355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Иванова » Точка зрения » Текст книги (страница 26)
Точка зрения
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:07

Текст книги "Точка зрения"


Автор книги: Наталья Иванова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)

«Вода с ртутной тяжестью перекатывалась по линолеуму. Ирина сочно подбирала ее тряпкой, чувствуя, как натужно юбка обтягивает бедра при каждом движении, как сладко липнут ко лбу иссиня-черные волосы, и как, точно пойманный в мешок зверь, ритмично мечутся под майкой могучие ее груди. Она ощутила тесноту одежд, неспособных сдержать буйство рвущейся из них цветущей ее плоти… и, разрывая вдрызг французские колготки, стала стремительно их натягивать на мокрые ноги».

«У нее были послушные волосы, и она легко собрала их в пучок на макушке, оголив шею и оставив на ней только два-три… полупрозрачных завитка. Такие же тонкие пряди она оставила на висках, а на лоб пустила густую челку, тоже как бы небрежно упавшую с темени… Тенями она никогда не пользовалась, но на этот раз, чтобы скрыть заспанность на лице, едва заметно тронула надглазья коричневым тоном. А на губах усилила блеск бесцветной помадой».

«Я всегда удивлялся, как она могла терпеть огненно-горячую воду, а она отвечала, что горячий душ снимает усталость и успокаивает нервы… Разгуливала в больших моих тапочках нагишом по квартире, шаркала ими по полу и, розово-умиротворенная, задобревшая и усталая, посматривала на меня с кокетливой укоризной, любуясь собой в моем очарованном взгляде. А потом долго и старательно расчесывала короткие свои волосы перед мутным от пара зеркалом…»

Из рассказа в повесть, из повести в роман тянется эта банно-косметическая процедура. Искусные мастера слова терпеливо объяснят, как и чем надо мыть волосы, как избавиться от морщин, когда положить маску, чем выгодно оттенить глаза и губы. Озабочены герои в лучшем случае тем, какую, побрившись, получить должность; или как, вытеревшись лосьоном, устроить в престижную школу «наследника»; или как, застегнув по-девчоночьи лифчик, избавиться от бывшего любовника. Скажут, что это уровень забот героев, но не автора; однако ведь не что иное, как авторский глаз с удовольствием фиксирует – а голос со знанием дела, проникновенно комментирует – чистоплотные действия своих героев, любовно описывает их жизнь – от интерьера до «внутреннего мира»… И. Дедков в статье «…Когда рассеялся лирический туман…», вошедшей в его новую книгу «Живое лицо времени», относил подобные явления к области прозы так называемых «сорокалетних». Должна с огорчением признать, что за прошедшие годы это литературное направление явно разрослось, обретая все новых и новых адептов из разных «возрастных» групп.

Авторы этих произведений (а их в журнальной беллетристике много) не хотят, естественно, оставаться позади прогресса – как общественного, так и собственно литературного. Не тот темперамент.

Дабы не отставать от прогресса общественного, в сюжет вводится «ситуация года» – снятие с крупных постов, назначение на эти посты, а также колебания внутри уже занятых кресел. Слухи насчет всяческих перемещений по служебной лестнице одолевают героев. И общественный прогресс, таким образом, связывается всего-навсего со служебными перемещениями.

Что же касается прогресса литературного, то, как известно, в последнее время модно «взбадривать» беллетристически-мелодраматический сюжет фантастическими картинками, гротесковыми этюдами. То появится вдруг в сочинении крыса, таскающая для уголовного элемента десятки и двадцатипятирублевки. То героиня – на всякий случай – полетит в финале над зеленым лугом. То феерические сны начнут перемежаться с видениями и перемещениями в пространстве… Унылое течение бытности, сугубая описательность уже мало кого из сочинителей устраивают: это, как говорится, «демод е ». В тесной малогабаритной квартирке вдруг начнется водевиль с участием парализованной старушки и грохающего в самые напряженные моменты действия судна… Вам почему-то не смешно, читатель? Вам трудно вместе с «положительной» но замыслу автора героиней мгновенно перелететь от «летальных исходов» к чувству «радости в груди»? От упавшего у парализованной судна – к любовным играм? Ничего, привыкнете… Зато «мнимых глубин можно достичь без больших затрат психической энергии» (В. Конецкий).

Эта литература «на излете» общественной ситуации 70-х – первой половины 80-х годов порождена и вскормлена ею. Именно тогда, когда общество охватила болезнь распада духовной мускулатуры (уже хорошо формировавшейся к началу шестидесятых), когда интеллигенция начала испытывать чувство безнадежности каких бы то ни было усилий (ибо, казалось бы, после XX съезда время уже не могло повернуться вспять, а оно все-таки поворачивалось, но уже в каком-то фарсовом варианте), только самостоятельный, сильный, мощный талант, как, скажем, Юрий Трифонов, мог писать – нет, не о городе, нет, не о городской интеллигенции, хотя и о ней тоже, – об историинашего народа и общества через образ жизни современной интеллигенции, мог решать вечные проблемы через вопросы вроде бытовые. У Трифонова есть подражатели, но нет продолжателей. А «сорокалетние», скажем, которые вроде бы шли за ним, растеряли то, чего он уже добился. Я имею в виду не только и не столько художественное мастерство (это уж кому как от бога достанется), а смелость и исследовательский пафос, с которыми он подходил к важнейшим, ключевым социальным моментам нашей эпохи и поведения человека.

В двенадцатом номере журнала «Знамя» опубликован рассказ Ю. Трифонова «Недолгое пребывание в камере пыток». Это один из рассказов последнего цикла, над которым работал писатель незадолго до смерти, – цикла «Опрокинутый дом».

Небольшое отступление. В беллетристике, о которой шла речь выше, исповедальный и проповеднический моменты практически отсутствуют. Авторская позиция выражена или очень бледно, или, напротив, средствами откровенного морализирования – в качестве «довеска» к основной беллетристической продукции. Как «deus ex machina» появляется, скажем, юная девица у Н. Катерли, читающая в финале мораль моложавому отцу ее возлюбленного.

Но в 1986 году была не единожды предпринята попытка открытого выхода к читателю – автор явился, так сказать, совсем без маски. Я имею в виду «Камешки на ладони» В. Солоухина («Новый мир», № 8) и «Год как день» («Октябрь», № 5) записи из дневника В. Гусева.

* * *

Печатание своих дневниковых записей или записной книжки – дело чрезвычайно щепетильное. Вот что пишет Белинский: «Не дело… выставлять себя гением и великим человеком, которого каждая строка интересна и важна для современников и потомства, это было дело других, когда смерть изменила отношения поэта к публике и публики к поэту, – а это дело выполнили издатели его сочинений». Классики относились к этим жанрам либо как к работе очистительной, которая должна быть скрыта от глаз публики; либо как к работе подсобной, тоже не рассчитанной на читателя. Ныне же литераторы легко знакомят нас со своими переживаниями и мыслями еще при жизни – а что как читатель не проявит к ним интереса потом?Уж лучше сейчас быть своим собственным публикатором.

Но – шутки в сторону – все зависит конечно же от степени духовной наполненности, интеллектуальной честности, этической выверенности записей и миниатюр. Это «личный» жанр. Когда писатель уже заслужил высокий авторитет художника и мыслителя, то и «личный» жанр его – как личное клеймо мастера. Но попытки обнародования своих «записей» так помолодели, приняли такой массовый характер, что, боюсь, с них вскоре может начать свой творческий путь и какое-нибудь юное дарование… Такой жанр исключительно коварен, это жанр-предатель – ибо ничто так не раскрывает уровень духа писателя, как не опосредованное героем высказывание.

Это – тоже «слово» писателя, свидетельствующее о себе и о мире.

Для того чтобы сказать свое слово, нужно, как условие, обладать жизненной позицией. Однако в самом начале записей В. Гусева – гордое отрицание этой необходимости: «Творчество любого рода требует фактов и должно совершаться само собой. Когда начал мудрить и принимать позицию, пропал».

Мысль о свободе творчества, о свободе воли художника известна. Мысль об опасности принятия позиции тоже достаточно популярна. Но так как перед нами дневник, по предваряющему предупреждению автора, «не эмпирический, а мыслительный и духовный» (!), то наберемся терпения. Какие же мыслительные и духовные высоты нам открываются?

«Белый и черный цвета не подвластны моде»;

«Человек разнообразен: вот истина, достойная внимания»;

«В любой миг моего существования я был отдан литературе»;

«Силы мои безграничны, но я инертен»;

«Односторонность и узость – вот беда»;

«Критик должен быть „выше“ – умнее – писателя».

Подобным умозаключениям можно улыбнуться. Да и сам автор не настаивает – в отступлениях и суждениях из «сегодня» – на их авторитетности. Подспудно в дневнике развивается иная тема – тема своего поколения, поколения «сорокалетних», которые заявили о себе в последние годы не только прозаическими сочинениями, но и «манифестами»: статьями, выступлениями, докладами. Отношение к этому поколению в критике неоднозначно; и В. Гусев не смог и не захотел обойти этот острый вопрос. Итак: «все то нормальное, предельно духовное и жизненно проявленное, светлое, музыкальное, живописное, нравственное в некоем пушкинском смысле этого слова, что дало наше это поколение, выражает его дух».

Мы не будем объективны, если не признаем, что и в этом поколении есть прозаики, думающие о народе, о его истории, озабоченные его судьбой. Но качество этих размышлений порой вселяет не убежденность в их искренности, а тревогу за их поверхностность. Так, «знание народа и его цель», добытые еще «со времен былинных», по А. Проханову (рассказ «Оружейник». – «Юность», № 7), формулируется так: «Строил город, окружал его крепостной стеной с бойницами, а замышлял Чудесный Град, храм небесный». И современные крупные военачальники, ученые, испытывающие военную технику, по А. Проханову, являются лишь продолжателями этой задуманной постройки («послужить своему государству, как служили предки»). Не обществу, не народу, а именно государству. Прохановская мысль легко перепархивает от «рублевской Троицы» до «списка погибших под Сталинградом». Вот как определяется главным героем (и эта мысль – авторская, ибо во многих произведениях она упорно повторяется Прохановым) современная ситуация: «Народная жизнь и история, как огромный накаляемый тигель. В нем под действием температур и давлений созревает кристалл. Жар и давление растут, с каждым веком растут. Сегодня они достигли предельных отметок! Мы их чувствуем глазницами (?! – Н. И.), ребрами. Мы сами и есть критическая отметка истории! (Так мы – народ или „критическая отметка“? – Н. И.) Когда окончание работы? Когда итог? Когда возникает кристалл? Что вспыхнет в его гранях? Какой из него мы построим лазер? Что пошлем по лучу в мироздание?» Эмоциональный накал нагнетаемых вопросов опирается Прохановым на аксиоматику народной жизни. А аксиома такова: «Народ всегда жил трудно». Подтяните, мол, ремень. Что же касается современной жизни крестьянства, то «народный глас» таков: «Если б эти рубли да руки да к этой земле приложить, так здесь бы не избы – дворцы стояли! Нельзя!» (разрядка моя. – Н. И.)

Сладкоречивый крестьянин, добродушно и слезливо беседующий с начальством, легко мирящийся с любыми трудностями, так же мало похож на крестьянина реального, как лубок на картину передвижников. Но если лубок, никого не вводя в заблуждение, веселил душу русскому человеку, то прохановский лубочный старик, рассуждающий «среди белых поземок, заметанных стожков и опушек» («старик» «приближал стариковское» лицо – это образчик прохановского стиля), – существо умозрительное, только уводящее от действительности.

Реальный, сегодняшний крестьянин – это не лубок Проханова.

Истинный крестьянин во многих его ипостасях точно показан В. Екимовым в его рассказах «Солонич», «Продается дом», «Челядинский зять» («Новый мир», № 3, «Знамя», № 3). Б. Екимов пишет характеры трудные, противоречивые. «Маяк» колхоза, доярка-орденоноска, которой в школе решили даже посвятить урок, не может отрешиться от психологии «несуна» – все равно прихватит с фермы то молочка, то сенца, хотя в своем хозяйстве и того, и другого хватает. Болеющий душой за колхозное стадо Николай лучше взвалит на себя не свою ношу, чем будет принципиально, до конца бороться с наглым бездельником.

Опора жизни – такие, как Солонич из одноименного рассказа. Но он вынужден уехать из колхоза (принять такое решение для него чрезвычайно трудно, драматично – ведь вся его жизнь, все корни связаны с родным хутором, похоронены здесь и родители) – ближе к станции, так как ему хочется дать детям полноценное школьное образование. Теряя Солонича, колхоз теряет лучшего работника – и недаром председатель, убитый этой новостью, не может заснуть ночью.

Как решить такие реальные проблемы? Как помочь старой женщине, продающей дом только с собой «в придачу» – дожить бы там до смерти, а самой обихаживать дом трудно?

Но Б. Екимов пишет не только о сложно разрешимых проблемах (хотя недаром один из его рассказов, «Холюшино подворье», обсуждался и социологами, и экономистами, а не только литературными критиками!) – он пишет о людях, ему близких, со всеми их проблемами, он мучается их болью и копает глубже очерка – хотя его рассказы к очерку и близки. Ну хорошо, предположим, «несунов» так строго накажут, что неповадно им будет; предположим, что Солонич останется на хуторе. Решит ли это проблемы? Взгляд Б. Екимова на деревенскую жизнь по-настоящему трезв, хотя автор и любуется «веселым, в резных наличниках» домом, подворьем, выложенным дубовыми плахами – что твой паркет! – Солонича. Но он прекрасно понимает, что даже такой замечательный редкий хозяин «не вытянет» колхоз, если не повернется вся жизнь хуторская.

…Вернемся, однако, к В. Гусеву. Б. Екимова не «приглашали» в поколение «сорокалетних», хотя он ровесник А. Проханова или В. Гусева. Не приглашали и А. Битова.

Видимо, отношение к литературе у них разное. Потому и не «звали».

«Извечное проклятие нашего поколения – оно хочет сказать нечто сильно, ярко, гибко, объемно и глубоко, а его понимают плоско», «именно они-то (представители этого поколения. – Н. И.)… держали на себе… мир на земле и гуманизм внутри страны». «В последние десять лет некоторые люди (это тоже гусевское обозначение своего поколения. – Н. И.) пытались идти в этом направлении (в другом месте – „мы мечтали об искусстве свежем и полнокровном“. – Н. И.); я говорю о публикациях, а не о чем-либо недоступном, про что вечно ходят разные слухи, после не подтверждаемые делом» (разрядка моя. – Н. И.).

Остановимся. Вот тут-то и сказалось главное, «сердцевина» исповеди. «Мы»дали образцы «свежего» и «нового», «полнокровного» и «яркого», а «вы»нас не оценили: «Но надо было видеть, с какой яркостью были восприняты людьми неглупыми, но плоскими даже и сами эти попытки, порой лишь первоначальные».

Среди «плоских» рискует оказаться и автор этих строк. Не знаю, как насчет «прорывов» в искусство «светлое и высокое», как насчет «живописности», но до горькой правды о жизни народа в последнее десятилетие дошли все же совсем другие писатели. Не место здесь разбирать и анализировать судьбу и литературу всего поколения, о котором пишет В. Гусев, хочу лишь сказать, что это явление противоречивое; что под рубрикой «сорокалетние» соединяют писателей талантливых и сильных с посредственностями, а то и бездарностями («всем миром» пробиваться – именно бездарностям это и выгодно), что название – поколение! – нужно еще и заслужить, так назвать должны потомки, а не сами «представители»; что поколение объединяется общими идейнымиубеждениями и художественнымипринципами… Тревожит другое: завышенная самооценка, некритичность. А отсутствие трезвой самокритичности больше всего мешает развитию.

Одновременно с публикацией В. Гусева напечатано «Повествование в письмах» В. Конецкого («Опять название не придумывается». – «Нева», № 4). Переписываются В. Конецкий и Ю. Казаков.

В. Конецкий продолжает работать в жанре дневниковых записей, переплавленном им в особый, «личный» жанр. И письмо, жанр исключительно «личный», органично включается в его прозу: «Нам повезло, что жили в разных городах, – дело могло кончиться, как, увы, принято в наши дни, телефонными разговорами. Сама судьба помогла слову закрепиться на бумаге».

Письма датированы начиная с 1957 года до 1982, года последнего предсмертного казаковского письма. Большинство писем относится к началу 60-х. Заканчивается повествование горькой строкой: «А написал Юрий Казаков преступно мало». Однако рассказы Ю. Казакова – это наша классика. В. Конецкий тоже писатель, широко и заслуженно известный. Оба вошли в литературу уверенно и властно заявили о себе – не манифестами, а прозой – с конца пятидесятых. Казалось бы, кому, как не им, говорить в письмах о своих достижениях, оповещать о «прорывах», о «живописности»? Но ничего подобного мы не обнаружим.

В последнем своем письме Ю. Казаков пишет по поводу только что прочитанной им повести друга: «Обида у тебя так и прет из каждого абзаца, обида и обида, а больше ничего, нет простора, нет игры ума, иронии». Эту критичность и самокритичность, требовательность, ироничность, бескопромиссность в оценках и отношениях они пронесли через четверть века дружбы. «А еще, не знаю, как тебе, а мне положительно вредна слава. Вредна в том смысле, что делает меня трусливым» (Ю. Казаков о себе). «…Слишком выпирают источники. Слишком нету моего взгляда» (Ю. Казаков о рассказе В. Конецкого). «Кстати, ужасно заразное слово это „где-то“, его у меня вдруг обнаружилось в рассказах – как вшей на покойнике». «Рассказ небольшой, но препоганый» (Ю. Казаков о себе). «Рассказ я твой прочел. Ничего рассказ. А если серьезно, то он двойственный какой-то. С одной стороны, забирает крепко… С другой стороны, какой-то он не „всеобщий“. Тут я затрудняюсь, как это назвать и объяснить. Но бывают рассказы-всеобщности и бывают рассказы-частности. Как ни здорово, а – частный случай» (Ю. Казаков о В. Конецком. Комментарий Конецкого: «Казаков бьет в яблочко»). «…Знаю свой шесток и бесконечную свою „недоведенность“. Нет ни одной вещи, которая стояла бы на четырех ногах. Все хромают. И как мне научиться? Опыт, количество написанного совершенно не подвигают к цели» (В. Конецкий о себе).

Абсолютно не влияет на придирчивую требовательность то, что примерно в те же годы Ю. Казакову и В. Конецкому доставалось от критики в печати. Это их взаимной принципиальности не мешало. «Читал, что тебя ругали в Питере. Очень скверно в такое время попадать в число критикуемых. Только ты держись… не давай ходу нервам, к каким бы неприятным последствиям (в смысле оргвыводов) ни привела эта критика». И тут же, рядом: «Почему, кстати, у тебя с пейзажем плохо? Не способен ты, что ли?»

«Беспощадности в рассматривании… себя… он учился… у Чехова» (В. Конецкий о Ю. Казакове). Вся загадка в том, что цель их как писателей была внеих: она была в жизни, в народе, в русской прозе, которой надо служить. «Надо идти дальше, – пишет в письме В. Конецкому В. Шкловский, – надо опять искать новые земли, завоевывать полюс, такой далекий, что о нем нельзя даже справиться у птиц…» Об этом полюсе можно справиться только у собственной совести. Это одна писательская установка.

Но есть и иная: «Моя „поза“ стоит любой непозы: я искусственно имитирую собственную реальную сущность» (В. Гусев). Точнее не скажешь.

В «Камешках на ладони» исповедальное проповедничество В. Солоухина тоже подчеркнуто парадоксально. И – кокетливо. Он, преодолевая «террор среды» (то есть эпатируя общепринятое мнение), идет от обратного. Вы утверждаете, что Гоголь любил Русь? Так я вам скажу, что у него была «одна глубокая тайная любовь —… любовь к католической Польше». Думаете, что Пушкин писал прозу краткую и лаконичную в силу особенностей своего дарования? А я вам скажу: потому, что писателю «платили тогда не за объем рукописи, а за произведение как таковое»! Открытия следуют одно ошеломительней другого. Некрасов, оказывается, написал «Несжатую полосу» из тенденциозных соображений, ибо подавляющее большинство крестьян благополучно «разговелись уже хлебом из свежей муки» – на всю Россию одна полоска осталась! Но «картина благополучия ему не нужна, не находит отклика в его сердце».

Если у В. Гусева сердце озабочено «искусственной имитацией реальной сущности», то В. Солоухин искусно имитирует простодушие, создает облик благополучнейшей дореволюционной России: и с хлебушком крестьянин зимовал, и мастера какие были, а что до безграмотности – так буквы выучить всякий дебил может. «Слово» В. Солоухина, его авторская позиция, явно перекликается со «словом» В. Белова в романе «Все впереди». Неприязнь к «образованности», шутки особого рода в сторону женщин (чего стоит с точки зрения вкуса один лишь игривый рассказ о том, как известная поэтесса умеет быстро раздеваться) – вот мотивы этого цикла, вот мысли, которыми писатель делится с нами в переломную пору жизни общества. Действительно, важно узнать его мнение по поводу ума кошек в частности и животных вообще. Неплохо поразмышлять и о том, испытывают ли домашние животные чувство скуки. Задуматься, не испортило ли наличие мотоциклов монгольский национальный характер («Вместо степенности и медлительности во всех движениях и во всех жизненных проявлениях может появиться суетливость… никчемность, легковесность»). Задуматься и над тем: «по-русски капающая вода – капля. Поэтому мы говорим „кап, кап, кап“». (Особенно злободневно звучат эти «капельные» проблемы в сопоставлении с тем, сколько сил отдано писателями – и в этом году, и в предшествовавших ему – вопросу о повороте северных рек, о загрязнении вод Байкала.) Ну что ж, каждому, как говорится, свое.

Возвращаюсь к рассказу Ю. Трифонова «Недолгое пребывание в камере пыток». Он тоже написан от первого лица, открыто исповедален. На первый взгляд – особенно по интонации – это лирическое стихотворение в прозе, рассказ-воспоминание, рассказ-элегия, начатый типичным для Трифонова разветвленным синтаксически периодом – как эхо, многократно повторяется «когда». Написан рассказ в 1981 году, действие его происходит в 1964-м, вспоминает автор события 1950 года.

Одно из ключевых слов трифоновской прозы – «раскоп». И еще: «забвение». Люди делятся у него на тех, кто помнит, и тех, кто забывает. Не будет «раскопа», не вскроется «подземелье» тех лет – восторжествует забвение, которое всегда на руку тому, кто нечист. Ведь историю можно искусственно имитировать, подкрасить – как гостиничные книги с элегическими надписями немецких офицеров подкрашивают истинный облик фашизма. Три слоя времени просвечивают в глубоком колодце истории, куда заглянул с Трифоновым читатель.

Лаконичными деталями и образами-символами («духота эпохи» начала 50-х; «мина» и «бомба» в речах на собрании, решавших судьбу писателя, маленький незатоптанный костер, тлеющий в глубине лесной долины, костер памяти; «густеющая пелена» времени, застилающая глаза) Ю. Трифонов беспредельно расширяет маленький заграничный эпизод. Человеческая жизнь отражает и преломляет историю общества, страны. Своему любимому Чехову, например, Трифонов «достраивает» поразительную, но вполне реалистическую биографию. «Чехов мог бы дожить до войны, сидел бы стариком в эвакуации в Чистополе, читал бы газеты, слушал радио, питался бы кое-как по карточкам, писал бы слабеющей рукой что-нибудь важное и нужное для той минуты, отозвался бы на освобождение Таганрога, но каким бы он видел свое прошлое, оставшееся за сумраком дней? Своего дядю Ваню? Свой вырубленный сад?Ольгу, которая мечтала: „Если бы знать, если бы знать!“ Ведь Антон Павлович мог бы до Чистополя узнать многое, о чем бедная Ольга и помыслить не смела». И хотя Трифонов пишет: «Время затмевает прошлое своей густеющей пеленой, сквозь нее не проглянешь, хоть глаз выколи», – он сам этот «сумрак дней» разгоняет. Авторская позиция противостоит забвению. Рассказ, по сути, вмещает историю русской интеллигенции XX века – ее иллюзий, наивных романтических надежд, борьбы за светлое будущее, крушений этих надежд.

Что такое герой – плод ли это свободного авторского вымысла? Создание вольного полета души писателя? Да, конечно. Но есть в создании героя и жесткая определенность, диктуемая временем. «Персонаж не может быть голой выдумкой или же чистой фантазией писателя, – замечает Трифонов. – Писатель изображает человека, созданного историей».

Таким «созданным историей» человеком стал Александр Леонтьевич Онисимов, главный герой романа А. Бека «Новое назначение» («Знамя», №№ 10–11). Автор назвал строй своей книги «исследовательским»: «Воображение, догадка опираются и тут (в изображении внутреннего мира героя. – Н. И.) на верные источники, порою на документы, что носят название человеческих». Но и сам роман А. Бека стал человеческим документом, свидетельством об историческом характере.

1986 год – год тридцатилетия XX съезда, его исторических решений, разоблачения культа личности Сталина. Роман А. Бека как раз открывается этим переломным для страны, для общества временем.

Онисимов – человек «тех времен», как говорит о нем академик Челышев. «Людей такого склада в истории еще не было. Эпоха дала им свой чекан». А. Бек объективен в своем анализе исторического характера. Наряду с тяжелыми, мрачными сторонами личности Онисимова, обусловленными временем культа личности Сталина, поработившего все сферы и структуры общества, писатель показывает и объективную честность, и удивительную работоспособность, и чувство долга своего героя. Другое дело – как это чувство долга реализовывалось. Преданность делу реализовывалась прежде всего как личная преданность Сталину, беспрекословное подчинение его любому приказу.

Личная преданность ему извращала личную честность, ломала и искажала природу человека.

В одном из вариантов роман назывался «Сшибка». Сшибка – термин из психологии, выросшей у Бека в метафору больного состояния общества. А. Бек разъясняет происхождение «странной болезни» Онисимова – «Сшибка двух противоположных импульсов – приказов, идущих от коры головного мозга. Внутреннее побуждение приказывает вам поступить так, вы, однако, заставляете себя делать нечто противоположное… Иногда такое столкновение приобретает необычайную силу. И возникает болезнь». Это неизлечимая, как рак, болезнь времени. Сломает она и Онисимова, который «не знавал даже и мыслей о парадоксах, о противоречиях эпохи».

От вопросов, которые могли возмутить его, коммуниста, разум и совесть, он уходил, ускользал простейшим способом: не мое дело, меня это не касается, не мне судить. Любимый его брат погиб в тюрьме, в душе он оплакал Ваню, но и тогда остался твердым в своем «Не рассуждать!».

Дрожь, сотрясающая пальцы Онисимова (а впервые они задрожали тогда, когда он не смог прямо сказать Сталину о том, что приказ его авантюристичен и невыполним), – это первый сигнал той болезни, которая подорвет его организм. «Нет, это не железный, совсем не железный организм. Но человек, несомненно, железный».

Недюжинные деловые качества. Полностью равнодушен к комфорту. Беспредельно скромен в потребностях (стакан крепкого чая и бутерброд с сыром). Неутомимая методичность. Нелюбовь к дорогой мебели. Усталость от многолетнего недосыпания – вся жизнь отдана служению, работе.

«Пунктуальность, стиль беззаветного, неукоснительного исполнения директив, стиль, что, казалось, был у Онисимова в крови». Нетерпимость – «не терпел возражений». Тут тоже и личная черта, и «черточка времени» – «он и сам никогда не прекословил тем, кого был обязан слушаться, но зато, вспыхивая, обрывал», если ему перечили.

Правило Онисимова – держать аппарат в напряжении, никому не доверять(«доверился – погиб!»).

А. Бек нарушает все ожидаемые, стереотипные ходы. Не злодей и не герой (в нравственном, не литературном смысле этого слова), его Онисимов – сильный человек, но человек раздавленный. В самые решающие моменты своей жизни руководствовался инстинктом – «какая-то сила, подобная инстинкту, действовавшая быстрей мысли, принудила его…». Благодаря этому инстинкту Онисимов выжил в самое страшное время террора. Выжил, но одновременно уничтожил себя. Мертвенным, серым, пепельным светом осенних сумерек освещен в романе Онисимов. Серые блики лежат на его лице. Мгновенный всполох красного с золотом (пачка сигарет «Друг» на столе) только подчеркивает эту пепельную гамму. Онисимов руководит, отдает распоряжения, приказывает; собирает информацию, читает новые материалы, готовится к ответственной дипломатической работе – но перед нами человек мертвый еще до смерти, разрушенный, с погасшей душой.

Трагический парадокс состоит и в том, что, убежденный в своей честности, Онисимов в свое время, в конце 30-х, создал «самобытную теорийку», заключающуюся в оправдании репрессий партийных работников, не обладающих техническим образованием, тем, что «бег времени»-де «сделал их ненужными. И, наверное, опасными». Теперь «бег времени» сделал ненужным и его самого.

В. Белинский замечал: «Ум – это человек в теле, или, лучше сказать, человек через тело, словом, личность»; задача литератора – «проследить физический процесс нравственного развития». А. Бек пересекает историю жизни («анамнез витэ») с историей болезни героя («анамнез морби») и через эту болезнь пишет историческую обреченность Онисимова, неизлечимость его и людей, ему подобных, «отформованных одинаковым прессом» времени.

Характеры исторические, изваянные временем – уходящие, как Умрищев, девизом которого было «не суйся!», или «мчащиеся в действительность», как инженер и музыкант Николай Вермо, – пишет А. Платонов в «Ювенильном море» («Знамя», № 6).

«Железный самотек истории, где ему непременно будет отхвачена голова» – так думает о времени директор мясосовхоза, демагог Умрищев. Чутко вслушивается в «напев будущего» Николай Вермо. «Вещество… радости, которая стоит в высотах нашей истории». Грандиозная метафора А. Платонова – добыча чистой воды из подземного моря ради творчества новой жизни – развивается на фоне субъективных метафор, заключающих в себе «время» персонажей повести. Каждый из них действует, по выражению Платонова, «учтя эпоху», но понимая это «учитывание» по-своему: один старается ее боязливо пересидеть, обойти; другой – помочь «тайному напряженному существу» времени. Каждый из героев участвует в истории. И не отвлеченно, а совершенно конкретно. Умрищев, «безумный в историческом смысле», ведь тоже «хотел, как нравственная и разумно-культурная личность, быть занесенным в список штатных единиц истории». Недаром он с такой страстью погружается в исторические разыскания и документы эпохи Ивана Грозного. Характерно для Платонова и «многосферное» расширение проживаемого момента: «Была еще середина жаркого дня, шло жаркое лето и время пятилетки». Пятилетка заключена в сферу социализма, в свою очередь, включенную в огромную сферу вселенского существования. Как в русской сказке: иголка сидит в яйце, яйцо в курице, курица в зайце, а заяц в ларце… Платонов близок русскому фольклору не по образно-тематическому ряду, а по характеру художественного мышления. И не добрый ли молодец инженер-электрик Николай Вермо, пробудивший девственные воды ювенильного моря, покоящегося, как в хрустальном гробу, в темнице, словно заколдованная царевна из сказки? «Вермо в увлечении рассказал пастуху, что внизу, в темноте земли, лежат навеки погребенные воды. Когда шло создание земного шара и теперь, когда оно продолжается, то много воды было зажато кристаллическими породами, и там вода осталась в тесноте и покое. Много воды выделилось из вещества, при изменении его от химических причин, и эта вода также собралась в каменных могилах в неприкосновенном, девственном виде…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю