Текст книги "Точка зрения"
Автор книги: Наталья Иванова
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 30 страниц)
«У нас… еще и по сию пору царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторам; мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах… Что за блаженство, что за сладострастие души сказать какому-нибудь гению в отставке… что он смешон и жалок со своими… претензиями на великость, растолковать ему, что он не себе, а крикуну-журналисту обязан своею литературною значительностью, сказать какому-нибудь ветерану, что он пользуется своим авторитетом на кредит по старым воспоминаниям или по старой привычке…»
В. Белинский
Поминая Горького, часто приписывают ему известные слова одного его героя: «Человек – это звучит гордо». Но не стоит забывать, комуотдал Горький эти слова. А отдал он их Сатину, человеку дна, отнюдь не «идеалу» своему. Помню, в старом «современниковском» спектакле Сатин – Евстигнеев произносил эту фразу как бы мимоходом, одновременно занятый игрой в карты. Между Словом и Жестом был разрыв катастрофический. Вспоминается мне этот разрыв и сейчас, когда многие – особенно маститые прозаики – вдруг заговорили о высоком предназначении, о миссии литературной критики. Мне все мерещится, что при этом идет какая-то литературная игра. И действительные интересы критики в этой игре меньше всего учитываются. Слова вроде все произносят правильные, а верить им почему-то не хочется.
Странный парадокс: оказывается, за пресловутую серость нашей родимой литературы в ответе именно критика. Ни больше ни меньше. Упаси боже – не прозаики (которые громкие слова об ответственности критики теперь и произносят). Спрос за серость прозы должен быть, как утверждают, с критики. Ну это все равно как если бы те, кто выращивает картофель, предъявляли претензии не к себе, а к продавцам: эт-та почему картошка с горох?!
* * *
Литературному критику знакома такая ситуация. Раздается телефонный звонок от знакомого поэта (прозаика, драматурга), лауреата премий, произведение которого недавно покритиковали в печати. Критику он воспринял как оскорбление, выпад против него лично. Ищет ей внелитературные объяснения, звонит с предложением немедленно организовать отпор. И очень обижается, когда не находит поддержки.
Почему же писатели, люди, казалось бы, интеллигентные (хотя бы в силу своей профессии), стали так нетерпимо и болезненно относиться к критике?
Это отношение возникло не на пустом месте: оно много лет любовно «выращивалось» и продолжает выращиваться многими редакциями, которыми движет желание прежде всего угодить писателю. Курьез, но факт: на полях одной моей рецензии, посвященной известному писателю, напротив слов «видно, как шло развитие писателя» редакторский карандаш написал: «Не обидно ли?»
Эти два частных случая – с писателем и редактором – заставили меня еще раз задуматься об авторитете нашей профессии. Об этом же шел разговор и на VIII писательском съезде.
Потеря критикой престижа и авторитета болезненно сказывается и на самих «кадрах» критиков: в последние годы лучшие уходят из критики в «смежные области» – в философию, историю культуры, в прозу. Страдает от этого критика – сейчас трудно редакциям найти автора не только для критической статьи, но и для рецензии – все пишут книги. Это и выгоднее и надежнее со всех точек зрения – и моральной, и материальной. Ряды активно действующих, «практикующих» критиков редеют, но свято место пусто не бывает, и приходят на него люди бойкие, без собственной этической и эстетической позиции, готовые равнодушно выполнить любой редакционный заказ.
Есть ли у нас критики талантливые? Безусловно. Появляются ли интересные, острые, умные статьи? Да. Выходят книги критиков, ведутся многомесячные дискуссии, печатаются сотни рецензий. Вроде все нормально? Но многих профессиональных критиков не покидает ощущение неблагополучия положения критики в целом.
Почему писатели не считают зазорным буквально вымогать рецензии на себя? А в редакциях не считают зазорным уступать этим вымогательствам или, например, печатать панегирик в честь члена редколлегии, обозначенного на обложке…
Рецензия, статья, портрет превращаются в средства душевного комфорта. У одного прозаика я, например, видела папку газетных вырезок с названием «Мир обо мне». Неужели все это безобразие порождено нами самими, критиками?
Необычаен восторг в голосе рецензента, когда он пишет о литературном начальнике. Вот, например, так: «Все, о чем повествует Ю. Поройков (все! – Н. И.)… реально, осязаемо, но за конкретным событием автор всегда (всегда! – Н. И.) видит больше, нежели простое стечение обстоятельств» (А. Тюрин, «Октябрь», 1986, № 4); «Несмотря на разнообразие выразительных средств… он никогда (! – Н. И.) не стремится удивить читателя формальным приемом»; «отношение поэта к вещам, о которых он пишет, всегда (! – Н. И.) четко определено» (там же).
Таков утвердившийся «стиль» прямой и искренней беседы критика с поэтом… Как говорится в известной пьесе, «я вам прямо скажу, ваше величество, вы – гений». Слишком уж наша критика бывает унизительно льстива – до подхалимажа. «Читатель способен простить писателю многое – и некоторую торопливость, и порой недостаточный отбор материала, фактов, и нарушение принципа экономии изобразительных средств, и неточность в подробностях, деталях – он не прощает лишь вещей выхолощенных, процеженных, дистиллированных», – пишет критик. А что же это за литература, если в ней неточны детали, нет отбора?! К лицу ли критике подобная снисходительность? Зачем возрождать мертвый тезис о предпочтении проблемы – исполнению, содержания – форме? Разве возможны в истинной прозе «животрепещущие проблемы» при неверных-то деталях?
Прикрываемся дутыми тезисами, плоскими фразами, избитыми клише. Воспеваем «героя», а потом застенчиво добавляем, что и язык-то, оказывается, неиндивидуализирован, и есть надуманность, облегченность, схематизм… Да это же совершенно опровергает предыдущий тезис о «герое наших дней»! Таким образом происходит подмена истинных ценностей – мнимыми, реальных достижений литературы – желаемыми, но не действительными.
Для того чтобы литературную критику уважали, нужно, чтобы она сама себя уважала. К чести настоящих наших литературных критиков, они не меняют своих оценок в зависимости от конъюнктуры, по подсказке редактора или писателя. Но уважает ли свое дело, скажем критик А. Гаврилов, чью книгу «И высших нет для нас велений» (М., 1984) завершает портрет-панегирик в честь Н. Грибачева, а к предыдущей книге того же автора («Мужество и человечность», – М., 1981) предисловие написал сам Н. Грибачев?
Критики продолжают соревноваться и в откровенной лести писателю. Н. Сергованцев в статье «Талант и время. О прозе И. Акулова» («Молодая гвардия», 1985, № 9) не скупится на эпитеты: «всей силой художественных средств разворачивает живописное полотно», «под пером талантливого писателя», «покоряющее (произведение. – Н. И.)мощным проявлением талантливости», «мастерство писателя, стремительно взявшего высоты, нашло свое законченное выражение», «глубоко и художественно совершенно»… Ю. Щеглов («Юность», 1985, № 8) пишет о прозе В. Амлинского в стиле рекламных проспектов: «ароматная, густая проза», «Изысканность здесь – качество мастерства, высокий вкус, мускулистость (? – Н. И.)изобретательного, интеллектуально насыщенного диалога»; «Интеллектуальность Амлинского – не наносная, а корневая, уходящая в многозначную, зачастую парадоксальную (? – Н. И.)и затейливую народную речь». Л. Манзуркин, рассуждая о стихах Л. Васильевой, выбирает жанр экстаза: «В ее стихах чувствуется раскованность, полет – в высоту? В глубину?.. Стихотворения Л. Васильевой излучают некое силовое или магнитное поле… Можно ли объяснить чудо?» («Москва», 1985, № 9). Чудо конечно же объяснить нельзя: но чудеса нашей текущей газетно-журнальной оды на этом «полете в глубину» не кончаются.
Прием, которым часто пользуются малоуважающие свою профессию критики, – уподобление портретируемого классику. Так, Бор. Леонов – к юбилею А. Ананьева – написал статью «Признание», где сначала цитирует высокие слова Сергеева-Ценского о Тургеневе, а потом прилагает их к юбиляру-современнику. В. Конкин («Москва», 1985, № 9) заходит еще дальше: «Прочитав книгу Г. Немченко, я вдруг невольно вспомнил об очистительном катарсисе античной трагедии». Или: «Оказывается, слово из названия романа Г Немченко за полтора века до него опробовал Гоголь». Гоголь – опробовал, Немченко – воплотил, или, как сказано в другом месте того же панегирика, «мне кажется, что автор „Возвращения души“ с полным правом может повторить вслед за Гоголем…» Чего уж там стесняться, к чему это застенчиво-кокетливое «мне кажется», если тут же стоит «с полным правом»?
«Лесть, следовательно, ложь» – так определял суть проблемы А. Блок.
Достоин внимания и следующий прием-стереотип: здравица в честь «портретируемого», которому в конце портрета конечно же «хочется от всей души пожелать верности незаемному слову» (В. Яковенко, «Молодая гвардия», 1985, № 9). К сожалению, сами авторы рецензий этот завет выполняют редко. Вот какими заемными словами пишет В. Яковенко о В. Кострове: «Образная система поэта лаконична, подвижна, метафорична, насыщена густыми „мазками“ чувств, наполнена свежим ветром новизны». Затертыми до лоска стали слова о том, что стихи поэта «пронизаны чувством искренней любви, подлинной неотделимости от своей „малой“ родины» (А. Шаталов, «Октябрь», 1985, № 10). Никак не характеризуют творческую индивидуальность, лишь нивелируют представление о ней следующие пассажи: «Это – роман и о любви, и о судьбе, и о благородстве человеческой души. В нем показан естественный ход жизни, смена старого новым» (В. Клименко, «Москва», 1985, № 7). «Штамп – это бывшая мысль», – было остроумно сказано о подобной критике лет тридцать пять назад тогда еще совсем молодым В. Турбиным. Но «бывшие мысли» так и продолжают беспрепятственно разгуливать по страницам книг и журналов…
Недаром и книги иных критиков пылятся годами невостребованные на полках библиотек. Даже в своей «профессиональной» библиотеке при Союзе писателей я была первой и единственной, кто затребовал книги О. Добровольского, А. Власенко, Вад. Дементьева… Кому хочется читать аннотированные пересказы, да еще и поэзии, да еще изложенные стертым языком, перемежающиеся банальными штампами, имитирующими работу мысли («Писатель помогает нам постигать мир», «Звенья жизни рода человеческого взаимосвязаны и неразъединимы». – О. Добровольский)? Или – беллетризованным «оживляжем»: «пронзительной нежностью наполнены строки», «голос поэта взмывает, взор его панорамно охватывает» и даже – «в поэме прихотливо петляет женская тропинка» (Вад. Дементьев).
Критическая деятельность сводится порой к словам «убедителен образ», «не в меньшей степени впечатляет», «писатель убедительно показывает», «правдивые образы», «раскрывшись в новых условиях более полно и ярко»… Эти примеры взяты мною лишь с одной страницы книги О. Добровольского «Времен связующая нить» (1984)! Освобождение от критических «обязанностей» происходит и таким путем: сначала, например, А. Власенко в книге «Расцвет» (1984) пишет: «Внимательный читатель заметит в романе следы схематизма, описательности» – но тут же сам себя опровергает: «и все же он не откажет произведению в новизне характеров и проблематики». Какие же «следы схематизма», когда налицо новизна! Широко распространенным явлением стала критика безадресная, критика «вообще» типа: «Да, и сейчас еще, к сожалению, нередко публикуются серые и скороспелые сочинения, где характер рабочего человека нивелируется» – так назовите их прямо!
Что делать в такой ситуации читателю, которому, собственно, и должна быть адресована текущая журнально-газетная критика, дабы он смог легче ориентироваться в литературном процессе, в его направлении, достоинствах и недостатках? Читатель давно уже потерял доверие к восхвалениям, даже выработал по отношению к ним особый иммунитет. Значит, похвальные речи (издаваемые многотысячными тиражами) текут для… писателей? Общественная значимость рецензируемой книги искусственно завышается, то есть критик так же занимается приписками, как плохой хозяйственник. Эти приписки – отнюдь не безобидный фактор книжной политики и экономики. Ведь по негласным, но существующим в издательствах правилам положительным образом отрецензированная в центральной печати книга подлежит переизданию, и большим тиражом.
Василь Быков в своем выступлении на страницах «Литературной газеты» справедливо и горько говорил о серости, заботливо выращивающей и размножающей самое себя. Но чрезвычайно убогой и густо-серой выглядит псевдокритика, как бы она ни камуфлировалась под «проблемность» и актуальность, какими бы злободневными лозунгами она ни прикрывалась. Более того: ничто так не способствует оживленному развитию серости, как приспособленчество под прекрасные лозунги.
Оценка не по качеству – тяжкий грех. Оценка, забегающая впереди произведения, – грех еще более тяжкий. Не успеет секретарь Союза писателей или главный редактор какого-либо издания напечатать очередную главу своего сочинения (а до финала еще далеко), как присяжные льстецы уже стоят наизготове со своей аллилуйщиной. И ведь никто не одернул их! Никто не сказал: стыдно, братцы!..
Монографические статьи Вл. Коробова «Вина» («Наш современник», 1985, № 11), В. Васильева «Голос русских просторов», А. Шитикова «Щедрость» («Наш современник», 1985, № 1) посвящены Ю. Бондареву, Е. Носову. Естественно, что редколлегия хочет доставить радость своему товарищу, писателю Евгению Носову в связи с его юбилеем. Перед нами – интересно и плодотворно работающий в литературе прозаик. Но ведь и ему тоже, думается, гораздо нужнее и полезнее был бы серьезный, аналитичный разговор о его работе, нежели восторженный пересказ его произведений, проиллюстрированный фотографиями из домашнего альбома писателя. «Не будет преувеличением сказать: проза Е. Носова просится в хрестоматийные образцы для изучения вопроса о том, что такое подлинная художественная литература», «Е. Носов обнаруживает редкостное духовное зерно», «Е. Носов вернул рассказу и повести классическую свободу выражения, высокую простоту, содержательную емкость при экономности письма», и даже – «страницы носовских книг благоухают едким трудовым потом». Е. Носов действительно прекрасный писатель; но зачем же лишь ему одному приписывать переворот, совершенный деревенской прозой? Ведь трезвый-то читатель, действительно высоко ценящий и горячо любящий прозу Е. Носова, в последние годы озабочен как раз молчанием писателя и не может не задумываться о том, сколь далеки последние охотничьи его зарисовки – и по социальному накалу, и по художнической выразительности – от блестящих «Шубы» или «Красного вина победы». Что случилось с «острой социальной направленностью творчества писателя», о которой напомнил А. Шитиков? Тут-то и место было подумать, поразмышлять об этом, но место это заняли «придыхания» и «восклицания»: «А Евгений Носов и в жизни, и в литературе – могучее дерево с навечно вросшими в благодатную нашу черноземную землю корнями, с неохватно мощным стволом, с просторно и густоветвисто раскинувшейся кроной…» Даже писатель засмущался от накала краснобайства – эк высоко хватил! – и вставляет в этот поток елея носовский упрек: «– Леша, ну перестань славословить!»… Но упорно стоит «Леша» на своем, доходя до пародийного: «Почетный гражданин Курска, он ходит в обыкновенные магазины или берет авоську и топает на рынок покупать „бабыдусину картошку…“»
О каком же воспитании собственного достоинства мы можем мечтать? О каком же демократизме в литературе может идти речь, когда журналы с удовольствием отдают страницы подобострастным лобызаниям в плечико? Недаром авторы, выступающие в подобном жанре, столь «не жалуют» критику проблемно-аналитическую. Странно, но именно ей, а не вульгаризаторски-оценочной критике, приписывается тем же А. Шитиковым непонимание острой социальности рассказов Е. Носова 60-х годов.
Но еще больше поражает воображение борьба «комплиментщика» с теми, кто уже высказал свой… позитивныйвзгляд на представляемое произведение! Например, Вл. Коробов дает немедленный отпор Г. Семенову или А. Овчаренко, как только они делают хотя бы слабые попытки замечаний в адрес автора романа «Игра». В критической методологии Вл. Коробова торжествует безапелляционность – например, тезиса об «опережении» («Произведения Юрия Бондарева опережают свое время»). Критик, раздраженно отзываясь о своих коллегах, отличающихся «поразительной критической глухотой», справедливо говорит о том, что «от критики – иначе зачем она? – мы вправе ожидать не только чувств и оценок, но еще и мыслей». Каковы же мысли самого критика? Их с интересом ждешь после следующего заявления: третье (!) прочтение романа подарило критику, оказывается, «чудные дни и вечера ни с чем не сравнимого духовного наслаждения»… Но вместо обещанных мыслей, к сожалению, мы опять погружаемся в слегка комментированный пересказ произведения, снабженный громоздкими цитатами. Выводы же критика банальны до чрезвычайности: после почти что зазывного крика – «Вдумайтесь, всмотритесь, вчувствуйтесь в новый роман Юрия Бондарева» – читаем: это «книга о борьбе человеческого сердца с самим собой, книга искания и осознания старых и вечно новых истин»…
И все-таки – что за таинственная это болезнь, комплиментарность, почему она так упорно цветет и даже процветает, несмотря на всеобщие призывы, заклинания и публичные уверения с нею покончить? Чем она порождается? Сейчас модно искать корни – так в чем же они?
На VIII съезде писателей о недостатках критики говорилось много. С самыми резкими словами в адрес критики выступил Ю. Бондарев, которому, как читатель мог убедиться, продолжают размахивать псевдокритическими кадилами. Но были, как мы помним, и критические выступления, были замечания в адрес его последних произведений. О чем же говорил на съезде писатель, что его искренне возмутило? Не обстановка «приписок» и «чегоизволизма», не елей и комплименты. Возмутило его другое – как это посмели какие-то критики делать замечания прозаику? Оказывается, «за последние десять лет мы, испытывая невиданный натиск нестеснительных критических сил, с неподдельным любопытством читали и читаем статьи, в которых мыслящего писателя упрекают в отсутствии мысли, крепкого и тонкого стилиста – в неумении строить фразу… узнавали о том, что проза жалко погрязла в элитарности, изображая интеллигенцию, торшеры, неприлично красивых героинь… что нужна правда, а не правдоподобие, беллетризм, а не бытовизм» (разрядка здесь и далее моя. – Н. И.). Писательский гнев направлен в сторону критики действительно критической, которой Бондарев выдвинул тяжкое обвинение об «известной фигуре» из трех пальцев в кармане. Откуда же в атмосфере явного нежелания считаться с правом критики на суверенное мнение взяться и широте, и аналитичности?
О чем же печется прозаик больше всего, что его поистине волнует? Еще раз процитирую Бондарева: «Кто из серьезных современных писателей обязан своей славойсерьезному критику? Кому? Какому критику?»
Вот наконец и высказано заветное, искренне наболевшее: о славепечется писательская мысль, обрушившаяся на головы непокорных одиночек, вопреки хору записных льстецов, все же пытавшихся высказать свои сомнения – и в адрес философии романа «Игра», и в адрес стилистики этого романа, и в адрес занятий и интересов его героев!
Продолжим тему, предложенную Ю. Бондаревым, отступив немного от повседневной критики. Поговорим о славе.
«Искать суетной или тщетной, вздорной, ложной славы, внешнего почета, блеска, почестей или хвалы, величаться, кичиться, возноситься, ревнуя вообще к наружным знакам почета» (В. Даль) – это тщеславие.
Слава – есть «известность по качеству» (тоже по В. Далю), то бишь не свойство личности, а общественное признание по заслугам.
В отличие от тщеславия, слава – не порок, и желание славы, не переходящее в тщеславие, ни о чем дурном не свидетельствует.
Монтень замечает о глубоком влечении к славе: «Даже восстающие против него стремятся к тому, чтобы книги, которые они на этот счет пишут, носили их имя, и хотят прославить себя тем, что презрели славу». Эпикуру, завещавшему нам «Живи незаметно», предполагающему презрение к славе, тоже – на смертном одре! – свойственна была «печать горделивого отношения к своему имени и пристрастия к славе, которое он так порицал в своих учениях»…
Слава бывает не только добрая, но и худая. «Добрая слава за печкой спит, а худая по свету бежит». Или: «От своей славы и сам не уйдешь, и людей не упасешь».
Слава коварна. Обманчива. Не привязана. Свободна. Сегодня – хвала, завтра – хула. И все это по-русски называется – слава. Ославить и прославить – слова однокоренные…
Вряд ли будет справедливым обвинять писателя и художника в желании получить должное общественное признание. Писатель без читателя, художник без зрителя – только часть.Чтобы творческий акт был завершен, произведению искусства необходим воспринимающий. Более того: произведение искусства создаетсяс установкой на читателя, зрителя, слушателя.
А каждый читатель как тайна,
Как в землю закопанный клад,
Пусть самый последний, случайный,
Всю жизнь промолчавший подряд.
…И сколько там сумрака ночи,
И тени, и сколько прохлад,
Там те незнакомые очи
До света со мной говорят…
Там исповедь льется немая,
Беседы блаженнейший зной…
(Анна Ахматова)
Искусство – диалог между автором и собеседником. Он необходим искусству не меньше автора. Поэтому в стремлении обнародовать (опубликовать, выставить, снять, исполнить, поставить) свое произведение ничего дурного нет. Дурно, когда автор желает славы не по качеству. Когда он «пробивает» – всеми правдами и неправдами – свое унылое, уродливое детище. Когда он, озлобляясь все более и более, обивает пороги редакций. А затем – и хлопает дверью. И – угрожает. Жалуется. И на то, что не напечатали, и на то, что, возмутившись его наглостью и хамством, показали на дверь. Заваливает письмами инстанции: разберитесь, мол, что это у них там, у бездельников, творится в редакциях. Бывает, что и в суд обращается.
А как же! У нас демократия. И графоман демократией пользуется, отнимая время и нервы у десятка редакций, нескольких народных контролеров, высоких инстанций и т. д. Своетребует: руки-ноги у редакторов оторвать!
Это все гримасы ущемленного, непомерно развившегося самолюбия тоже – от «бобчинского» тщеславного желания славы.
Иные считают, что тщеславие, гордыня мешают хорошим, порядочным талантливым людям объединиться, «связаться в несокрушимую силу» против зла. И тем самым – зло победить. Почему не подружились Толстой с Достоевским? Действительно, объединились бы, взяли литературную власть в свои руки… Да к ним бы еще примкнули Н. Федоров, В. Соловьев… Да горы бы своротили! А Булгаков? Чего он сидел да писал свой роман в одиночестве? Что, не было в Москве хороших людей? Да с тем же Платоновым. Да с Пастернаком… Да вместе бы…
Почему Ахматова не «приняла» – внутренне – Цветаеву?
Почему этот путь каждый проходит поодиночке?
Почему «чувство пути» (А. Блок) у каждого – индивидуальное, уникальное, обособленное? Личностное? Д. Лихачев одну из прогрессивных линий в развитии русской литературы определяет как «развитие личностного начала», «почти культ личности». Скажем, в реализме, в отличие от канонов и стереотипов, по которым «работает» классицизм, имеющий свой общий стиль, стиль эпохи, обязателен индивидуальный стиль автора. «Каждый автор стремится писать в своей манере, говорить своим голосом, выражать свое миропонимание» (Д. Лихачев). Чувство автора, авторского «я», наконец, изменение представлений об авторской собственности, – все это приходит в литературу с ее развитием.
Но работа в литературе не отделена «слоями» от жизни писателя. И жизнь его, и работа за письменным столом, в комнате, в четырех стенах отделены – физически – от шума базарной площади, от ярмарки, от празднества или труда, где и творил, и исполнял, и слушал один коллективный творец. Это обособление автора диктует и стиль жизни, и манеру поведения, необходимую для сохранения и развития творческой индивидуальности. Как правило, сообщества молодости, которые образуются людьми талантливыми, но начинающими, по мере развития и углубления этих талантов естественнораспадаются. И вот уже Тургенев и Достоевский, духовно столь близкие в конце 40-х годов, в конце 60-х чуть ли не ожесточенные враги, и вот уже Достоевский окарикатуривает Тургенева в Кармазинова, а кумира своей молодости Грановского – в Степана Верховенского… Литература – дело жестокое. Клич – «ребята, давайте обща!», издаваемый персонажем повести Ю. Трифонова «Другая жизнь», годится только для «бандочки». Литературе он противопоказан. Над чистым листом бумаги каждый умирает в одиночку.
Область «совершенствования личностного начала», как показал Д. Лихачев, безусловно связана с движением самой действительности. Но индивидуализация труда отнюдь не означает намеренной и высокомерной изоляции творца от мира. Напротив, вынося свое произведение к людям, выпуская его в светиз тьмы личного «убежища», автор совместно с читателем завершает свой творческий акт. И в этом нет никакой гордыни. А в «писании в стол» – никакого смирения. В конечном счете все определяется степенью талантливости вещи, ее достоинствами. Коли их нет – ни смирение, ни гордыня ничему и никому помочь не могут.
Иное дело, когда нормальная литературная жизнь заражается такими болезнями, как корыстолюбие, коррупция, когда появляются такие пороки, как землячество. Все это – беды нашей литературной жизни, литературная кадриль. И со всем этим «смирением» да «непечатанием», умолчанием да воспарением духа не поборешься. Именно эта ситуация и порождает в быту псевдолитературы такие уродливые явления, как «престижность», борьба за призовые места (как на скачках), попытки сколотить свою «маленькую, уютную бандочку» для «пролезания» и «пробивания». А пробился – так активно действуй дальше: занимай площадку, публикуйся везде, в журнале, газете, выступай с манифестами на радио, телевидении. Главное – мелькать, идея – пусть все привыкнут к имени. Свои критики… Друзья-издатели. Ты – мне, я – тебе; ты – меня (хвалишь), я – тебя… Если выгодно – сегодня мы тебя припишем к «ушкуйникам» (если проходишь по ведомству «славянофилов»), завтра – к Дос Пассосу (если – по ведомству «западников»). Джентльменский набор готов. Реклама. Дискуссии. Мельканье. Мельтешенье. В глазах рябит. А на что вся эта грандиозная панама рассчитана? На то, что читатель, дурачок, поверит, что N – писатель, и более того – известный.
Каков был основной тезис знаменитой пушкинской речи Достоевского в Обществе любителей российской словесности?
«Смирись, гордый человек…»
После выступления Достоевского разразилась буря рукоплесканий. Тургенев, столько лет не разговаривавший с Достоевским, со слезами бросился целовать его. «С той поры, – пишет Федор Михайлович, – наступает братство и не будет недоумений».
Вся речь направлена против гордости. Самолюбия. Обособления.
Что же пишет в восемь часов пополудни того же дня8 июня из московской гостиницы «Лоскутная» автор знаменитой речи жене, в Старую Руссу? Только что отрыдав, высказавшись наконец – о братстве, о смирении?
«Утром сегодня было чтение моей речи в Любителях. Зала была набита битком. Нет, Аня, нет, никогда ты не можешь представить себе и вообразить того эффекта, какой произвела она! Что петербургские успехи мои! ничто, нуль, сравнительно с этим!» И далее: «восторг, энтузиазм», «все, буквально все, плакали от восторга», «Анненков подбежал жать мою руку и целовать в плечо», «вызовы продолжались полчаса», «целовали мне руки», «городской голова Третьяков благодарил меня от имени города» и прочее. Смирением тут и не пахнет. Достоевский сообщает о своем успехе, своей славе и восторге толпы, хотя и замечает, что «ужасно измучен, нравственно и физически».
Ну какое это имеет значение для «смиренника»-то: подбежал его «целовать в плечо» Анненков или не подбежал?
Опровергается ли этим само содержание речи Достоевского?
Нет, ни в коем случае.
(А Толстой, быть может, тоже радовался, но в дневнике – каялся бы. Психология – разная.)
Дабы услышали и поняли – вот что необходимо. Ради этого и идет съедающая, тяжелая, каторжная внутренняя работа. И результат, как пишет Достоевский, – «это залоги будущего, залоги всего, если я даже умру»(разрядка моя. – Н. И.). Общественное «эхо», взаимодействие с обществом писателю так же необходимы, как обществу необходим писатель.
У Достоевского эта реакция – послепроизнесенной речи, после успеха. Он имеет право на такую реакцию. Эта награда – награда заслуженная, как бурные аплодисменты замечательному, «выложившемуся» до конца актеру. Было бы ханжеством сетовать: ах, что за самолюбие, зачем им наши аплодисменты…
Другое дело, что гипертрофированная жажда успеха вытесняет подчас нормальное желание общения с «собеседником». «Мы, люди творческого труда», «в моем творчестве я отразил», «я в своем творчестве…», «с этого началось мое творчество», и еще не постесняются произнести «мой творческий путь». Куда ни кинь, куда ни плюнь – везде «творят», везде «творческий подход», кругом сплошные «результаты творчества». По этому поводу М. Исаковский уже лет тридцать тому назад тревожно замечал, что слово «работа» безо всяких оснований подменяется хвастливым в собственных устах «творчеством». А воз и ныне там.
Но вернемся к проблеме успеха. В искусстве многое определяет внутренняя цель созидания. Успех может быть лишь результатом, а не целью. Высказать обществу то, что ты считаешь важным, необходимым (а не просто «самовыразиться» – для этого и собеседник не нужен, достанет и зеркала).
Или же – эгоистическая задача самоутверждения: напечататься любой ценой, дабы напечататься. Требования редактора? Пожалуйста! Издателя – чего изволите? Ах, много замечаний? За меня редактор текст переписывает? Еще лучше. И – кланяться, кланяться, кланяться… А потом можно и легкую ручку на горлышко привыкшему к тебе, безропотному редактору-то и положить: премию давай… И давай… И еще давай…
Исполнение духовнойвнутренней задачи, высшейцели, следование голосу совести,ведущему писателя, – вот что важно во всех родах творческой деятельности.
Литература – чуткий сейсмограф происходящих в обществе изменений. Чрезвычайно чутко реагирует она и на изменения или искажения «ценностей» внутри самой себя, литературы, внутри искусства в целом.