355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Иванова » Точка зрения » Текст книги (страница 27)
Точка зрения
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:07

Текст книги "Точка зрения"


Автор книги: Наталья Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)

Зарождающаяся мысль разворачивается, расцветает во всей своей зрелой органической мощи в необычной платоновской фразе, сочетающей иронию, житейскую усмешку, разговорную речь с высокой философской или сугубо технической терминологией: «Женщина, требовательная, как республика, и так же лишенная пока богатых фондов и особой прелести…» Язык Платонова – попытка показать путь к новому, «неевклидовому» познанию мира. Это язык «по Лобачевскому», с пересекающимися параллельными, с шокирующей наше будничное сознание обратной перспективой, характерной, скажем, для русской иконописи, где мнимая несоразмерность на самом деле выражает не столько реальность мира, сколько направленность нашего восприятия, нашей мыслипо поводу этого мира.

Высокий пафос Платонова соединен с гротеском.

Гротеск Платонова разрушителен для мирного течения обыденной беллетристики. Подражать Платонову – занятие эпигонское; главное, чему нужно у него учиться, – это обнаружению в слове новых измерений, новых качеств, «раскопу» слова, слому стереотипного мировосприятия. У коровы, оказывается, может быть «утомленное смертью лицо», ее можно любить как человека: «Я два года любил телушку Пятилетку… я мясного гения выращивал здесь». В мире Платонова зверствуют нелюди, а животные одушевлены и прекрасны, как прекрасно лицо коня в стихах Велимира Хлебникова или лицо коровы на полотнах Филонова.

Платонов объяснял, как меняется человек, воодушевленный идеей реального улучшения жизни, как из грязи вырастает красота подлинной духовности, преобразующей мир. Платонов глубоко верил в союз культуры и техники, изобретательства, для него и его героев техника – сила созидательная, высвобождающая дремлющие свойства природы, а интеллектуализм – плодоносен. В повести Платонова есть определенная утопичность, особенно сильно проявившаяся к концу, тем более что здесь писатель отходит от «личной» иронической манеры, приближаясь к жанру оды (воспевает невероятные достижения в «Родительских Двориках», идущих по пути, прямо указанному «Вопросами ленинизма»). Платонов, хотя это и не помогло публикации повести, явно попытался «высветлить» к финалу колхозную жизнь, прибавляя ей бойкости и воодушевления. Написанная в 1934 году повесть «Ювенильное море» – не только литературный памятник, но и памятник времени, живое свидетельство трудной судьбы талантливого произведения.

И все же отмеченного печатью своей эпохи. Красавица директор, ненавидящая «гнилой либерализм», Надежда Босталоева, которая «любила всякое свое чувство сопровождать веществом другого человека», «не верила в глупость людей, она верила в их подлость». Федератовна говорит: «Всех жалеть не нужно… многих нужно убить». Как сказочно легко решаются и меняются судьбы! «Умрищев был давно исключен из партии, перенес суд и отрекся в районной газете от своего чуждого мировоззрения». А чего стоит сама положительная старушка Федератовна, при мыслях о классовых врагах покрывающаяся «гусиной кожей возбуждения», с «беспощадностью идейного духа» держащая под угрозой разоблачения в страхе всю округу?

Бесконечная преданность делу, трудовой энтузиазм роднят Онисимова и Босталоеву. Оба они – люди тридцатых годов. Их жизнь, жизнь людей «жесткой эпохи», отдана государственному строительству. Только Бек проследил эту жизнь до безыллюзорного конца, а Платонов запечатлел ее романтическое начало.

Вспомним девиз Онисимова: «доверился – погиб!». Из этого девиза, многие годы для Онисимова спасительного, произросло и губительное для него же тотальное недоверие к людям, не позволившее ему и разглядеть реальную перспективу в идеях Петра Головни, и, более того, рассмотреть реальную перспективу времени.

Той же печатью недоверия отмечен и герой повести В. Быкова «Карьер» («Дружба народов», №№ 4–5), старший лейтенант Агеев, психологически и нравственно сформировавшийся в конце 30-х годов.

Ни теперешняя, внешне размеренная жизнь, ни сын, с которым Агеев «никогда не заводил… разговора о войне», – ничто не в состоянии затянуть ту рану, которая кровоточит в душе Агеева до сих пор. Сначала Агеев не доверялбывшей попадье Барановской, «классовому врагу», у которой скрывался и которая помогла ему выжить. Не доверял он и акушерке, заботливо лечившей его рану. Затем – ему не доверялипартизаны; он сообщил им, что формально подписал бумагу о сотрудничестве с полицией, дабы отвести от себя и товарищей угрозу немедленного провала. Одновременно сам Агеев не доверяетпартизанскому связному, думая, что его проверяют.Он торопливо, не продумав операцию, посылает Марию с грузом взрывчатки на станцию. Он хочет как можно скорее доказать, что он свой, даже не задумываясь о возможной цене таким образом восстановленного доверия. Атмосфера недоверия заставляет его идти на этот страшный шаг. И уже потом, арестованный, он размышляет о том, не предала ли его Мария (то есть держит в уме и такую возможность!).

Жизнь оказывается несравненно сложнее и страшнее, чем она представлялась лейтенанту Агееву, та «живая жизнь», которой, помнится, так остерегался Онисимов (когда он увидел эти ленинские слова подчеркнутыми рукою сына, он испугался). Это понимание непредугадываемости жизни приходит к Агееву тоже очень сложно: через столкновение с неожиданными, опровергающими все клишированные, вбитые в сознание представления фактами. Клише такие: поп, попадья – классовые враги; если полицай – то ничего, кроме пули, не заслуживает. Судьба же священника Барановского, трагически оборвавшаяся в конце 30-х, или его жены, бывшей народной учительницы, насильно оторванной от своего дела, или солдата Семена Семенова, который, подписав бумагу о сотрудничестве с полицией, спаспартизанского командира, который, в свою очередь, оказывается, предалсвоих товарищей и поэтому хотел «убрать» своего спасителя, – вот что ломает стереотипы сознания, отформованного эпохой.

В. Быков не впервые проверяет своих героев страшной ценой – кровью ребенка. Еще в «Круглянском мосте» Бритвин, не задумываясь, обрекал на явную гибель ничего не ведающего мальчика, дабы обеспечить успех партизанской операции. Ну хорошо, это Бритвин, отрицательное отношение автора к которому очевидно, ради дела готов отдать чужуюжизнь. А Сотников? Героический Сотников, противостоящий Рыбаку, согласившемуся пойти в полицаи? Сотников ведь тоже – вместе с собой – подписал смертный приговор и приютившей его Демчихе, матери троих детей. Жертва другими– вот над чем билась мысль писателя: оправдана ли она даже твоей собственной смертью?..

Еще более усложнена нравственная ситуация в «Карьере». Раскоп, который ведет Агеев, – это не только раскоп заброшенного карьера, где Агеев ищет хоть какой-нибудь след Марии (да что он найдет? Туфельку? Обмытую дождями, песком высушенную косточку? Мне представляется как раз этот сюжетный ход, организующий композицию повести, искусственным), но и раскоп собственной совести. Две эти «работы» – физическая и душевная – идут параллельно.

Может быть, неродившийся ребенок и был тем самым Сыном, который предназначен Агееву, единственно близким, по-настоящему родным? Такая платавостребована за его сегодняшнее не очень радостное существование?

Военная проза бьется над вечными, «проклятыми» вопросами. Поведение человека на войне, во время войны исследуется в контексте социальной истории общества.

…Необстрелянные солдаты, сержанты, лейтенанты только что лишь направляются на фронт (повесть М. Карима «Помилование». – «Дружба народов», № 8). И первый в жизни «огонь», который вынужден открыть лейтенант Байназаров, это «огонь» по товарищу, Любомиру Зуху, ночью навестившему любимую, а к утру вернувшемуся в расположение части. Постановлением военного трибунала Зух приговорен к расстрелу, а ожидаемое помилование приходит лишь после свершившегося. Сложную цепочку человеческих отношений, пристрастий, амбиций выстраивает автор, показывая характеры, сформированные историческими обстоятельствами, – и тех, кто приказывает, не рассуждая, и тех, кто все-таки по-человечески мучается, старается спасти жизнь Любомира.

Гуманистической логики сострадания (и чувства в принципе) лишен военный прокурор, который «повел дело быстро, без проволочки». «Работу свою делает спокойно, тщательно, беспристрастно. Над ним – Закон, Статья, Параграф военного времени». Для таких, как майор, Параграф выше цены еще не расцветшей человеческой жизни. Не знающий чувств и сомнений майор своего рода философ: «Сержанта Зуха хвалят. И сам вижу – хороший парень. А хороший за свои проступки не должен отвечать, так, что ли?.. Если подумать, хорошихеще строже судить надо, они не только преступление совершили, они еще и надежду обманули…» Проступок Зуха, человека хорошего, «оскорбляет веру». «Обманутое доверие вызывает у общества чувство обиды: нет, не этого мы ждали от него – и судят его строже вдвойне».

Эта «философия» (вспомним, кстати, и «философскую» увертку Онисимова) порочна не только потому, что ею нарушается закон человечности, но и потому, что майор присваивает себе прерогативу решать и думать от лица общества. А «общество», как убедительно раскрыто в повести (даже старик, донесший на Зуха, не говоря уже о товарищах Любомира), жаждет человеческой справедливости: недаром старик на коленях молит пощадить неудачливого «дезертира». «Общество» не отказывает Любомиру в доверии – отказывает власть.

М. Карим через частный, казалось бы, эпизод войны раскрывает атмосферу недоверия, пафос исполнительства, нерассуждающая сила которого не берет в расчет уникальную человеческую личность.

…Быковский Агеев с его тотальным недоверием – характер исторический. Но Агеев 40-х годов в повести неожиданно сменяется другим, нашим современником: понимающим, глубоким, деликатным. Оказывается Агеев человеком, всем сердцем отзывающимся на противоречия жизни… Безусловно, Агеев мог прийти к такому жизненному итогу, к иной психологии, но вот задатков такого изменения у «исторического» Агеева не было. Сложнейший процесс внутренней перестройки, к сожалению, не прописан, на его месте – авторский прочерк. Сегодняшний Агеев – фигура несколько условная, скорее функция развития сюжета, рупор автора. И вопросы, которые он задает сыну, носят искусственный характер – так должен, видимо, благородный, но страдающий «отец» говорить с представителемдругого поколения…

Но этот налет литературности исчезает, как только повествование уходит вглубь, в военные и предвоенные годы.

Пафосом нового произведения В. Быкова является полемика с одномерно-легендарным пониманием героического. Барановская убеждена: «Беречь всегда всех надо. Каждому одна жизнь суждена». И Барановская, да и сам автор отнюдь не амнистируют тем самым человеческую слабость. Но В. Быков усложняет нравственную проблематику тем, что показывает всю реальную трудность решений и действий своих героев.

Проще, как это ни странно, для Агеева было бы погибнуть в бою. Героическипогибнуть. Смелость, энергия, хватка его достаточно ярко проявились в первых, боевых эпизодах повести. Но вот выстоятьв нелегких условиях подпольного существования, без «героики» – это намного труднее. Когда Агеев получает первое задание, он унижен его мелкостью. Советский командир будет прятаться за документами какого-то поповича! Легализоваться, починяя старую обувь… Вот если бы подорвать склад с боеприпасами или уничтожить немецкий штаб – это было бы дело! Для Агеева такая работа на войне непрестижна, если пользоваться словечком современным.

Высокомерие и недоверие сказывается и в отношении Агеева к бывшей попадье, да и в отношениях с Марией. Это высокомерие – тоже дань его предвоенной «выделке».

Иногда в Агееве словно спорят два человека. Слушая разрывающий душу крик угоняемых евреев, стариков, детей, женщин, Агеев и жалеет, и мучается, но вдруг «вовсе не в лад со своими чувствами ощутил в себе злость: как же можно было допустить такое? Надо же было что-то предпринять, может, бежать или скрываться, но наверняка не подчиниться…». И лишь «погодя» он задумывается: «Всегда удобно судить со стороны, там же, под дулами автоматов, все, наверное, было сложнее». К Агееву лишь постепенно приходит понимание: «Тот, кто судит со стороны, всегда судит умнее, но честнее ли– вот в чем вопрос».

Так, «со стороны», Агеев сначала осуждает и Барановскую только за то, что она вдова священника. Но когда перед ним раскрывается жизнь «каторжная», тяжелая, когда он узнает конкретную историю этой жизни, полной оскорблений, унижений, страданий (чего стоили одни «диспуты» священника в двадцатые годы с местным демагогом Коськой Бритым), тогда он начинает постепенно осознавать свою ограниченность, неподготовленность к проблемам реальной жизни. И все же… «Он верил ей (Барановской. – Н. И.) и не сомневался в искренности ее исповеди, но где-то в глубине его души все же таилась подленькая опаска: как бы она не подвела его, эта попадья».

Таким же недоверием – только в шаржированном, фарсовом варианте – сегодня Агееву отплачивает троица «уполномоченных», пришедших составлять акт на его раскопки. Цепочка недоверия никак не прервется, вот что ужасно.

В. Быков упорно расширяет социально-историческую территорию своей прозы. Он идет в глубь процесса – через войну к революции, к первой мировой, вытягивает полную драматизма сложнейших противоречий историческую цепь. Вспоминаются слова Ленина, приведенные в романе «Новое назначение» А. Беком: «…если бы… авторы способны были продумать то, что они говорят, до конца, бесстрашно и последовательно, как должен продумывать свои мысли всякий, кто выступает на арену литературной и общественной деятельности…»

Конечно, обнаруживать среди «своих» Коську Бритого тяжко. Но Быков идет именно этим путем, завещанным Ю. Трифоновым («Старик»), Ф. Абрамовым (история Евдокии-Великомученицы из романа «Дом» перекликается с историей Барановской).

Своего «Коську Бритого» не утаивает и Ч. Айтматов. В романе «Плаха» демагог Кочкорбаев и есть сегодняшний киргизский «Коська».

В современной прозе «перекликаются» мысли, концепции, идеи: конечно же они рождены в первую очередь почвой действительности. И у В. Быкова, и у Ч. Айтматова в произведениях, появившихся в один год, исторически – в одно мгновение, все жизнеустройство проверяется судьбой ребенка.

Мальчик, бросающийся в озеро в «Белом пароходе», – вот наивысшее осуждение мира, в котором он не смог жить. Мальчик, для спасения которого уходят из жизни сначала дед, потом дядя и отец в повести «Пегий пес, бегущий краем моря», – будущее рода, и ради него кладет свой живот семья. Эта жертва оправдана. Но теперь Айтматов резко меняет ситуацию. Мальчик, погибающий от отцовской пули, – это зачеркнутоебудущее. Сын Бостона олицетворяет в романе продолжение рода человеческого, погубленное самим человеком.

Бостон Уркунчиев, человек счастливый, трудолюбивый, умный и чистый, выстрелом из собственного ружья случайно убивает своего сына. Трагедия тем страшней, что отец, убивший сына, – человек поистине надежный, честный, любящий. Настоящий. Этот роковой выстрел – результат цепной реакции зла, неизбежности развития событий, чрезвычайно далеких, казалось бы, от маленького Кенджеша.

Его убили те, кто отдал преступный приказ выполнить план мясопоставок за счет диких сайгаков. Те вертолетчики, которые гнали стадо беззащитных животных. Тот, кто зверски их расстреливал в упор. Тот, кто убил сына волчицы Акбары. Тот, кто решил поставить завод на уникальном озере. Тот, кто поджег для очистки территории приозерные камыши. Тот, кто украл волчат. И те, кто заплатил за волчат деньги, – то есть все, кто не давал Акбаре завершить естественный круг жизни, выполнить свое великое предназначение. И природа мстит.

Все линии романа по спирали сходятся в одну точку – в один выстрел, завершивший трагедию Моюнкумской саванны.

Авдий Каллистратов, недоучившийся студент духовной семинарии, распят убийцами беззащитных сайгаков. Жизнью своей расплачивается Авдий за то, что идет против зла.

Писатель утверждает, что «из всех линий романа» для него, «безусловно, главная – Авдий, его искания». Авдий, по мысли Айтматова, изложенной им в интервью «Литературной газете», совершает путь через религию – к человеку. Не случаен для Айтматова и выбор героя-христианина. «Сильный посыл» для Айтматова именно в христианской религии заключен в образе Иисуса, распятого за идею и «простившего людям навсегда».

Но высказывания самого автора, как известно, отнюдь не полностью и не всегда точно отражают концепцию произведения. То, что объективно сказалось, подчас богаче – или беднее – того, что писатель намеревался сказать. В «Плахе» художественная концепция отличается от той, что словесно сформулирована Айтматовым. Во-первых, Авдия трудно признать главным героем романа. Его драматическая история – лишь одна из линий. Замечу сразу, что история Авдия представляется мне гораздо более умозрительной, чем история Моюнкумов, история волчьей пары и трагедия Бостона (наиболее органичная часть романа – третья).

В художественном мире романа все взаимосвязано, как все взаимосвязано и в мире природном. В нем есть своя жестокость. Но эта природная жестокость оправдана «красотой звериного предназначения». Да, «кровь живет за счет другой крови» – но здесь «никто не судия»: волки охотятся на сайгаков, коршуны на сусликов, это честная охота; волк не тронет сайгака летом, в жару, и сайгачьи стада спокойно проходят на водопой вблизи отдыхающих в кустах, дремлющих волков. «Великая» (Акбара) – так именуется волчица, природный ум которой не позволяет убивать бессмысленно. (Волки у Айтматова наделены именами, «нелюди» – лишь кличками.) Ч. Айтматов подчеркивает целесообразность круга природной жизни, «изначального хода вещей», определяющего жизнь Моюнкумской саванны. «Расстрельщики» нарушают закон жизни, обрушивают на природу «звериный апокалипсис». Обезумевшие от вертолетной атаки сайгаки и спасающиеся рядом с ними волки мчатся под солнцем, которое тоже, как кажется волкам, «гонимо в бешеной облаве». Идет облава на природу в целом. (Вспомним Варлама, стреляющего в солнце, из фильма Т. Абуладзе «Покаяние» – тот же мотив у грузинского мастера.)

Люди, которые способны ради редкого сырья «выпотрошить земной шар, как тыкву», – да люди ли это? В мире романа «гонцы» – охотники за анашой – стоят по одну сторону с «расстрельщиками», с «хунтой». «Расстрельщики» – перекати-поле, алкоголики, «дно» человеческое. Но проектировщиков и вертолетчиков не отнесешь так просто к отбросам человечества. Болезнь зашла гораздо глубже, поразила разные слои человеческого общества.

В самом центре композиции романа автор поставил фигуру Иисуса, диалог Христа с Понтием Пилатом. Задача фантастической сложности, огромного художественного риска, тем более что Айтматов «расставил фигуры» совершенно так же, как это за пятьдесят лет до него сделал М. Булгаков. Скажем прямо – диалог не удался. Особенно явно проигрывает этот эпизод в сравнении с «Мастером и Маргаритой». Пилат Айтматова – не римский аристократ, а скорее полуобразованный властолюбивый бюрократ в прокураторском кресле. «Ведь вон что затеял», «прохиндей», – так думает Пилат об Иисусе. «В таком случае я умываю руки!» – бросает он раздраженно. Но ведь это выражение – «умываю руки» – стало иносказательным лишь благодаря реальномуритуальному жесту омовения рук, что означало невмешательство прокуратора в дела синедриона. «Время твое давно истекло» – в этой фразе Пилата неожиданно «прорезался» современный спортивный термин. Или: Пилат, пишет Айтматов, «решил не рубить с плеча» – выражение сугубо русское, означавшее способ казачьей рубки саблей! Недалеко ушла от Пилата и его супруга, посылающая ему «записку» на пергаменте. « Давеча, —пишет эта псевдоаристократка, – я видела, какой он красивый, ну прямомолодой бог».

Конечно, апокриф – это зона сознания Авдия, его видение, его сон. Однако слишком «близко» стоит к этому видению и евангельская легенда, и знаменитый булгаковский Иешуа, и потому сравнение в читательском сознании неизбежно. Ведь Мастер, создавший своего Иешуа, и Авдий, тоже человек пишущий, – из одного, так сказать, цеха, как бы ни разнились уровни их талантов. Мы не сомневаемся в реальности, достоверности сознания волчицы Акбары, но испытываем сомнения в достоверности мышления и языка Пилата или Иисуса.

Неортодоксальное христианство Авдия неожиданно «пересекается» с язычеством, вот уже Авдий как бы молится «матери-волчице». Рассказ старика Момуна о рогатой Матери-Оленихе в «Белом пароходе» органичен и убедителен, в устах же русского и к тому же христианина языческая молитва звучит чрезвычайно искусственно.

Таких «швов» в романе много. Вызваны ли они тем, что автор торопился донести до нас скорее свою тревожную мысль о болевых точках современности, или они были заложены еще в замысле романа, – гадать не берусь.

И все же… Поспорю сама с собою. Эта недостоверность выше достоверности рабски запечатленных беллетристикой фактов быстротекущей жизни; неровно написанный, роман Айтматова заставляет думать о «раненом» времени, о роковых самоубийственных опасностях, о трагедии, предостерегающей человека и человечество.

Возникает малопреодолимое ощущение, что роман произведен на свет как бы двумяАйтматовыми: философствующим публицистом (линия «гонцов», Авдия, «христианства») и наделенным непосредственным пластическим даром и даром перевоплощения художником (пара лютых, уничтожение сайгаков, чабаны и волки).

Насколько равнодушной оставила меня вся середина, настолько захватили первая и третья части романа. Они являются не только наиболее сильными в чисто литературном отношении, но и наиболее концептуальными. Именно здесь, в первой и третьей частях, художественное мышление Айтматова получило точное, цельное, трагическое воплощение.

В романе существует явная параллель: Бостон, его жена и ребенок – Ташчайнар, Акбара и волчата.

Для творчества Айтматова характерна тесная связь человека с животным миром: вспомним коня Танабая, Мать – Рогатую Олениху, Рыбу-женщину, наконец, верблюда Коронара. Вместе с хозяином и конь, и верблюд составляют своего рода единство, кентавр.

Появление волка в «Плахе» было воспринято критикой и литературоведением, по-моему, неточно.

Г. Гачев противопоставил волка всему остальному положительному «животному миру» прозы Айтматова на том основании, что «волк всегда в минусе. Но история перевернула и ценности. И Волк ныне – меньший брат наш, предмет сострадания» («Литературная газета», 15 октября 1986 г.).

Хотя А. Латынина и объявила это умозаключение выведенным «мастерски» из «тысячелетних знаков культуры», согласиться с нею и с идеями Г. Гачева трудно, ибо они «славяноцентричны», оторваны от мифов и легенд Киргизии. Между тем Айтматов опирается здесь на толщу общечеловеческой и киргизской мифологии.

Как свидетельствует В. В. Иванов, по мифологическим поверьям народов Евразии и Северной Америки, «образ Волка был преимущественно связан с культом предводителя боевой дружины… и родоначальника племени». Можно сослаться на так называемые «близнечные мифы» или на позднюю римскую легенду о капитолийской волчице, древнеиранскую – о волчице, вскормившей Кира, или китайскую – о мальчишке, которого выкормила волчица, ставшая впоследствии его женой и родившая ему десять сынов. Аналогичное предание о волке-прародителе существовало и у монголов. У индейского племени нутка существовал миф, согласно которому волки украли сына вождя. «Миф о происхождении древних тюрков от сожительства юноши с волчицей нашел отражение в героическом эпосе алтайцев» (Л. Потапов). Племя «кыргиз» как племя потомков прародительницы-волчицы упомянуто в одном из вариантов мифа. «В подобных мифах предок – вождь племени выступает в образе волка или обладает способностью превращаться в волка», – пишет исследователь. Характерно для этих мифов представление о том, что волк-человек выступает одновременно в роли преследуемой жертвы и преследователя-убийцы. Характерно и то, что покровитель детей человека и детенышей животных (в частности, волчат) по киргизской мифологии – один.

Своеобразное преломление, сплав этих поверий и легенд мы обнаруживаем в фольклорной основе романа Айтматова. Его волчья пара необычайно очеловечена и человечна. И радости, и метания, и муки, и светлые дни любви и материнства, и тяжкие страдания родителей, потерявших детей, – все это написано так, что трудно понять, где кончается «волчье» и начинается «человеческое».

В то же время Бостон – по кодексу чести – исключительно близок нравственности природы. Он чабан, пастух, в роду которого тотемом был конечно же волк (поэтому его имя переводится, как «серая шкура»). Если же волк был тотемом его рода, его племени, то преступление против матери-волчицы вдвойне тяжко. Может быть, потому Бостон столь глубоко переживает отторжение волчат от Акбары (Бостон, кстати, знает– единственный, кроме всезнающего автора! – ее имя,как будто ему ведом волчий язык).

Акбара воет по потерянным волчатам так же, как воет мать Кенджеша по потерянному сыну. А волчица инстинктивно принимает Кенджеша за «своего», за маленького волчонка.

Итак, по-первых, Бостон – пастух, то есть наиболее близкий к природе, к животному миру человек. Во-вторых, он – по социальной своей роли – пастырь, предводитель. Именно Бостон олицетворяет собой бескомпромиссную борьбу с несправедливостью. Бостон – аристократ духа, хотя этот крестьянин и не произносит никаких высоких слов. Его духовность заключена прежде всего в инстинктивном, безошибочном ощущении того, что справедливо, что по совести, а что – нет. И чувство хозяина, с которым живет на земле Бостон, духовно, ибо он – хозяин не для себя, а для других: он действует в интересах природы и человека, в интересах успешного и достойного круговращения жизни. Бостон – человек, для жизни необходимый, соль земли. Велик социальный авторитет Бостона в горах и долинах Иссык-Куля. В-третьих, он ближе всех к тотему племени – к волку. Выстрел Бостона в волчицу в принципе самоубийствен (даже вне зависимости от судьбы Кенджеша).

Моюнкумы олицетворяют собой как бы священный тотемический центр, где владычествует волчья пара: отмеченная небывалыми ярко-синими глазами Акбара и светлой линией на пушистой спине – Ташчайнар. Это не обычные волки из стаи, а волки-прародители, которым люди не позволяют выполнить священную для них миссию.

Особенностью и самой сильной стороной «Плахи» является неразрывное и парадоксальное переплетение фольклорно-тотемического и социального начал. Естественное и по-своему благородное жизнеустройство волков трагическим образом зависит от деятельности человека. И среди людей наиболее откровенным врагом пары лютых является Базарбай. Именно Базарбай замкнул цепь зла. И именно Базарбая убивает в финале романа Бостон, мстя не только за Кенджеша, но и за волчицу и волчат (за которых он, Бостон, расплатился-таки Кенджешем).

Базарбай и демагог Кочкорбаев – силы антиприродные, направленные и против человека как рачительного хозяина земли, отечески опекающего животных (так заботится об овцах и ягнятах Бостон), и против самого животного мира, – недаром Базарбай столь отталкивающе жесток по отношению ко всему живому.

Манкурт в «Буранном полустанке», изувеченный жуаньжуанями, не знал, что стреляет в собственную мать, – жуаньжуани отняли у него память. Айтматов уменьшал вину манкурта – виноваты прежде всего те, кто лишил его памяти. Бостон, олицетворение положительного начала жизни, вынужденно убивает и свое начало, и свое продолжение. Его вынуждают к этому социально-исторические обстоятельства, в которых он оказался. Судьбу Бостона Айтматов рассматривает как трагедию рока. Как Эдип не ведал, что он женился на собственной матери, так и Бостон не знает, что убивает мать – прародительницу своего племени. Выстрел Бостона – это самоуничтожение. Он понимает, что мир его кончился. Бостон отсылает от себя любимого коня, и синяя, как глаза волчицы Акбары, вода Иссык-Куля манит его раствориться в ней.

Итак, попытка выйти на «прямое», злободневное социальное обличение (Гришан и его банда, охота за наркотиками), связать это сверхсовременное по материалу обличение с христианской мифологией и «вечной» проблемой «человек и Бог» Айтматову, по-моему, не удалось. Однако там, где он дышит в своейстихии, он так же естественно выходит на «вечные» и «проклятые», и на самые злободневные вопросы. Чабан Бостон и волчица Акбара представительствуют от лица Человечества и лица матери-Природы.

* * *

Расширяется социальное пространство литературы, социальный кругозор писателей. Раньше – скажем, у В. Распутина в «Матёре» – «пожогщики» существовали обобщенно, как тупая, мрачная сила. Сейчас зло названо. Литература обернулась к нему открытым лицом. Персонифицировать, «осветить», назвать зло по имени – это уже начать его исследовать. А исследование – это борьба.

Возрастает историчность сознания. Расширяется понимание современности, изменяется понимание «нашего времени» в принципе. «Наше время» – это не только то, что принас, но и все то, что накопилось до нас и что мы оставим после. Отсюда и радость нашего открытия прошлого, и ответственность за историческую правду – во всей ее сложности – сегодня. В истории не должно быть «белых пятен», гнойники должны быть вскрыты, иначе глубоко спрятанная болезнь может повториться снова.

Возрастает и общественная значимость литературы. Важнейшую роль здесь сыграли открытые, публицистические выступления писателей со своим «словом», обращенным как к себе самому, так и к народу, – своеобразная «исповедь проповедника». Возросла роль «авторской», вольной прозы, «личных» жанров. Писатель вторгается в реальность, нарушает «правила игры», выходит к читателю прямо. Границы между «чистой литературой» и действительной жизнью исчезают. Чрезвычайную остроту обретает вопрос о творческом поведении писателя. Увеличился сектор авторской «свободы», но возросла и ответственность.

Происходит демократизация «вечных» тем. Литература обратилась к «последним» вопросам, ощутила наше время как катастрофическое, требующее взрыва общественного сознания, перестройки мышления.

И, наконец, последнее. Открылись шлюзы, печатаются Н. Гумилев, В. Набоков, А. Платонов… Опять подтвердилось: «рукописи не горят». Оказалось, что даже не желтеют.

Но чувство радости сильно горчит. В очередной раз получилось, что виноваты времена, а не люди, – «вот пусть с временами и не здоровается», как говорил трифоновский Глебов. Ведь кто-то эти произведения отвергал, осуждал еще в рукописи. Были судьи, были недоброжелатели, были и свои «доброжелатели». Помните, как Ликоспастов из «Театрального романа» рассуждал о романе Максудова – «не пропустят»!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю