355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Калинина » Полуночное танго » Текст книги (страница 7)
Полуночное танго
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 16:51

Текст книги "Полуночное танго"


Автор книги: Наталья Калинина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– А вы завтра, того, на кладбище приходите, – сказал он уже в дверях. – Царьковы рады будут вам. Да и Феодосьевна, кабы знала, очень бы довольная была. Они вас как своего любят. Особенно… Ладно, поехал я помаленьку. Спасибо за заграничное угощение.

Саранцев тяжело сбежал по ступенькам.

Плетнев еще долго слышал захлебистый рокот его трехтонки. Он ненадолго замолк на нижнем краю станицы, и Плетнев представил, как Саранцев несет на спине пахнущий свежей стружкой гроб, сбивая с веток акаций в проулке тяжелые капли недавнего дождя. Еще он представил Феодосьевну, сухонькую, с острым проницательным взглядом женщину с самобытным, исключительно русским характером. Ему и по сей день не удалось создать в своем творчестве такой образ, хотя он неоднократно пытался это сделать. Трехтонка Саранцева устало пророкотала мимо окон гостиницы, примешав к запаху воспрянувшей после дождя маттиолы бензиновую вонь, которая не сразу растворилась в безбрежной свежести ночи.

Плетнев вспомнил, как мальчишкой бегал подсматривать за «поповским домом» – так называли в их станице дом Царьковых. Прятался в кустах сирени у забора, терпеливо ждал, когда в доме зажгут керосиновую лампу, и, затаив дыхание, следил за плавным скольжением женских силуэтов на фоне светлых ситцевых занавесок.

Все обитатели этого дома, кроме Люды, казались ему жителями иного мира. Хотя, пожалуй, и в Марьяне Фоминичне, Людиной матери, загадочности было поменьше, чем в Ларисе Фоминичне и ее дочери Лизе. Уж не говоря про старуху Нимфодору Феодосьевну, бывшую попадью.

Потом наступил период в его жизни, когда он смотрел на все глазами жены Алены, высмеявшей в свой единственный приезд в станицу «стародевичий монастырь», как она прозвала дом Царьковых. Алене со стороны, конечно, видней, он может быть в чем-то и пристрастным – как-никак Царьковы в его прежней жизни особое место занимали.

От многих пристрастий Плетнев сумел со временем избавиться. Разумеется, не без помощи Алены, за что он ей только благодарен. Но так ли уж необходимо избавляться от всех без исключения пристрастий?..

Резко взвизгнул телефон. Плетнев обнаружил на подоконнике за занавеской тяжелую трубку. Иван Павлович Чебаков, председатель местного колхоза, интересовался, как себя чувствует Плетнев в родных местах.

– Видел, как вы проезжали через райцентр. Значит, не обознался. Очень рад. Как буду во второй бригаде, непременно вас навещу. Если, конечно, позволите. Но и вы нас своим вниманием не обходите. Тем более что у нас нынче такие дела творятся… Так сказать, проблемы глобального характера разрешаем. Быт с его жалкими подробностями на задний план задвинули. Потому как современного человека должен космос интересовать, а не страсти под соломенной крышей. Словом, салют именитому земляку!

Повесив трубку, Плетнев вышел покурить на крыльцо, отыскал глазами свое бывшее подворье. По дороге сюда он думал о том, что ему, в сущности, безразлично, цел ли тот старый покосившийся дом, в котором прошло его детство, или же на его месте высится безликий кирпичный бастион. Сейчас же, увидев в лунном свете знакомый осевший на правый бок чернильно-черный силуэт, ощутил в груди приятное тепло.

Дом он продал в тот год, когда умерла мать. Какому-то многодетному цыгану не то молдованину из пришлых. Деньги поделили поровну со старшим братом, а перед отъездом он вдруг взял и отдал Михаилу свою долю, хотя был уверен в том, что он ее быстро прогуляет. Хотел доказать самому себе, что способен на широкий жест. Брат принял деньги как должное, и Плетнев даже был раздосадован такой его неблагодарностью. То было время, когда он еще ждал от людей благодарности за содеянное добро, а не получив ее, очень горевал и маялся. Теперь же его вполне устраивало, если люди не надоедали своей признательностью, которую, по меткому выражению Алены, «не превратишь в черную икру». Кажется, мать, а может, и кто-то другой, он точно не помнит, говорила, что добро лишь тогда настоящее, когда делают его без оглядки.

Немногие способны на такое.

* * *

Плетнев без особого труда отыскал могилу матери. Вокруг нее было чисто, сквозь хилую пожухлую травку серебрился речной песок. «Михаил все-таки не забывает мать. Не то что я», – пронеслось в голове.

Плетнев неторопливо спустился с бугра, стараясь как можно незаметней слиться со станичниками, уже потянувшимися гуськом к выходу с кладбища. Вроде бы все или почти все лица были знакомы, и он напрягал память, пытаясь связать с ними целый ворох имен, фамилий, прозвищ, долгое время пролежавших в ее дальних закоулках.

Царьковых он узнал мгновенно. Нагнал уже за калиткой, молча шел сзади, не зная, к кому обратиться в первую очередь. Наконец обернулась Марьяна Фоминична, с любопытством стрельнула в его сторону своими все еще красивыми изумрудными глазами.

– Сергей Михалыч! Вот радость-то! Жалко, мама не дожила…

Ее сестра, Лариса Фоминична, приветливо разглядывала бывшего ученика. Лиза по инерции прошла несколько шагов и замерла посреди улицы, повернувшись к ним вполоборота.

– Сережа, я даже не знаю, захотите ли вы зайти к нам в дом по такому печальному случаю, – заговорила Лариса Фоминична. – Но, может, все-таки…

– …помянете с нами бабушку, царство ей небесное.

Невесть откуда появившаяся Люда просунула под его локоть полную загорелую руку.

Плетнев глядел на ее темно-сиреневые губы. Ему показалось на мгновение, будто он вдыхает пьянящий аромат фиалок.

– Сергей Михалыч, вы… Тьфу, чужой ты нам, что ли? Не чужой же, правда? Скажи хоть ты, Лизка.

Лиза лишь слабо улыбнулась в ответ и зашагала с другой от него стороны, стараясь держаться на расстоянии.

* * *

– Особо ждать не будем. Сядем, а там и народ из степи придет, – говорила Марьяна Фоминична, накрывая в зале длинный стол.

Люда не участвовала в приготовлении стола. Она шаталась из угла в угол, бесцеремонно шарила за зеркалом и под скатертью маленького столика возле окна. И Марьяна, и Лариса Фоминична, едва переступив порог залы с очередным блюдом в руках, бросали, как показалось Плетневу, настороженные взгляды в Людину сторону. Одна Лиза казалась безмятежной и равнодушной ко всему на свете.

«Ей чуть больше тридцати, – прикинул мысленно Плетнев. – А выглядит она старше Алены. Нет, нет, моложе, гораздо моложе», – поправил себя он, когда Лиза вошла в залу в следующий раз.

– Лизка наша только с виду чахоточная, а сама двужильная, – комментировала Люда. – В школе день-деньской с Маруськой, она из Степашковых, что вашу хату купили. Восьмилетку тянут. У нас теперь вместо начальной восьмилетка. В каждом классе учеников раз-два и обчелся. Да и тем не больно ихняя арифметика с химией нужны. Какая с коровами химия? Цоб-цобеть, в катух геть. Но наша Лизка за образование горой. У образованного человека, считает она, на душе светло и красиво. Да мало ли что наша Лизка говорит! А мне, к примеру, для чего, скажите, это образование? А не для чего. Считать я и без них умею, а в городе меня все равно за версту видно. Каждый городской мальчишка знает, что я де-ре-венс-кая. Так ведь, Сергей-воробей? Помнишь, мы тебя так в школе дразнили? Что, скажешь, я неправильно говорю? Ну да, ты-то у нас теперь городской. Ты там у них как рыба в воде. Зато здесь тебя за версту видать.

– Хочешь сказать, я уже чужой здесь? Интересно ты рассуждаешь. А я, представь, тут, среди родных просторов, гораздо лучше себя чувствую. Город – это, так сказать, среда обитания, а деревня – вдохновения.

– Ладно уж, не выпендривайся передо мной. Ушлый ты, оттого и везет тебе. Еще как везет! Простачков нынче не любят, смеются над ними, зато таких, как ты, чуть ли не героями величают. Ну да, по-теперешнему герой – это тот, кто нос по ветру держит, верно? Вот ты как-то трепался по телевизору, что будто бы по земле жуть как тоскуешь, что все деревенское уважаешь, как говорится, от щей до вшей, а возвратиться к нам насовсем вроде бы нету тебе дороги. И оттого тяжко у тебя на душе. Брехня все это, вот что я тебе скажу! Тебе наша жизнь только издалека такой заманчивой кажется, ну а как в мороз сбегаешь за версту по одному неотложному делу, враз оскомину набьешь. Не злись на меня – я сама рада бы в рай, да грехи не пускают.

– Значит, и ты меня не совсем забыла. Тронут. Признателен за честную критику, беспристрастная подруга детства, – попытался отшутиться Плетнев.

– Да ладно тебе. Со мной можно и по-простому. – Люда улыбнулась. – Это сколько же ты успел понаснимать картин? У нас тут штук пять крутили, а «Первых соловьев» недавно даже по телевизору показали. Помню, бабы все как одна под конец носами захлюпали… Я слыхала, в кино жирные денежки платят. Мне, что ли, податься туда? А что: пьяные мужики у магазина байки свои плетут, а ты про них в кино показываешь. Люди животики надрывают, и денежки платят.

– Думаешь, я ради одних денег работаю?

– Да, думаю. И правильно делаешь. Я тоже ради них целый день за прилавком торчу.

– Сравнила себя с Сергеем Михайловичем! – возмутилась подоспевшая Лариса Фоминична. – Тебя только и делают что по дворам ругают: кого обвесила, кому сдачу недодала.

– Его небось тоже среди своих ругают. Еще как ругают. Может, даже теми же словами, какими и меня, кроют. Верно, Михалыч? А по мне, так оно все одно, за что ругают. С детства к этому делу привычная. – Люда вдруг потухла, посерела. – Я ж не виновата, что такую дурную уродили. Вон Лизка – та к любому делу способная. И ласковая. А ласковый теленок, как известно, двух маток сосет.

Лариса Фоминична разложила по тарелкам кутью, Лиза налила в рюмки ладанное вино. Все вдруг разом вспомнили, по какому поводу собрались. В полутемной от обступивших дом деревьев комнате стало тихо. Приторно пахло чабрецом, пучки которого свисали по бокам старого настенного зеркала в углу. Плетневу показалось, что на дворе собирается гроза, хотя небо в просветах вишневых веток было знойно-голубым, все так же безмятежно звенели птичьи голоса.

Раза два он поймал на себе сосредоточенный и слегка удивленный взгляд Лизы. Она совсем не отвечала его представлениям об учительнице, а уж тем более сельской. Остриженная очень коротко, как после тяжелой болезни, льняное платье сидит мешком, будто сшито по самой последней моде. И вообще в Лизе была какая-то хрупкая, болезненная пикантность. Или скорее угловатость подростка.

Плетнев вспомнил, что Лиза с детства отличалась слабым здоровьем, и ей, конечно же, не под силу было каждый день ходить туда и обратно в школу за восемь с лишним километров – в ту пору в их станице было всего четыре класса. Она жила одно время в городе у отца, который после войны вернулся к прежней жене, а не Ларисе Фоминичне, выходившей его, тяжело раненного, в оккупацию. Правда, когда станицу заняли немцы, в дом Царьковых частенько наведывался оберст, однако строгое, даже суховатое обличье Ларисы Фоминичны к разным там кумушкиным сплетням не располагало. Учительницу Царькову в их станице всегда уважали и даже побаивались. Плетнев это хорошо помнил.

Он поднялся из-за стола до того, как стали собираться станичники.

– В Москву надо позвонить, по делам, – объяснил он женщинам.

Плетнев на самом деле собирался узнать на студии, на какое число назначена сдача «Вечного родника». Его никто не уговаривал остаться, лишь Люда скривила в неопределенной гримасе свои сиреневые губы и произнесла, слегка наклонившись к Лизе:

– Дело на безделье не меняют.

Марьяна Фоминична провела его темным кривым коридором в сени. Мальчишкой он чувствовал себя в этом коридоре как в лабиринте. Честно говоря, и сейчас он не мог представить себе расположения всех комнат в доме.

– Вы на Людочку не серчайте, – тихо сказала Марьяна Фоминична, когда они шли к калитке сквозь густые заросли кирпично-оранжевых циний. – Колет всех почем зря. И родных, и чужих. Личная жизнь у нее больно уж нескладная вышла. А у кого она, спрашивается, нынче складная?..

Марьяна Фоминична открыла перед Плетневым калитку, улыбнулась жалко и беспомощно.

После дождя земля отдавала влагу. Плетневу показалось, будто воздух густ и неподвижен, как вода в старом русле реки, где пацанами они ловили мальков. Вспомнил и ощущение, с каким в детстве просыпался по утрам: солнце выгнуло крутой пылающий горб из-за макушек заречных тополей, от небесной синевы еще веет прохладой, а не зноем, впереди – длинный день с его ласковой умиротворяющей скукой, которая кажется ему теперь блаженством. Да, ничего не поделать – человек с годами становится сентиментальным.

Ему расхотелось звонить в Москву. Черт с ней, со сдачей. Пускай весь огонь принимает на себя режиссер, тем более что в процессе съемок он не очень дорожил советами сценариста.

В гостинице было прохладно и сумеречно от герани на подоконнике. Нынче герань почему-то слывет признаком мещанства. Плетневу же она всегда казалась загадочным цветком. Может, потому, что ее часто изображали на своих полотнах великие мастера итальянского Возрождения. Или же потому, что подоконники всех комнат в доме Царьковых были заставлены вечно цветущей геранью.

Плетнев задремал, растянувшись поверх покрывала. Слышал сквозь сон, как по реке тяжело и бесконечно долго шлепал буксир. Под окном настойчиво кричал петух, хлопая отяжелевшими от сытой жизни крыльями.

Стряхнув сонное оцепенение, он вышел на крыльцо покурить. Клонящееся к закату солнце щедро золотило поверхность лениво поблескивающей реки как раз напротив станицы.

«Оригинальное начало для будущей картины, – машинально подумал Плетнев. – Шлепает по реке допотопный буксир, его палуба завешана ползунками и детскими пеленками. Буксир обгоняет на излучине «ракета», красиво вспенивая толщу лениво дремлющих вод. Мой герой, разумеется, приезжает в станицу на «ракете». Он хочет вспомнить свое детство. Он втайне жалеет о том, что научно-технический прогресс стер кое-какие любимые им деревенские приметы. Ну, к примеру, вместо колодца – водонапорная башня и т. п. Он хочет влюбиться в местную дивчину, чтоб увезти ее с собой. Или не увезти… Черт побери, банально, изъезжено вдоль и поперек. А что, если вставить какой-нибудь детективный сюжетик: кража в сельпо, убийство сторожа?.. Нет, лучше – на почве сдобренной алкоголем ревности… Герой, конечно же, помогает расследованию… Зарубят. На корню зарубят. У нас ведь не худсовет, а сплошные трезвенники и блюстители морали. А вообще-то трудно представить, чтоб в этой сонной глуши и тиши могла пролиться чья-то кровь. Разве что расквасят кому-нибудь нос в зауряднейшей драке…»

* * *

Михаил ждал его на крыльце гостиницы. Завидев еще издали, вскочил со ступенек, отворил калитку. Пока они поднимались по лестнице, Плетнев думал о том, как принять брата. Вроде бы и выпить полагается по такому случаю – сколько лет не виделись. Где, как не за стаканом, можно преодолеть отчуждение, вызванное многолетней разлукой. С другой стороны, брату ведь каждая капля во вред…

– А я с этим делом завязал, – вдруг сказал Михаил, словно прочитав его мысли. – Конечно, Феодосьевну пришлось помянуть, но я одним ладанным обошелся. Мне даже смотреть на выпивку нельзя. От нее, подлюки, зло прет из человека, – продолжал рассуждать Михаил. – Ладно сидел бы человек один, а то ведь в компанию тянет. Так вот и свара выходит. Не люблю я свары. Крепко не люблю. У вас, брательник, водицы колодезной нету небось. Давайте я к колодцу сбегаю. Помните, какая вкусная водица в колодце возле родничков была?..

… – У Царьковых нынче нехорошо вышло, – сказал Михаил уже в номере. – При Царихе никогда бы так не вышло. Ни в жизнь бы не позволила. Кому хочу, тому и завещаю, – что ж тут непонятного? Тем более Лиза за бабкой до последнего дня ходила. Как за малым дитем. Люда уже лет пятнадцать как не живет с ними.

– Значит, Феодосьевна дом Лизе отписала?

– Ага, Лизе. А Люда с ножиком на сестру кинулась. Спасибо, отец ее, Шурка Фролов, успел за руку схватить.

– И Фролов на поминках был?

– Был, был. А как ему не быть? Теща все ж таки, хоть и бывшая. Она всегда его сторону держала… Люда грозилась на всех управу найти. Ну а Лиза-то тут при чем? Живи, говорит, в моем доме, ты мне нисколько не мешаешь. Только той не жить надо, а деньги за чужое добро выручить. Они, кто по торговому делу, все до денег жадные. Шурка, наверное, тоже хотел на этом деле руки погреть, да у Людочки не больно выкусишь.

Михаил рассказывал об этом отстраненно и совсем беззлобно, и Плетнев припомнил, что его брат ко всем без исключения людям относился ровно, без предвзятости. Если не считать коротких приступов гнева.

– Выходит, Люда собирается опротестовать завещание? – спросил Плетнев.

– Я, брат, по-ученому не понимаю. Люда на всю станицу кричала, будто бабку силой заставили все на Лизу написать. Кто же это силой заставлять будет? Марьяна все ж таки мать Людочкина. Да и бабку Нимфодору, бывало, не заставишь силой даже «здрасьте» сказать.

Саранцев рассказывал Плетневу сегодня утром, когда подкатил на цистерне с бурой, точно жидкий кофе, водой помыть его «жигуленок», что Люда за неделю до смерти бабушки заявилась в станицу с кульком пряников и букетом махровых георгин, а после ее посещения Царихе хуже сделалось. Люда ушла домой уже по-темному. «Ни с кем не здоровалась по пути. Даже от своей крестной матери харю отворотила», – с осуждением комментировал Саранцев.

– Наша мать на меня хотела дом отписать. А за месяц до смерти передумала – побоялась вас, братец, обидеть. Она вас сызмальства сильней всех любила. Как Цариха Лизу. Вы же мне взяли и отдали все деньги.

– Ты бы меня хоть в глаза на «вы» не называл.

– Оно само называется. Так мне с вами ловчей разговаривать. И денег попросить на «вы» язык не повернется…

– Тебе сколько нужно?

– Нужно много, а возьму десятку. Если дадите, брат.

«На пропой даю, – думал Плетнев, доставая из бумажника десятирублевку. – Впрочем, все равно: если захочет – наберется. Только напоят сердобольные души какой-нибудь отравой».

Брат вдруг засобирался.

– Ночуй у меня, – предложил Плетнев. – Темно уже на дворе. О себе расскажешь. Ты так в Заплаве и обитаешь?

– Не, я в охотничье хозяйство перебрался. Там оно спокойней. А о себе чего рассказывать? Пустая жизнь. Это у вас, брательник, она интересная и красивая. А мы тут что? Выпил да закусил. Бывает, что и побузил, – не без того. Эх, хорошо, брательник, что вы вовремя из этого капкана деру дали… Я завтра на зорьке в путь тронусь. На шлях выйду, а там полчаса на попутке.

– Вот и ночуй у меня. Обсудим, как жизнь твою подправить. Все-таки твой младший брат кое-что в ней кумекает. Давай разувайся – сопреешь в сапогах.

– Нет, брательник. Не серчайте. Мне тут одного человека требуется проведать. Ну, бывайте в полном здравии и при богатстве.

Михаил осторожно прикрыл за собой дверь.

«Неужто у него зазноба в нашей станице? – размышлял Плетнев. – А что, не старый еще…»

Он вспомнил, что после того, как Марьяна выгнала Людиного отца, Шурку Фролова, Михаил повадился к ней в медпункт. Райка Саранцева пошла как-то за глазными каплями для свекра и, говорила, по забывчивости, а там кто ее знает, зашла не постучавшись. «А они там с Мишкой милуются, – трепалась после Райка. – Я-то думаю: что это у Марьяны последнее время халат помятый. Раньше, бывало, такой аккуратисткой держалась…»

Михаилу в ту пору было двадцать два. Он недавно пришел из армии и жизни еще толком не видел. Когда разговоры достигли ушей их матери – случилось это в тот же день к вечеру, – она обругала сына «кобелем» и даже ударила по щеке. Михаил кричал, что женится на Марьяне, хотя она и старше его на целых двенадцать лет, что они любят друг друга и никому не позволят ломать их жизнь.

Мать молча выслушала его. Уже в сумерках покрыла голову клетчатой шалью, которую доставала из сундука по большим праздникам, и вышла на улицу через заднюю калитку, хотя сама ругалась, если ребята ходили через бахчу. Плетнев видел, как она входила во двор к Царьковым, отмахиваясь подобранной по пути палкой от их цепной собаки.

На следующее утро Марьяна пришла на работу, покрытая по самые брови белым батистовым платком. Та же Райка растрезвонила по станице, будто видела, как Мишка встретил Марьяну вечером возле почты, а та отвернулась от него и прошмыгнула во двор к Борисовым. Еще Плетнев припомнил, как просыпался по ночам от едкого дыма Мишкиной папиросы, видел в темноте ее дрожащий огонек, слышал сухое сдавленное покашливание, но сон одолевал его еще до того, как он успевал подумать, отчего не спит старший брат. Днем они почти не виделись, каждый живя собственной жизнью.

Плетнев вспомнил, как пьяный Михаил тряс у Царьковых забор и швырял камнями в собаку, а когда на крыльцо вышла Лариса Фоминична, обозвал ее «немецкой овчаркой» и грозился поджечь дом. Вскоре брат ушел из станицы и дал знать о себе только под Новый год. В своем коротком письме он сообщал, что работает на стройке. Целых три года от него не было вестей. Как-то мать встретила в райцентре кума, и тот сказал, что Михаил обосновался на хуторе Красная Глина, сошелся с многодетной вдовой и по-страшному пьет.

Через неделю – дело было под Пасху – мать положила в плетеную корзинку полсотни яиц, засыпала их семечками, чтоб не побились. До райцентра ее подвез на двуколке Яшка-почтарь, дальше добиралась на попутках. Вернулась под вечер во вторник, в проливной дождь. Плетнев видел в окно, как она спускалась от база босая, чувяки лежали в пустой корзине. Он тогда болел свинкой и сидел целыми днями в жарко натопленной комнатушке за печкой, в который раз перечитывая «Князя Серебряного» Алексея Константиновича Толстого. Едва прояснилось, как к ним прибежала соседка, Даниловна, Михаилова крестная, и мать стала вполголоса рассказывать ей о своей поездке. До Плетнева долетали лишь отдельные фразы: «Вот уж угораздило Мишку… Оба не просыхают…» А Даниловна за каждым словом вставляла свое: «Батюшки родимые».

Потом Михаила видели на кирпичном заводе, в винсовхозе «Журавский». В станице он объявился, уже когда Плетнев сдавал выпускные экзамены. Мать доила в вербняке корову, и Михаил вроде бы обрадовался, что не застал ее дома. Сказал, что его подбросил на своей полуторке Витька Кривцов, шофер сельпо, с которым он и назад собирается, как только тот разгрузит на пекарне муку. Еще он сказал, что ему очень жаль, что матери нету дома. «Ты, это, у Царьковых часто бываешь?» – как бы между прочим спросил брат. Плетнев помнит, что смешался от его вопроса, – вдруг кто-то подглядел, как они с Людой обнимались в Терновой балке, – и промямлил что-то невразумительное. «Ты привет им от меня передай. И Люде, и… матери ее. Слышь, обязательно передай. А нашей мамке скажи: не хуже других живу. И пью не больше других. А с чего пью – не ее ума дело. Горюю, родить меня опоздали – в войну бы от меня больше проку вышло. А так… – Он безнадежно махнул рукой. – Ну, бывай здоров, брательник».

Он сбежал со ступенек и не оглядываясь зашагал в сторону пекарни.

Мать пришла минут через двадцать. Поставила ведро с молоком и как была, в галошах на босу ногу, побежала к станичной пекарне. Витька Кривцов с белыми от мучной пыли бровями и волосами сказал, что Михаил минут десять как уехал с Яшкой-почтарем. «Все равно я их еще до родников обгоню, – сказал Витька. – Яшка выпимши, а Меланья, как почует спиртной дух, тащится как дохлая, хоть убей ее. Подлая кобыла».

Одно время Плетнев очень стыдился брата. Боялся, что тот отыщет его в Москве, начнет беспокоить просьбами. Но Михаил прислал всего два письма на адрес телевидения. (Это случилось вскоре после показа короткометражки на антиалкогольную тему по сценарию Плетнева.) Уже тогда он обращался к нему на «вы» и по имени-отчеству. В первом просил прислать «один пар кальсон, пусть которые с дырками, только бы теплые». Во втором сообщал, что отсидел три года за то, что стрелял в бывшую полюбовницу из двустволки, но «теперича на воле и чувствую себя нормально».

Плетнев сидел возле окна, не зажигая света, и думал о том, что нет у него родни ближе, чем Михаил. Есть, конечно, дочка, которую он любит до безумия. Но Светка – их с Аленой будущее, с Михаилом же у них общее прошлое, общая память о рано умершем отце, о голодном послевоенном детстве, о матери, с ее самоотверженной любовью к ним.

«Надо бы помочь брату, – думал Плетнев. – Есть ведь в Москве отличные специалисты, лекарств от этого дела уйму изобрели. Гришка Суханов, говорят, три года капли в рот не берет, Яновский даже на банкетах минеральную дует. Может, и Михаила еще не поздно от этого дела отвадить».

Последнее время Плетнев вроде бы и думать забыл о том, что у него есть брат. Отдалились друг от друга, что называется, и во времени, и в пространстве. Ну да, пять лет не виделись, с того дня, как мать схоронили. Мать между ними вроде связывающей цепочки была. А теперь и эта цепочка порвалась. Он в своей работе по уши увяз – обсуждения, худсоветы, съемки, тяжелая поденка за письменным столом, когда тебя со всех сторон поджимают безжалостные сроки производства. Ну и, конечно же, семья. А брат есть брат. И болит за него душа. Еще как, оказывается, болит…

Сколько помнил Плетнев, брат сроду к спиртному тяги не имел. А потом вдруг пошло-поехало, и теперь, конечно, бессмысленно искать в этом виноватого.

В станице поговаривали, будто Марьяна, после того как Михаил из станицы ушел, от ребенка избавилась, хотя уже на четвертом месяце была. Но это опять-таки Райкина информация. И откуда это Райке все на свете известно? Вроде бы приехала она, рассказывает, уже в сумерках с огорода и лодку никак примкнуть не могла – песка в замок набилось, а тут голоса…

– Слышу, Лариса Фоминична уговаривает сестру на это дело решиться. Вроде бы как по-доброму уговаривает, ласковыми словами, а у самой голос строгий такой. Учительница, она и в жизни учительница, – добавила от себя Саранчиха. – Они на Кизилиной лодке сидели, а я со стороны вербняка пристала – меня течением туда снесло. Марьяша заплакала. «Дай хоть этого ребеночка сама выращу, – говорит. – Не губи душу». Тут буксир проклятый зашлепал из-за острова, и радио на нем орет… Оно, конечно, Людочку бабка растила – Марьяше тогда не до дитя было. Пока с Шуркой жила, по пять раз на день дрались и мирились.

Если Райка не врет, уговорила, выходит, Лариса Фоминична сестру. Может, пожалела – по себе знала, как косо смотрят люди на мать-одиночку, а может, побоялась, что младенец потеснит из сердца бабки безраздельно господствовавшую там Лизу.

Вот брат сказал – пустая жизнь, а тут – на целую киноповесть. Недаром, значит, он, Плетнев, приехал сюда. Все-таки современность современностью, а он предпочитает вечные темы. Кто сказал, что они несовременны? Кстати, осовременить можно любой сценарий – но это уже не его забота…

«Если наш герой приезжает в родную станицу на «ракете», то уезжать он должен на том допотопном буксире с пеленками и ползунками на палубе. Из-за густого тумана все «ракеты» стоят на приколе, а буксир медленно, но верно увозит моего героя, полного незабываемых впечатлений, домой…»

Плетнев зажег свет, вытащил из портфеля стопку бумаги. Кажется, вырисовывается. Так сказать, есть рамка для сюжета. Это уже кое-что.

В комнате было адски душно, и он распахнул настежь окно, хотя Даниловна, славная, заботливая Даниловна, которую он в детстве второй матерью считал, предупреждала его, что «комарей нынешний год как никогда».

Тишина вокруг – листик на дереве не шелохнется. А ночь-то, ночь!.. Безветренная, звездная, ароматная. Даже богатыми средствами современного кино не передать благодатную, расслабляющую красоту этой июльской ночи.

Плетнев погасил свет, так и не притронувшись к бумаге. Долго еще он сидел у раскрытого окна, отпугивая комаров дымом сигареты. В смородиновом кусте возле забора строчила цикада, деловито сновали своими таинственными тропками ежи, едва слышно шурша травой. Он поискал глазами дом Царьковых: там светилось всего одно окно. Кажется, в Лизиной комнате, хотя он вполне мог и перепутать.

Плетнев загасил окурок, забрался под простыню. Здесь все пахнет степью: родниковая вода, вафельное полотенце, которое повесила возле умывальника заботливая Даниловна, сам воздух… Или ему так кажется? Потому, что вокруг него бескрайняя, безбрежная степь, плещущая волнами сладких и горьких, пышных и совсем неприметных трав…

Плетнев внезапно проснулся от какого-то чужеродного звука. Звук остался в том темном пространстве, куда отступил его сон. Здесь же, в летней ночи, вздымался до самого неба собачий хор. Громкий женский вопль «Убили!» эхом раскатился в заречном лесу. В соседнем дворе тревожно гоготнули гуси.

Какое-то время он лежал еще с закрытыми глазами.

– Сергей Михайлович, Бога ради, проснитесь! – услышал он срывающийся на плач женский голос. Кто-то тряс его за плечо.

Красный свет хлынул на него мгновением раньше, чем он открыл глаза. Так было в детстве, потому что мать, будя его по утрам, подносила к самому лицу зажженную свечу.

Он не сразу сообразил, в чем дело. В ярком свете лампочки в изголовье кровати увидел расплывчатое красное пятно и решил, что этот цвет из недавнего сна.

– Вставайте скорей! – настаивал голос. – Машину заводите!

Пока Плетнев натягивал штаны и рубашку, спросонья никак не попадая в рукава, Марьяна стояла возле стенки, нервно теребя ворот своей красной кофточки.

– В Ларису стреляли! Через окно, – захлебываясь от возбуждения, рассказывала Марьяна, пока он выезжал со двора на улицу, то и дело царапая низом пропаханную трехтонкой Саранцева колею. – Я уже у себя свет погасила. Слышу – бацнуло поблизости и стекло звякнуло. Сперва подумала, баллон с огурцами в подполе разорвало. Потом слышу, ломится кто-то через сирень и Волчок от злости прямо с цепи срывается. И вроде бы как порохом запахло. Я блузку с юбкой накинула – и в залу. Лизка в одной рубашке выскочила. У Ларисы свет горел. Мы дверь к ней открыли, а она на полу сидит, согнувшись. И молчит… Хоть бы застонала, что ли. Господи, что же теперь будет? – Марьяна всхлипнула. – Крови-то целая лужа. Она рук от груди не отымает, а с лица белее мела. Мы с Лизой ее на кровать положили. Господи, беда какая…

– Кто же мог в нее стрелять? Нет, это абракадабра какая-то. Из чего стреляли?

– Из охотничьего небось. У нас в станице охотников много…

Ларису Фоминичну перенесли на одеяле в машину. Она лежала с закрытыми глазами и не отнимала от груди рук. Лиза подстелила на сиденье клеенку. Плетнев удивился, что она в такую минуту может помнить о каких-то мелочах.

* * *

Хирург районной больницы вышел в коридор, вытирая полотенцем руки.

– Порядок, Фоминична, – бодро сказал он. – Семь дробин извлек. Да это ерундовина. Под кожей сидели. Вот пуля, которая ключицу перебила, та не нашлась. Дома поищи. Милиции она будет нужна. Ну ничего, срастется ключица. Ты как, останешься возле нее на ночь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю