у которых можно было полакомиться медом, подремать в дощатых хибарках, крытых ветками, и выпить жгучей горелки с топленым медом. Спалось после нее отлично.
Познакомился он и с лесными разбойниками, выведал дорогу к яме Мадея и, однажды пробравшись к ней, поглядел на седовласого схимника – старик в это время спал, над головой у него висел большущий лук, разукрашенный серебряными бляхами. Забредал Тэли и в место, никому из горожан неведомое, где на вершине горы стояли три каменные бабы, повернутые лицами в три стороны. В Сандомире об этих бабах знать не знали, и никто не мог объяснить Тэли, что они означают. Но однажды, ночуя у бортников, он услыхал доносившиеся с того места звуки бубна. Тэли поднялся и вышел из хибарки. Была поздняя ночь, тускло светил ущербный месяц. Тэли, с минуту постояв, направился было в ту сторону, но вскоре повернул обратно и снова улегся, с головой накрывшись овчиной. Ему не хотелось слышать этот бубен, страшно было.
Князь Генрих редко с ним разговаривал, князь Казимир и то чаще, хотя не жаловал Тэли и его музыку, потому что князю Казимиру была по нраву только русская музыка. И все же Тэли преклонялся перед Генрихом. Он знал, что его господина мало кто любит, слышал всякие пересуды, однако ничто не могло заглушить в нем глубокой благодарности князю за смелую поездку в Дамаск. А главное, в скупых словах Генриха Тэли чувствовал высокий, непостижимый ему строй мыслей. Всякий раз, когда князь обращался к нему, Тэли внимал речам господина так, как если бы то были новые стихи или новая музыка, испытывал художественное наслаждение. Но восторженная любовь не мешала Тэли замечать странности Генриха: во всех поступках князя было что-то болезненное, неуравновешенное. Он уделял много внимания хозяйству и хозяйничал неплохо, однако его решения были всегда внезапны и неожиданны для окружающих. Из своих частых, одиноких поездок на охоту он не привозил никакой добычи. Установив сложную фискальную систему, он безжалостно притеснял народ, а глаза у него были всегда задумчивые и глядели вдаль, на леса у горизонта. Тэли нередко слышал, как князь ночью встает и ходит по опочивальне. Он понимал, что Генрих страдает, и, полный жалости и страха, молился о спасении его души. Порой Генрих приказывал ему играть те мелодии, которыми Тэли когда-то развлекал господ, направлявшихся из Цвифальтена в Берг. При этом оба вспоминали маленькую испанскую королеву, и в глазах у них вспыхивали искорки нежности – они понимали друг друга. Тэли в душе удивлялся, как это князь обходится без женщины. Чего только он не наслушался по этому поводу! Замковая челядь на все лады осуждала князя, сидя у каминов на кухне, в рыцарской зале или в людской, где весенними вечерами было тепло и сумеречно.
Говорили там немало и о Казимире. Он-де тоже почему-то не женится, хотя молодец всем на загляденье и в возраст вошел, да и девок в околицах Сандомира уже перепортил видимо-невидимо. Правда, с тех пор как привез себе полюбовницу из Руси – о ней все знают, – он угомонился. Подсунули ее кумовья Казимира с границы, и роду она, говорят, княжеского; сперва поселил он ее в Завихостье, в замке, и всякий раз как на охоту выезжал, так непременно к ней заглядывал. А как получил от брата Вислицу, то бабу эту – звать ее Настка – туда перевез, и хозяйничает она в вислицком замке, будто взаправдашняя княгиня. Люди над ней смеются, говорят, что такой князь, как Казимир, скоро ее на кухню прогонит, князеву посуду мыть, а то еще заставит детей князевых на горшки сажать. К счастью, у нее-то детей не было.
Тэли был очень рад приезду Виппо, старая их дружба возобновилась. Только странно казалось ему, что толстый рыцарь так быстро выполнил свое обещание и приехал в Сандомир служить князю Генриху. Тэли расспрашивал его об Айхендорфе, о соседнем замке, куда Виппо евреев переправил, о Бамберге, но о семействе жонглеров не решился спросить. Виппо сперва только отмахивался, потом все же рассказал Тэли, что ему не повезло. Правда, он побывал в Палермо и обделал неплохие дела с тамошними купцами – несколько лет доставлял ко дворам знатных господ восточные товары, которые теперь рекой плывут из королевства Иерусалимского, – но потом немецкие рыцари выжили его из обоих замков, прямо собаками затравили, и не удалось ему добиться справедливости ни у Фридриха Ротенбургского, ни у самого кесаря, к которому он тоже обращался.
Как Тэли понял, заветной мечтой Виппо была постоянная служба у знатной особы. Виппо чрезвычайно льстило, что он ежедневно видит Генриха, что он князю необходим и может наводить порядки в княжеских владениях. В Генрихе ему нравилось все: высокое происхождение, родство с кесарем, свойство через племянника с византийским императором (все эти далекие родственные связи Виппо знал назубок и умел при случае объяснить с самыми тонкими подробностями, пожалуй, даже лучше, чем Генрих), высокий духовный сан ведь Генрих был тамплиером, а в глазах Виппо тамплиер стоял чуть ли не выше папы римского, – его красивая наружность, одежда, всегда простая, но в то же время изысканная, меткость в стрельбе из лука. Словом, Виппо был искренне привязан к своему господину, и Тэли с удовольствием наблюдал, как усердно он трудится на благо князю. Этот стареющий еврей стал лучшим другом Тэли: когда Тэли нужны были деньги на обнову, на покупку коня или еще на что-нибудь, он всегда шел к Виппо. С ним Тэли делился своими заботами, летом жил у него в большом доме, который Виппо выстроил невдалеке от Сандомира, на горе, среди виноградников, посаженных Людвигом. Но больше всего привязывало Тэли к Виппо воспоминание о тех днях, которые он прожил в его замке.
И вот однажды, возвращаясь от Виппо – было это летом, в июне, и Висла сверкала, как сталь, – Тэли увидел на дороге небольшой фургон с холщовым навесом, запряженный парой добрых лошадок. Тэли пустил коня рысью, хотел обогнать фургон, потому что за ним тучей поднималась пыль, но конь заартачился, да и место было такое, над самым обрывом, никак не разминуться. Тогда Тэли юношеским баском крикнул вознице, чтобы тот придержал лошадей. Фургон остановился, и из него выглянула женщина, простоволосая, растрепанная, но, как показалось Тэли, красивая. Приблизившись, он вдруг узнал это лицо, которое вынырнуло из холщовых занавесок. Тэли проворно соскочил с коня и, ведя его под уздцы, пошел к женщине. Она тоже выскочила из фургона, побежала навстречу.
– Юдка, – тихо и медленно сказал Тэли.
А она молча протянула ему руку. Так и стояли они, держась за руки, на краю обрыва. Глядя в ее синие глаза, в ее расширенные зрачки, Тэли вдруг понял, что он уже не мальчик, а красивый, статный юноша с грустным взором. Он увидел свое отражение в ее глазах и только теперь ощутил в себе все то, что дали ему здешние леса и луга, река, Сандомир. И снова, как в былые времена, стояла перед ним на фоне реки небольшая, темная фигурка, и глядели на него в упор глаза синие, как воды Вислы.
Из фургона вышли старик, Пура и еще какой-то высокий, худой еврей.
– Это мой муж, – внезапно сказала Юдка низким, грудным голосом, который показался Тэли совсем чужим и очень еврейским. Высокий парень, поклонившись нарядно одетому господину, посмотрел на него спокойным, доверчивым взглядом. Старик узнал Тэли и спросил у него о Виппо. Тэли указал им дорогу к дому Виппо; надо было ехать в обратную сторону, и возница повернул фургон. Вежливо попрощавшись, семейство жонглеров тронулось в путь, а Тэли остался один на обрыве. Он немного постоял, глядя в раздумье на реку, потом вскочил в седло и медленно поехал в город.
Вечерело. В затонах реки громко и настойчиво квакали лягушки, табунщики купали лошадей. Тэли спустился по склону, потом поехал в гору; крест на костеле еще сверкал в закатном свете длинного летнего дня. Чтобы попасть в замок, надо было пересечь весь город. Оружейники, бондари и прочий люд сидели на порогах своих домов, дышали прохладным вечерним воздухом. На торговой площади стоял кастелян с несколькими старшинами, наблюдая за дорогой и проверяя приезжих. Раздался звон колокола, призывавший горожан к отдыху. Тэли проехал мимо костела. Вот и замок, подъемный мост, ворота, и тишина, залегшая в замке, и дыхание Вислы, пахнущее летом, близким, чудесным летом. Даже мысль, что у Юдки есть муж, не могла смутить радостного спокойствия Тэли.
Войдя к себе в горницу, Тэли приложил руку к сердцу. Оно все пело свою однозвучную песню, только намного громче, чем раньше, и было в нем столько нежности, столько любви в этом милом сердце. В окно проникал запах отцветающих верб, раскатисто квакали лягушки, гудели мириады комаров, фыркали в конюшне лошади, а сердце все билось, билось, билось, словно никогда оно не смолкнет, так мощны и ровны были его удары.
Началось лето, и с ним тревожные для Генриха времена: кесарь шел на Польшу. Болек поспешил отправить послов в Галле, чтобы они отговорили кесаря, но выбрал послов неудачно, ничего хорошего нельзя было ожидать. Якса из Мехова и Святополк рассчитывали, что послами назначат их; теперь они втихомолку злобствовали, и их недовольство, невесть почему, обрушивалось и на Генриха. Тэли видел, что на челе князя собираются тучи, и каждый день старался сбежать от этих туч в свою собственную веселую державу, где ничего неприятного не случалось, где всегда было ясно и солнечно. Троицу праздновали в Сандомире очень весело. Со всей округи съехалось множество народу на ярмарку, из-под Кракова привезли на продажу ценный товар – соль, которую солевары меняли на бобровые и беличьи меха. Девушки, украсив майское дерево пестрыми лоскутками и соломенными гирляндами, ходили от дома к дому с песнями. В костелах шли торжественные богослужения, на которые собиралось духовенство со всех окрестных приходов. Народ веселился на ярмарке, там устраивались лошадиные бега, выступали бродячие певцы, музыканты, фокусники…
Муж Юдки удивлял всех своей ловкостью: он брал в одну руку пять-шесть разноцветных шариков, подбрасывал их вверх один за другим и тут же ловил. Не менее искусно управлялся он и с оловянными тарелками и с факелами. Народ, затаив дыхание, следил за его молниеносными, точными движениями и, не скупясь, выкладывал монеты.
Юдка, как в былое время, рассказывала истории. По пути в Сандомир все семейство провело полгода во Вроцлаве, а потом и в Кракове останавливалось надолго. Юдка научилась польскому языку, теперь она декламировала по-польски. Непривычный ее выговор иногда мешал слушателям, а порой придавал рассказу особую экзотическую прелесть. И перед шатром, где стоял небольшой помост, всегда толпились люди, слушая повести об Удальрике Удалом, а также о Тристане и Изольде, хотя дух этих повестей, их рыцарский уклад принадлежали другому, чуждому миру, малопонятному для людей, незнакомых с западными феодальными обычаями.
Но Тэли не слушал Юдкиных историй. Всю праздничную неделю он либо уходил на целый день в свои зеленые овраги, либо оставался в замке. Он знал, что вечером он и Юдка будут вместе на берегу реки, под ивами, слушать тихий плеск воды. Вечера стояли ясные, темнело поздно. Багряный плащ зари медленно волочился по небу, до глубокой ночи была видна его кромка, и первые звезды светили тускло.
Как и прежде, оба они брались за руки – точно дети, – ничего другого Юдка Бартоломею не позволяла, только вот так, держать ее руку. Но зато поговорить у них было о чем. Юдка часами могла перечислять франконские, швабские, бургундские и провансальские города, где они показывали фокусы и пели песни. А Тэли рассказывал о своих невероятных приключениях под Аскалоном, под Эдессой и в Дамаске.
Как-то Юдка вспомнила, что в Провансе она встретила княгиню, полячку родом, звали ее там «Риша из Польши», и была она замужем за одним провансальским графом, а до того была женой испанского короля. Княгиня говорила с Юдкой о Польше, хотя ни та, ни другая не знали этой страны. И перед глазами Тэли возникла маленькая светловолосая девушка, которая бегала по цвифальтенскому монастырю. Он рассказал об этом Генриху, но даже имя Рихенцы не согнало туч с хмурого князева чела. Генрих только велел позвать Юдку и ее мужа в замок. Вечером они показывали князю и рыцарям свое искусство. Фокусы Боруха имели шумный успех, но рассказы Юдки рыцари нашли скучными, не понравился и ее голос. Голос у Юдки был очень низкий, хрипловатый, будто сдавленный, но тем выразительней звучал он, когда Юдка вскрикивала в патетических местах.
Например, когда дама Аэлис проклинает своего сына Рауля, который потом погибает в кровавой битве, Юдка высоко воздевала руки и кричала надрывным голосом, как кричит мать, видящая в пророческом прозрении смерть своего сына.
Тэли было невыносимо слушать эти истории в замке, он сбежал в самом начале. Но позже Юдка рассказала ему – только ему одному – свои удивительные истории, истории любви и смерти. Стоя над широкой, привольной Вислой, она подняла вверх руки и произнесла: «И когда Тристан покинул Изольду…» И тут к Тэли, удрученному тем, что Юдку позвали в замок, вернулось ощущение безмерного счастья. Он услышал всю историю от начала до конца – как переодетый Тристан вернулся к своей любимой, а она его не узнала. Ах, как это было печально! И тем прекрасней казались Тэли река, и этот вечерний час, и этот тихий город, где живут спокойные, мирные люди, где не бывает кровавых сражений и любовных горестей.
Они прохаживались вдвоем по винограднику возле дома Виппо, смотрели на молодые лозы, посаженные немцем, и слушали друг друга, будто завороженные своими словами. Как в полусне, повторяли они имена и названия «Тристан, Эдесса, Амальрик, Аделасия, Амфортас, Корнуэльс», переплетая их со своими собственными именами.
Однажды Юдка попросила Тэли объяснить ей, почему рыцари сражались за Гроб Господень и за Иерусалим. Тэли, как умел, поведал ей о жизни спасителя, о его муках и о таинстве причащения святыми дарами. Юдка слушала, слушала, а под конец воскликнула:
– Вот теперь мне понятно, что такое Грааль!
Странное дело, они никогда не заговаривали о своей любви. Муж Юдки им не мешал. По утрам он упражнялся в подбрасывании шаров, вечером ложился рано спать в шатре, раскинутом на высоком берегу, близ виноградника; он не дожидался Юдки, верил ей. И Тэли не приходило в голову, что все могло быть по-иному: ему так радостно видеть Юдку, поболтать с ней часок-другой чего еще желать?
Он ни разу не спросил Юдку, для него ли приехала она в Сандомир, для него ли выучилась по-польски и так долго готовилась к этому приезду? О вещах обыденных они не говорили; встретившись, они с первой же минуты уносились в мир необыкновенных событий и чувств. Их мысли были прикованы к прекраснейшим романам, где царила истинная, беспредельная любовь, или к тайне искупления и воскресения, к тайне тела Господня, за которое людям дарована жизнь в вечности.
– Время идет, приходит смерть, а за ней вечность… – сказала Юдка, когда они смотрели на излучину Вислы меж зелеными лугами и крутым песчаным берегом. И Тэли, взяв Юдку за руку, словно ощутил, как эта вечность уплывает меж ее пальцев. О, то было мгновение великой тишины, великого единения, великой тоски, той самой, которая гнала Тэли в леса и поля! Вся жизнь, прожитая им, сосредоточилась в этом неповторимом мгновении, когда он ощутил, как вечность уплывает меж пальцев еврейки, жалкой, нищей бродяжки.
И снова сердце у него заколотилось, как тогда, когда он увидел ее впервые. Оно билось в его груди, как бьются о берег волны Вислы, оно стучало, как стучат, ударяясь верхушками, деревья в свентокжиской пуще.
А тем временем надвигалась война.
21
Послы Болеслава, как и следовало ожидать, не сумели переубедить кесаря. Болек в тревоге примчался с дурными вестями из Кракова просить Генриха о помощи. Все, что за эти годы припасли в сандомирском замке, вмиг уплыло. В такую минуту нельзя было не поддержать растерявшегося Болека – Генрих, не колеблясь, пожертвовал всем, хотя Виппо и Герхо откровенно выложили ему, что они об этом думают. Тамплиеры и иоанниты наотрез отказались принять участие в обороне; озлобленные, хмурые, сидели они в Опатове и в Загостье, выжидая, что будет дальше, и собирались ввиду таких событий поспешить с освящением нового костела в Опатове. По окрестностям Сандомира были разосланы шесты с княжеским приказом о созыве рыцарского ополчения, но вольных лесовиков Генрих не разрешил трогать, приберегая их для себя, из-за чего у него с Болеком вышел крупный спор. Впрочем, Болек незамедлительно умчался обратно в Краков и, не дожидаясь братьев, выступил навстречу кесарю.
Почти все рыцарские отряды Генрих отдал под начало Казимиру. Юный Пястович принял на себя эту обязанность с большой серьезностью и достоинством; он и не думал возражать против того, чтобы Генрих помог братьям, а напротив, всячески торопил его поскорее снабдить рыцарей заготовленным в Сандомире оружием.
Опасались, что кесарь поднимет русских, которые могли проникнуть в глубь страны и соединиться с его отрядами. Поэтому Виппо остался охранять Сандомир, а Генрих с частью рыцарей двинулся к Люблину, поближе к Руси, разделив свое войско на мелкие отряды, чтобы по всей земле молва пошла и нагнала страху на русских, – дескать, князь сандомирский вот-вот обрушится на них, как сокол на куропаток. С собой Генрих взял Тэли и Лестко. Неохотно покинули они Сандомир – началась ненастная погода, и не так-то сладко было жить в походных шатрах, кочуя по люблинским землям. Оба оруженосца ворчали, а меж тем с западной границы шли неутешительные вести.
Поход Барбароссы на Польшу был для Генриха тяжким ударом. Его прежние представления о кесаре оказались ложными, все рушилось, летело кувырком, как снопы с воза. Теперь, в часы одиночества, его терзала совесть; он упрекал себя за дружбу с монархом, который на самом деле ничем не лучше других. Конечно, германские императоры издавна зарились на польские земли, и Генрих понимал, что это не могло перемениться в один день. Однако он с болью вспоминал о своих услугах Барбароссе, как о предательстве.
Прискакал гонец, за ним второй. Генрих поручил свое войско у русской границы Владимиру Святополковичу, невзирая на его юные годы, а сам вместе с Лестко и Тэли вернулся в Сандомир. Тут их настиг третий гонец. Кесарь стоял под Познанью.
Как это получилось, никто не понимал. Виппо только горестно чмокал выпяченными в трубочку губами и махал рукой. Дело оборачивалось совсем худо. Генрих ходил мрачнее тучи, сам не зная, чего он хочет. Черные то были дни.
Наконец его вызвал Болек. Генриху предстояло выступить посредником между братьями и кесарем. Кесарь, мол, изъявил желание говорить с ним. Когда Генрих услышал эти слова, сердце у него болезненно сжалось. Оставив в Сандомире Тэли, который ему не мог пригодиться, князь вместе с Герхо и Лестко отправился в путь.
Приехали они в Познань еле живые от усталости. Кроме челяди, в замке был только Гедко, плоцкий ксендз, который то творил молитвы, то в ярости метался по покоям, распекая слуг. Челядинцы и оруженосцы знали о приближении неприятельского войска; чуя, что господам придется туго, они подняли головы, начали огрызаться. Куда ни повернись, все глядят исподлобья, с угрозой или с упреком, а то уставятся на тебя так нагло, что хочется ударить копьем или чеканом по этой дерзкой, гнусной морде.
Гедко рассказал Генриху все подробности. Кесарь стоит в Кжишкове, под самой Познанью. Оба войска расположились в долине, где протекает речушка. Болеслав, струсив, обратился к Владиславу Чешскому, прося его быть посредником, и одновременно послал за Генрихом, чтобы и Генрих побеседовал с кесарем как давний знакомый, пользовавшийся доверием Барбароссы в те времена, когда сияние римской короны еще не озаряло рыжую гриву монарха.
Генрих заночевал в обезлюдевшем замке. Лестко и Герхо кое-как постелили ему, но спал он на жестком ложе недолго, и с зарей они собрались в Кжишков.
В познанском замке царила полная неразбериха, Герхо даже привратника не мог найти. Город точно вымер, окна и двери в домах заколочены, людей не видно. Кое-где грабили амбары и склады. По улице во весь опор промчалась на великолепном кастильском жеребце женщина в лохмотьях. За ней скакали трое молодцов, совершенно голых, и что-то орали пьяными голосами. Конь Генриха, покрытый длинной голубой попоной, и белый плащ князя, должно быть, произвели на них впечатление – они остановились разинув рты. Но Генрих, погруженный в свои мысли, быстро проехал мимо, не обратив на них внимания. Еще не такое приходилось ему видеть в Иерусалиме и Аскалоне.
День обещал быть жарким. Придорожные вербы обволакивал легкий туман, но он быстро поднимался вверх, и постепенно давал себя чувствовать августовский зной. Лестко привязал свой шлем к седлу, надел на голову широкополую мягкую шляпу. Герхо ехал молча, лицо у него было удрученное, губы поджаты.
На горизонте там и сям виднелись пожарища, клубы дыма поднимались в ясное небо вместе с утренним туманом. Кругом, насколько хватал глаз, желтело жнивье, в некоторых дворах высились золотистые скирды.
По мере приближения к Кжишкову движение становилось все более оживленным; проезжали подводы, всадники, гнали пленных, неведомо где захваченных, полуголые крестьяне тащили на веревках огромные камни. Хлеб местами еще не успели убрать, поля были попорчены, вытоптаны копытами рыцарских коней. После довольно долгого пути Генрих с оруженосцами поднялись наконец на пригорок и увидели в долине оба лагеря.
Долину прорезала речушка с зарослями ольхи вдоль берегов, только она и разделяла станы поляков и немцев. Лагерь кесаря был расположен так близко, что среди сотен белых шатров можно было различить высокий синий шатер Барбароссы с развевающимся флажком. Шатры поляков стояли под самым пригорком, тесно лепясь один к одному; раскинуты они были неряшливо, плохо укрепленные полы хлопали на ветру. Посреди польского лагеря выделялись три шатра побольше – два красных, Болека и Мешко, и один круглый, на русский манер, шатер Казимира.
Первым заметил трех всадников слуга Яксы и побежал известить князей. Казимир поспешно вышел навстречу, придержал Генриху стремя. Генрих, откидывая забрало и укрепляя его ремешком, внимательно смотрел на лицо брата, такое знакомое в каждой своей черточке. Казимир был очень бледен, глаза его сверкали мрачным огнем из-под нахмуренных черных бровей.
Спешиваясь, Генрих заметил за лагерем кесаря темные облака дыма. Это горели города и села.
– Глогов сожгли… – обронил Казимир.
Генрих, ничего не отвечая, обтер пыль с лица краем своего широкого белого плаща.
Их окружили рыцари, но тут показался Болек; легкой, пританцовывающей походкой он подошел к брату и потащил его в шатер – побеседовать с глазу на глаз. Болеслав старался держаться спокойно, но это плохо ему удавалось. Он был в длинной, до колен, сорочке, и лихорадочно теребил свой пояс, то отстегивая, то пристегивая украшенный медными бляшками меч. Генрих не задавал вопросов, да это было и не нужно, Болек сам начал рассказывать:
– Кесарь уже знает о твоем приезде. Гедко вчера известил меня из Познани, а я передал Владиславу.
Оказалось, что Владислав Чешский распоряжается в польском лагере, как у себя дома. Сам Фридрих сказал Владиславу, что предпочел бы вести переговоры с Генрихом, а он, Болеслав, хочет мира любой ценой.
– Любой ценой? – переспросил Генрих и испытующе глянул на брата, которому явно стало не по себе. – Неужто мы не можем драться?
Болеслав размашистым жестом указал на лагерь кесаря, как бы говоря: «Где уж нам тягаться с таким огромным, могучим войском?» В шатер вошел Мешко, худой, бородатый, длинноногий, и поздоровался с Генрихом, как обычно жуя слова.
– Болек говорит, что хочет мира любой ценой, – сказал Генрих.
Мешко промолчал, но Болеслав ужасно заволновался.
– В общем, после полудня ты поедешь к кесарю, – обратился он к Генриху. – Говори с ним, как хочешь и о чем хочешь. Надеюсь, он не потребует, чтобы у меня отняли мое княжество.
Мешко сплюнул, опять пожевал губами и, после недолгого молчания, спросил:
– А чего же, по-твоему, он потребует?
Болеслав закружил по шатру, встряхивая красивыми черными кудрями.
– А еще речь пойдет о Владиславе, так ведь? – безжалостно прибавил Мешко.
– Ну, а если мы отступим?
– Нет, не отступим, – сказал Мешко. – Я Познань не отдам! Договаривайся сам с кесарем. Чех все сделает. Генрих ему поможет. Сам все улаживай.
Генрих с изумлением взглянул на Мешко. Видно, тот твердо решил предоставить Болеславу одному расплачиваться за проигрыш. Впрочем, это понятно. Но Генрих только теперь впервые осознал, что на карту поставлена власть Болеслава.
Братья вышли из шатра: им доложили о приходе чешского князя. Князь этот и впрямь расхаживал, как хозяин, по лагерю своих родичей – ведь они были его племянники, сыновья его сестры. Он поздоровался с ними без всяких церемоний, похлопав каждого по плечу.
– Слава богу, Генрих, наконец-то ты здесь! – обрадованно сказал он. Теперь все пойдет как по маслу, считай, что дело сделано. Светлейший кесарь ждет тебя, он, похоже, очень тебя любит – так он, во всяком случае, говорит. Вот мы втроем все обсудим, и по домам. Мне ведь надо спешить коронация!
Генрих удивился.
– Да, да, – подтвердил Владислав, – я буду королем, кесарь обещал меня венчать. – И, обращаясь к Болеславу, прибавил: – Ну, Криспус, не унывай, все будет хорошо. После полудня над моим шатром три раза поднимут щит на копье. Это будет знак, что кесарь ждет Генриха к себе. Впрочем, воевода Збылют обо всем знает, мы с ним уже договорились. Так-то! А завтра прощальный пир у кесаря. Ха-ха!
Он удалился, смеясь. Братья вместе с Казимиром вернулись в шатер, слуги внесли миски с едой, но есть никому не хотелось. Генрих сел в угол и задремал. Было жарко, в воздухе разносился лагерный смрад и шум. Генриху вспомнились прохладные осенние вечера и беседы с Барбароссой в замке у Виппо. Прошло только шесть лет, но как все изменилось!
После полудня Генрих с Казимиром и свитой рыцарей предстал перед кесарем. В первую минуту он с трудом узнал Барбароссу, тот словно бы стал еще выше ростом. Кесарь сидел на венецианском табурете, полы шатра были подняты и укреплены на золоченых шестах. Отсветы ярко-синей ткани переливались на доспехах кесаря, как морские волны. Барбаросса встал и сделал два шага навстречу Генриху, князь сандомирский опустился на одно колено, но кесарь поднял его и, торжественно обняв, расцеловал в обе щеки. Потом они вошли под сень шатра, слуги подали Генриху табуретец поменьше, опустили полы шатра, и Генрих с кесарем остались одни.
Ожидая, пока кесарь начнет говорить, Генрих присматривался к своему бывшему другу. Фридрих был без шлема, на светлых его волосах красовалась парчовая повязка итальянской работы с вышивкой, изображавшей двух переплетенных змей, – Генриху почудилось в этом узоре что-то языческое. Выглядел Фридрих моложаво, но все же он сильно изменился: черты лица застыли, как маска, от постоянного напряжения воли, рот ввалился, а нос стал еще длинней. Маска эта медленно сползала с его лица; вероятно, он не сразу отдал себе отчет в том, что на него уже не смотрят ничьи посторонние глаза.
– Вот видишь, – молвил наконец Барбаросса мягким, совсем не кесарским голосом, протягивая руку Генриху, – как нам довелось встретиться. Однако я рад тебя видеть, даже при таких обстоятельствах. Думаю, они для тебя не слишком приятны.
– Разумеется, – сказал Генрих, – к тому же мне непонятно, чего ты хочешь, кесарь.
– Я еще не отблагодарил тебя, – отвечал Фридрих, – за то, что ты сделал для меня в Италии. А Арнольда мы все-таки повесили.
– Неужели?
– Папа убедился, что ему куда выгодней быть со мною, – усмехнулся Фридрих, и в глазах его появилось мечтательное выражение; они смотрели в пространство, как бы созерцая озаренные солнцем пейзажи Италии. – Да, да, повесили, – повторил он, – сразу же после моего коронования. Впрочем, не будем терять времени, поговорим о наших делах. Необходимо сохранить мир. Зачем нам разорять и жечь ваш чудесный край?.. А в Сандомир мне что-то не хотелось отправляться, вот я и вызвал тебя сюда.