Текст книги "Красные щиты. Мать Иоанна от ангелов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
18
Возвращение из Плоцка в Сандомир вспоминалось Генриху как смутный сон. Они долго, томительно долго плыли вверх по реке, корабли время от времени тянули на бечевах, если берег был подходящий. Вместе с ним ехал Казимир, а Болек отстал на полпути под предлогом, что должен посетить крепость, кастелян которой давно не подает признаков жизни. Отстал и корабль, везший Марию и детей Верхославы. Прочие корабли продолжали путь по широко разлившейся Висле, мутные волны которой катились им навстречу. Старший над гребцами, опытный мореход, прибывший в Польшу из далеких северных краев, все оправдывался перед Генрихом, что плавание так затянулось.
– На море дело шло бы веселей! – повторял он.
Но Генрих не замечал, быстро ли, медленно ли они движутся, – ему это было безразлично.
Наконец они все же завершили свое плавание по пустынным, бескрайним, как море, водным просторам и причалили к сандомирскому берегу. Плеск воды, шум деревьев, готовившихся одеться зеленью, да глухие звуки бубнов, под которые лесовики собирались на весенние празднества, – вот и все, что осталось в памяти Генриха от этого путешествия. Потом кастелян Грот, старый Вшебор и Казимир начали каждый божий день являться к нему со всякими делами, в которых он ничего не смыслил, с будничными, скучными вопросами, от которых Генрих рад бы, да не мог отмахнуться. Например, как быть с бобрами и бобровыми гонами на реках Ниде и Каменной? Священники уверяли, что бобровые гоны на Ниде и на Каменной с незапамятных времен отданы в пользование краковским епископам; а княжеские люди божились, что все это неправда, что спокон веку сандомирский кастелян охотился на бобров как хотел и когда хотел, только бы получил такой приказ от князя. Но бобры и другие подобные дела нисколько не занимали Генриха. Близилась пасха, и он благоговейно готовился к этому торжеству, решив отпраздновать его в свентокжиском монастыре на Лысой горе. Там ему наверняка удастся побыть в одиночестве и привести в порядок взбудораженные мысли.
Смерть Верхославы повергла Генриха в смятение; он уже не мог, как прежде, относиться к сандомирским делам спокойно и слегка пренебрежительно, как к чему-то преходящему, суетному, лишенному высшего смысла. Встреча с братьями живейшим образом напомнила ему об их существовании, о том, что они люди из плоти и крови. Как уверенно они повелевали, как безмятежно разъезжали по своим вотчинам в окружении двора, панов и многочисленной челяди! Генрих даже стал сомневаться в осуществимости своего замысла собрать польские земли под одну руку. Он и прежде едва решался признаться себе в том, как прочно засела эта мысль в его уме и в сердце. А ныне, повидав Болека и Мешко, Генрих прямо-таки устрашился собственной дерзости.
В Плоцке, толкуя с ними о всякой всячине, он убедился, что их нисколько не занимают происходящие в мире события. Когда Генрих заговаривал с Болеком о новом кесаре, своем друге, о его намерениях, о распре между Римом и кесарем, брат только посмеивался.
– У нас во Вроцлаве все это давно известно! – говорил Болек, похлопывая Генриха по плечу. Но на самом-то деле он ничего не смыслил в политических комбинациях, не понимал в чем суть притязаний кесаря на Польшу, и вовсе не разбирался в системе феодальных объединений. Само собой, Генрих даже не пробовал беседовать с ним о предметах более сложных – об Арнольде Брешианском, о светской власти папы или об удивительном владыке золотого Палермо, полуязычнике Рожере.
Мешко, тот был куда умней и в законах знал толк. Но закон он понимал иначе, нежели Барбаросса. Для Барбароссы закон был некоей огромной самодовлеющей силой, отблеск которой, подобно отблеску мудрости божьей, падает на землю. Мешко же признавал лишь закон, написанный на пергаменте или, на худой конец, подтвержденный свидетельством стариков.
– И чего ему от нас надо? – воскликнул Мешко, услыхав о замыслах кесаря. – Пусть покажет мне пергамент, где написано, что Польша обязана платить ему дань!
Генрих так и не сумел объяснить брату, что кесарь сам может написать любой пергамент, что он, кесарь, сам – источник всякого закона и права.
– Я-то в этих делах понимаю! – возражал Мешко. – Никакого такого закона нет! Чего это я стану тревожиться из-за притязаний кесаря? Да я о них знать не желаю, вот и все! Поговорим лучше о Поморье.
Но о Поморье тоже не удалось поговорить – тут уж Болек не желал слушать; он предпочитал созывать русских скоморохов, чьи удалые пляски и пение доставляли ему больше удовольствия, чем всякие дела.
«Случись им разбирать какой-нибудь спор о бобрах, они бы это приняли ближе к сердцу», – думал Генрих.
Так и разъехались братья, ни о чем не договорившись. Мешко торопился домой – рассылать сватов, женить сыновей да выдавать замуж дочерей, хотя дети его были еще от горшка два вершка. А Болек думал лишь о том, как по пути из Плоцка собрать дань. Вот и все их заботы.
Генрих поэтому начал внимательней приглядываться к Казимиру. Он крепко полюбил этого юношу, самого младшего из братьев, но, без сомнения, самого доброго и разумного. Жаль только, что Казимир невысоко себя ценит, чересчур скромен, и то, о чем говорит Генрих, его нисколько, ну нисколечко не волнует. Трудолюбивый, рачительный хозяин – не больше, но в делах житейских так проницателен, что диву даешься. Сперва Генрих собирался поведать ему свои мысли, думал найти в нем опору, но отказался от этого намерения уже в ту минуту, когда Казимир чуть не поднял его на смех из-за осиекской короны.
Отправляясь на пасхальные торжества в Свентокжиские горы, Генрих искал одиночества; поэтому он, как обычно, взял с собой только трех человек Лестко, Герхо и Тэли. Попросил, правда, и Казимира поехать с ним; тот, разумеется, согласился, хотя без особой радости.
Заночевали во Влостове, в нескольких милях от Сандомира. Там стоял небольшой замок, отданный некогда Кривоустым заодно со скшиньским замком Петру Дунину{106}; теперь в этом замке хозяйничал внук Петра Владимир. Он да Говорек, сын Павла из Говарчева, были самыми близкими друзьями Казимира. Генрих с удовольствием смотрел на трех молодых рыцарей; собравшись во дворе влостовского замка, они тешились стрельбой из лука, метанием копий, бегали наперегонки, а Генрих наблюдал за ними в окно из своего покоя. Вечер был прохладный. Когда юноши вдоволь порезвились и полунагие слуги вынесли им, утомленным и потным, теплые епанчи, Владимир вдруг спросил Казимира:
– Ну как там твоя Настка?
Казимир зашикал на друга, дернул его за длинный рукав. Генрих усмехнулся. «Ага, – подумал он, – вот теперь я кое-что узнаю!»
Из всего, о чем Генрих с ним беседовал, Казимира интересовали только русские дела. Зато в них он был осведомлен гораздо лучше, чем сам Генрих, и рассказывал брату о переменах, которые произошли за время его отсутствия. На Руси все кипело и бурлило, как в котле; на киевском престоле, что ни месяц, сидел новый князь. Казимиру были известны все подробности; оказалось, что где-то за Люблином, в земле русской, у него есть знакомый – не то князь, не то воевода, – который проживает в глухом месте, среди болот и лесов. Казимир время от времени посещал его, пил у него водку, которую гнали из ржи, и веселился на славу. Что-то тут было нечисто!
Генрих решил так. Он пока отдаст Казимиру городок Вислицу с окрестностями, лет десять тому назад разрушенный русскими: пусть брат строится там, пусть воюет с соседями и хозяйничает как знает, а потом Генрих позовет его княжить Сандомиром, а может статься, и кое-чем побольше. Когда Генрих сказал об этом брату, тот бросился ему в ноги, смеясь и плача от радости. Ликованию его не было границ. Они договорились, что пока Казимир не отстроит вислицкий замок, он будет жить в Сандомире с братом.
– Я так скоро тебя не отпущу, – сказал Генрих. – Надо же и мне чему-нибудь от тебя научиться.
Проведя ночь во Влостове и посетив место, где на землях, принадлежавших свентокжискому монастырю, шли приготовления к постройке великолепного костела. Генрих направился к Лысой горе. На сердце у него было легко и спокойно, он с нежностью смотрел на счастливое лицо Казимира.
Сразу же за землями аббатства начинался густой лес. Но дорога была хорошая, по ней в это время почти беспрерывно двигались обозы, возившие камень из-за гор, из окрестностей городка Кельцы, где находилась новая епископия. Так как камень предназначался для святого дела, свентокжиские разбойники не трогали возчиков, а те, пользуясь случаем, прихватывали в Кельцах еще кое-что, кроме камня, и доставляли в свентокжиский монастырь. Вокруг Келец выросло множество новых усадеб, там корчевали леса, засевали поля и мололи на епископских мельницах отменную пшеничную муку. Вот и переправляли возчики белую мучку через горы, благо им нечего было бояться грабителей.
По этой дороге наши рыцари ехали в вербную субботу. Стало уже совсем тепло, в зеленом, благоуханном бору кишмя кишели птицы и всякая дичь. Ели здесь росли густо, но кое-где попадались прогалины, и по ним бегали лесные звери; видно, знали они, что в святую неделю им нечего опасаться, и безбоязненно приближались к людям – паслись или просто стояли и прислушивались. Как приятно было Генриху смотреть на эти кроткие существа, на всех этих ланей, оленей! А Герхо держал на руке сокола – после пасхи князь собирался поохотиться в свентокжиской пуще.
К вечеру они наконец услышали колокольный звон. Лестко помчался вперед. Вскоре показались струйки дыма, поднимавшиеся над хижинами, которые лепились у подошвы Лысой горы. Там жили смолокуры и дровосеки; они рубили лес, курили смолу и возили все это в Таржек на обмен.
Аббат Эгидий выехал навстречу гостям верхом на муле, единственном в обители; потешно трясясь в седле, он спустился с горы и остановился перед Генрихом возле статуи святого Эммерама{107}, которая была поставлена честной братией в память о том, кто пожертвовал в монастырь кусочек животворящего древа. Генрих соскочил с коня и, сопровождаемый аббатом, поднялся на вершину горы, – правда, не ползком на коленях, как Эммерам, а попросту пешком{108}. Монастырь был бревенчатый, большой и довольно пустынный; костел тоже изрядный, богато украшенный Кривоустым, его основателем, да и Эммерам еще прислал сюда из Венгрии немало ценных даров. Рассказывали, что ему очень понравилось охотиться в здешних горах, потому-де он и облюбовал себе это местечко.
На Генриха сразу пахнуло знакомой атмосферой монастырской тишины и благости. Тут ничего не добивались и все имели. Миряне заботились о том, чтобы монахи жили, не зная нужды, чтобы могли спокойно молиться богу. На них смотрели как на избранных, и правильно поступали: нельзя же всем думать только о бобровых шкурках, о золоте и о войнах!
Генриху отвели простую монашескую келью, и он, улегшись на грубый тюфяк, набитый пахучим сеном, сразу же заснул. Утром, по старинному обычаю, здешние женщины принесли ему льняные полотенца, потом состоялось освящение верб. Все с удивлением смотрели на ветку Генриха, настоящую пальмовую ветку, привезенную из Святой земли. Тэли гордо нес ее перед своим господином. В костеле святили вербы, и запах вербовых сережек разносился по всей горе, по всему монастырю. А вечерами здесь ярко светили звезды.
В пасхальные дни Генрих, обессилевший от поста и долгих молитв, стал раздражителен, нетерпелив. Казимир теперь казался ему никчемным вертопрахом. Он усердно готовился к исповеди – так много грехов отягощало его душу! Но, творя молитвы, он ловил себя на том, что слышит свое имя, произносимое на русский лад: «Генрих! Генрих!» Незаметно, будто змея, прокрадывалось оно в его сознание, бередило душу. И внезапно все вокруг погружалось во мрак, все, что прежде казалось простым, само собой разумеющимся, становилось трудным и невозможным.
Соблюдая древний обычай, аббат здешнего монастыря каждый год отправлялся в страстной четверг вечером во главе процессии, состоявшей из наиболее чтимых монахов, в Таржек со святыми дарами и в страстную пятницу исповедовал там разбойников. Выходя из лесов, спускаясь с гор, они собирались в этот день в Таржеке, слывшем издавна святым местом.
Освятили его во времена Щедрого и Германа, которые приезжали сюда охотиться, и совершила этот обряд королева Добронега{109}. Но еще при их родителе Таржек был известен тем, что здесь справляли непристойные гулянья и игрища. Был он расположен у подножия гор, там, где леса, сплошной лавиной сползающие по склонам, смыкаются с полями. Даже Генриха, повидавшего столько разных мест, многое здесь поражало. Но монахов, привыкших к польским обычаям, хоть были они чужеземцами, и сопровождавших князя юношей – Владимира Дунина, Говорека и Казимира, – как будто ничто не удивляло. По дороге в Таржек молодые рыцари вели себя совсем свободно уходили в сторону, обгоняли процессию, возвращались, нарушая ее чинное движение. Князь Генрих в конце концов не выдержал и сделал замечание Казимиру, а тот уже усовестил своих друзей.
Таржек славился по всей округе еще и тем, что сюда приходили с гор лесовики со всяким лесным товаром; здесь они встречались с жителями равнин, которые выносили на рынок муку, домашнюю утварь, луки, стрелы. Происходил обмен – иного вида торговли лесовики не знали; они платили за все куньими сороками, а порой и более ценным мехом. Рынок располагался вокруг небольшого замка, которым управлял кастелян Гмерек, и у костела, поставленного дедом Генриха, Владиславом Германом, в честь его патрона. Невелик был костел и неказист, но его гладкие стены из тесаных бревен напомнили Генриху таинственную каменную стену в лесу близ Цвифальтена, где старый табунщик Лок рассказывал ему свои истории. Костел окружали исполинские вязы и липы, ветки которых переплетались где-то под самым небом и были испещрены гнездами вечнозеленой омелы.
Деревья стояли еще голые, поэтому пучки омелы, где расположенные венчиками, где собранные в гроздья, особенно бросались в глаза. Генрих невольно взглянул на них, а священник, шедший рядом с аббатом, поднял руку и осенил их крестным знамением. Бесовское зелье! Топоры монастырских служек давно бы с ним расправились, не примостись оно так высоко. Церковь строго-настрого запрещала плести венки из омелы, и ни один из здешних монахов не входил в тот дом, где у притолоки была подвешена омела.
Что и говорить, глухой угол! С древних, дохристианских времен его считали местом мирных встреч и мирной торговли, находящимся под покровительством богов, однако, по мнению краковского епископа, покровительствовал ему сам дьявол. Нередко еще слышались здесь гулкие звуки бубнов, доносившиеся с гор и из лесных чащ. Но уже не собирались в Таржеке парни, разубранные в зелень, и девушки в пышных рогатых венках, а на месте старого языческого капища стоял костел святого подвижника Эгидия. Краковский епископ сумел убедить князя Кривоустого, что край этот следует препоручить его, епископа, опеке, ибо церковь должна наблюдать за тем, чтобы не возродились гнусные языческие обычаи. Болеслав послушался епископа и пожаловал ему таржекскую кастелянию{110}. А меновая торговля шла здесь так бойко, доходы приносила такие богатые, что не только епископ наживался, но и князю на содержание двора перепадала изрядная десятина.
День был солнечный, приветливый, после него наступила теплая ночь. Из пущи пришли парни и девушки нести стражу у святых даров, которые были помещены на боковом алтаре в маленькой часовне. Несколько пар вошло внутрь часовни и стало на колени вокруг алтаря, остальные расположились под открытым небом. Раскладывать костры здесь не разрешалось, и все тонуло в теплом сизом полумраке, из которого доносились смешки и шепот.
Генрих долго молился в костеле, потом лежал, простершись ниц, и наконец пошел исповедаться к аббату Эгидию. Француз-аббат{111} мало что понял из его исповеди, так как Генрих говорил по-польски, и не мудрено, что Эгидий без тени удивления выслушал признания князя сандомирского.
Выйдя из церкви, Генрих направился к замку. Весенняя ночь обдавала его своими ароматами, с полей долетали звуки свирели, а в пуще, несмотря на все запреты, мерно гудели бубны, как бы подыгрывая танцу. В здешних лесах всегда кипела жизнь, вольные их обитатели, homines bellicosi[12]12
воинственные люди (лат.)
[Закрыть] отличались храбростью и частенько оказывали военную помощь князьям. Со стороны Свентомажи – места, где церковь запрещала собираться, потому что его посвятили святой деве, – доносились отголоски песен. Поближе, между замком и окружавшим город частоколом, горели костры, – там расположились на ночлег торговые люди. От костров тянуло запахами смолы и дыма, слышались приглушенные голоса.
Генрих поскорей спровадил из своей горницы Гмерека и всех прочих – он сильно устал, хотелось побыть одному. Правда, после исповеди думать о Верхославе стало не так тяжело, не так больно. А далекие ритмичные звуки бубнов, наигрыши свирели и дымный запах костров наполняли его ощущением, что все вокруг него полно жизни, что по лесам этим из края в край проносится ее могучее, животворящее дыхание.
Следующий день, страстная пятница, тоже был ясный. Все поднялись на рассвете, чтобы поглядеть на разбойников, которые придут исповедоваться. Этот обычай установился с тех пор, как в Таржеке были основаны монастырь и костел. Существовал он и прежде, только в самые давние времена разбойники приходили сюда раздавать беднякам то, что отняли у богатых. Вот и сейчас толпилась здесь голытьба – нищие монахи и сирые вдовы, надеясь чем-нибудь поживиться.
Вскоре со стороны гор показались разбойники. Шли они попарно, рослые, бородатые, кто полуголый, кто в дерюжной сорочке, за широкие кожаные пояса заткнуты ножи, ноги ниже колен туго обмотаны тряпьем и обуты в лапти, в руках кистени, а у некоторых обтянутые кожей щиты с металлическими бляхами и за плечами луки и колчаны. На шеях у разбойников, на поясах, на щитах были навешаны длинные медные и железные цепочки, которые бренчали в такт их тяжелой поступи. Кое у кого болталась на перевязи холщовая или кожаная мошна, в которой звенели монеты. Другие вели лошадей с притороченными к седлам и чепракам сороками куньих, собольих и бобровых шкурок – не иначе как разбойники наведывались и в княжьи бобровые гоны.
Впереди шел старик, с виду совсем дряхлый, белый как лунь, в белой холщовой хламиде. Не было при нем ни кошелька, ни оружия, только большой железный крест висел на груди, а под длинной сорочкой бряцали тяжелые вериги, опоясывавшие его тело.
– Мадей идет, Мадей! – закричали все.
Это и впрямь был Мадей, некогда свирепый разбойник. Он уже давно оставил разбойничье ремесло и выкопал себе у Оленьей горы большую яму; там он жил, неся покаяние за свои грехи, там и спал на каменном ложе. Крепкий еще был старикан, – правда, опустившись на колени перед священником, он потом с трудом поднялся, а все ж у него доставало сил таскать на себе пудовые вериги.
Вслед за Мадеем и прочие разбойники пали ниц перед священником, который сидел под высокими дубами, затем они поползли на коленях к костелу загремели цепи и кистени, ударяясь о каменную паперть. Аббат Эгидий в молитвенной позе сидел пред алтарем в кресле, разбойники один за другим подползали к алтарю, простирались у ног аббата, исповедовались в своих страшных грехах. И аббат, понимавший в их речах не более, чем в речах Генриха, охотно отпускал им грехи и чертил над их головами крестное знамение.
Тем временем на утоптанной рыночной площади волновалась, шумела толпа. Были тут нищие, ожидавшие раздачи милостыни, и ярыжки, сбежавшиеся со всех окрестных гор, и подручные разбойников, которые стерегли лошадей, навьюченных всяким добром. Разбойники, выйдя из костела, приступили прежде всего к торговле: шкурки, турьи и оленьи рога, лесной воск они обменивали на стрелы, сбрую, копья и мечи. А когда было покончено с этим товаром, среди которого попадались и вещи поценней, добытые в грабительских набегах, – то крепкий молот, то клещи, а то и дорогой перстень, разбойники начали раздавать милостыню: оделять бедняков куньими и заячьими шкурками да бросать направо и налево мелкую монету. В толпу въехал на своем муле аббат; ласково улыбаясь, он смотрел на забавную возню оборванцев: как расхватывают они в один миг связки шкурок и дерутся за медяки, которые разбойники сыплют пригоршнями из своих неистощимых кошелей.
Остаток дня Генрих провел в беседах с кастеляном, с Казимиром, с аббатом Эгидием. Снова обсуждали спор о бобровых гонах на реке Каменной, причем кастелян сумел представить дело так, будто притязания епископа вполне законны. Казимир, сидевший напротив князя Генриха, украдкой подмигивал ему. Окончательного решения Генрих так и не вынес. Тогда позвали старого крестьянина Квецика, проживавшего в Таржеке бог весть сколько лет, чтобы засвидетельствовал, как обстояло дело во времена князя Владислава Германа. Квецик, ни разу не запнувшись, рассказал, что еще при жизни королевы Добронеги, когда она приезжала сюда святить языческие урочища, еще тогда, мол, епископ просил королеву отдать ему эти гоны. Но стоило Генриху заметить, что в те времена, сколько он знает, краковского епископства и в помине не было, как Квецик смешался и с тревогой уставился на кастеляна. Позвали также одного из разбойников; с его приходом помещение наполнилось запахами юфти, овчины и горных вершин. Он поцеловал руку Генриху и Казимиру, а в ответ на все вопросы только посмеивался.
– Я бы этих гонов епископу не отдал, – доверительно сказал он Генриху. – Других таких за сто миль не сыскать. Бобров тьма! – И, сплюнув, обтер губы тыльной стороной ладони. Разбойник был еще не стар, под его темной, словно просмоленной кожей проступали крепкие мышцы, а грудь, казалось, была вырезана из еловой древесины.
И опять настал вечер. Разбойники, нахлеставшись пива и меду, уже затемно тронулись в обратный путь в свои леса. Их протяжные окрики долго были слышны в замке – то ли они перекликались, чтобы не растерять друг друга в пути, то ли просто удовольствия ради. Генрих стоял у окна и прислушивался к этим голосам лесных чащ. Бубны звучали уже тише и как будто дальше, стало еще теплей, воздух был напоен запахами горьких почек, набухавших на деревьях и кустах.
«А она ничего этого не видит», – думал Генрих.
Утром в великую субботу на ступеньки алтаря взошел маленький невзрачный монах, который обычно вел под уздцы аббатова мула, и, развернув тонкую тетрадку, сшитую из пергаментных листов, начал читать проповедь, но не на латинском языке, а по-польски. Генрих даже вздрогнул от удивления, монах же, будто нарочно, стал перечислять признаки сильной власти:
– Могущество короля являет себя трояко: в победоносных войнах, в строгом и добродетельном правлении, в несметном богатстве…
Потом перешел к поучительным примерам, показывая, как являет себя могущество короля в каждом из трех признаков. Генрих с улыбкой слушал слова: «строгое и добродетельное правление». К кому они относятся – к отцу или к деду? Правление деда уж никак не было строгим. Отца? Возможно, но добродетельным… А как же Збигнев? «Победоносные войны» тоже вызвали у Генриха улыбку, в его памяти возник образ могучего рыжебородого мужа, а потом Рожера, старого сицилийского владыки, который говаривал, что худой мир лучше доброй войны.
«Чересчур много ты видел, дружище Генрих, – сказал себе князь, – и чересчур много размышляешь. Есть и четвертый признак, признак величайшего могущества: твердая рука и прямой путь; но об этом убогий монашек не скажет».
После службы он подозвал монаха и попросил показать тетрадку. Она была исписана черными корявыми буковками; начав читать, Генрих убедился, что слова – польские.
– Брат Озия, – сказал он, – это что за язык? В первый раз вижу такое…
Монах залился румянцем.
– Я просто хотел, – пробормотал он, – чтобы и на нашем, на польском, языке что-нибудь было написано…{112} – И умолк, смутившись пред лицом владетельного князя.