Текст книги "Полуночное танго"
Автор книги: Наталья Калинина
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Наконец канистра опустела. Валерка швырнул ее в багажник, долго и обстоятельно вытирал руки белой тряпкой. Сев в машину, так лихо рванул с места, что пышная, повязанная красным шарфом головка Светланы качнулась точно мак на стебле. Когда вода в луже устоялась, Оля увидела на ее поверхности изломанные радужные круги и полоски, яркостью своих цветов бросавшие вызов весеннему небу.
– Ишь, подлый, напакостил, – ворчал дед. – Теперича, покуда вся вода не высохнет, будет машинами вонять.
* * *
В саду уже начали просыхать дорожки, и баба Галя разложила под кроватями семенную картошку.
– Пускай росты пустит, – сказала она. – Кажись, весна нынче ранняя. Через неделю, глядишь, и посадим. А там протряхнет – и сад отроем. Делов-то, делов!..
Петр Дмитриевич появлялся теперь только к ужину, а то и позже. Повесив пиджак в шкаф, с фырканьем мыл лицо и шею под рукомойником с теплой водой, брызгая на чистый крашеный пол.
– Что это ты, как кот, намываешься? Тоже весну почуял? – спрашивала баба Галя, глядя на него с подозрением.
– «Да здравствует мыло душистое и полотенце пушистое!» – кричал Петр, растирая лицо и шею полотенцем. Потом шумно усаживался за стол и спрашивал у Оли: – Ну, как твоя директорша поживает? Пышная телка, ничего не скажешь. Замуж не выскочила? Ты бы ей мужа, что ли, подыскала. Враз от тебя отцепится.
Он рассмеялся.
– Да она после Яшки Фомичева никак не опомнится, – подхватила баба Галя. – Говорят, у нее все тело от синяков черное было.
– Да, было такое дело. Но, гляжу, ей колотушки только на пользу пошли. В девках щуплая ходила, как цыпленок, а теперь такие маяки отрастила – всем судам ориентир.
Петр руками изображал над столом бюст зловредной Инессы.
– Ладно тебе охальничать. – Оля видела, как баба Галя закрыла рот концом своего белого платка, пряча улыбку. – Ешь, покуда не простыла картошка.
* * *
На сцене хозяйничало солнце.
Оля расчесывала перед зеркалом так и не покорившиеся бигуди волосы, когда к ней подошла ее студентка Тамара Гарибьян.
– Ольга Александровна, я не смогу участвовать в концерте. Я…
– Руку, что ли, переиграла?
Тамара замотала головой.
– Тогда в чем дело?
– У меня не получается ничего. Звук плохой, из зала не услышат…
Оля догадалась, что могло произойти, обняла Тамару.
– Ты замечательно играешь мазурки, слышишь? Далеко не каждому пианисту дано так точно схватить шопеновское настроение, дыхание. И звук у тебя насыщенный и в то же время прозрачный – настоящий шопеновский звук. Уж поверь мне, бывалому меломану.
– Почему же тогда Инесса Александровна сказала, чтобы я… не позорилась?
– Просто она давно не слышала, как ты играешь. Ты сделала за последнее время большие успехи.
– Но она слышала меня вчера, на репетиции. Сказала, что у меня никудышная педаль.
– И ты из-за этих… необдуманных слов готова подвести своих товарищей? Давай-ка за рояль! – приказала Оля. – И помни только о том, что мы с тобой говорили на генеральной репетиции. Ясно?
Зал постепенно наполнялся.
«Если он заполнится хотя бы на две трети, концерт пройдет успешно», – загадала Оля.
Она шутила и смеялась, поправляла девушкам прически, ободряла всех, похваливала. И все время ощущала внутри холодную сосущую пустоту.
Наконец прозвучал последний звонок.
Оля стояла возле столика с подснежниками, чувствуя прямо возле своих ног дыхание живого и теплого моря обращенных к ней лиц. Собственный голос казался ей ломким. Ее слова, чудилось ей, летели в сгустившуюся, настороженную тишину.
Оля перевела дыхание. Теперь она уже различала отдельные лица. Как сосредоточенно слушает ее тот пожилой человек во втором ряду. И даже дети не вертятся на своих местах, не шныряют по сторонам глазами, а с интересом глядят на сцену.
Она постаралась быть немногословной. Вкратце рассказала о жизненном пути великого поляка, силой обстоятельств оторванного от любимой родины, о его многолетнем романе с французской писательницей Жорж Санд, ставшей для него и добрым ангелом, и злым демоном одновременно, о дружбе с Эженом Делакруа, Адамом Мицкевичем, Ференцем Листом…
Публика громко аплодировала, требуя от каждого выступающего «бисов». Ребята выскакивали со сцены счастливые, возбужденные, радостно тискали друг друга, целовали в щеку Олю.
Выйдя на сцену после перерыва, Оля обратила внимание на несколько пустых мест в партере. «И все равно зал почти полный», – отметила она, ожидая, пока установится тишина. Ее слепило солнце, и она мысленно поздравила себя с тем, что знает текст на память.
– Констанция Гладковская оставила в душе юного Фридерика Шопена глубокий след, – говорила Оля. – Он любил ее идеальной любовью, вкладывая в это чувство свое представление о красоте, гармонии, совершенстве мироздания. Предвкушением несбыточного счастья проникнут каждый звук дивного «Ларгетто», медленной второй части фа-минорного концерта, где перед нами предстает пленительный образ молодой девушки, чья душа еще не замутнена любовными страданиями.
Повернув голову влево, Оля увидела Валерку, развалившегося в первом ряду. Он взирал на нее со снисходительной иронией, барабаня пальцами по подлокотнику кресла.
«Кажется, он пьяный», – мелькнуло в голове у Оли, но она тут же о нем забыла, погрузившись в тонкости взаимоотношений двух молодых людей, рожденных в удивительный романтический век.
– Увы, Констанция, эта обычная земная девушка, не смогла оценить восторженной любви юного Фридерика, боявшегося осквернить свой идеал даже прикосновением…
– Они все такие – вздохами их не проймешь, волоки сразу в постель, – раздался в тишине Валеркин голос.
На него зашикали со всех сторон, по залу прокатился сдержанный смешок.
– Ты Светку правильно обработал – теперь не выпендривается, как некоторые, – пророкотал какой-то бас.
– Теперь тебе в загс накатана дорожка! – подхватил бойкий фальцет.
– Да тише вы! – Все голоса вдруг перекрыл пронзительный, по-разбойничьи удалой свист. Зал мгновенно притих. – Продолжайте, девушка, нечего на дураков внимание обращать! – сказал мужчина.
Оля кое-как завершила свой рассказ. За кулисами попала в дружеские объятия Акулова.
– Ничего, ничего. – Акулов гладил ее по голове. – Считайте, вы задели их за живое. Вы говорили увлекательно, страстно. Даже я, старый всезнайка, умилился, представив полные слез голубые глаза панны Констанции, – кстати, где это вы вычитали, что они были у нее голубые? – обращенные в туманную даль, в которой скрылась карета с увозящим ее молодость Фридериком. А теперь – за рояль. Слышите? Публика ждет вас.
Еще не отзвучало заключительное арпеджио «Ларгетто», как из зала донесся Валеркин баритон:
– А ты, Мишка, вылитый Шопен – тебе бы только патлы подкудрявить. Браво, Констанция!
Он вскочил на сцену и, упав перед растерявшейся Олей на колени, поцеловал ей обе руки.
– Ну, Светка тебя сегодня приголубит! – крикнули из задних рядов.
По дороге за кулисы Оля обернулась и увидела на уровне рампы ухмыляющееся лицо зловредной Инессы.
* * *
– Ну, Валерка, засранец, ни стыда, ни сраму нету! – Баба Галя ловко лущила в фартук кукурузный початок и ссыпала зерна в мокрую тряпку на подоконнике – чтобы пустили ростки. – Залил глаза и ну языком ляскать! Тьфу, зла не хватает! Но ты, Ольга, не болей душой – все равно концерт интересный был. Ты своих учеников будь здоров вышколила, так у них и бегают пальцы, аж в глазах рябит. А Мишка-то, Мишка – артист вылитый.
Баба Галя улыбалась, покачивая головой.
Оля уже пережила острый до слез приступ стыда за происшедшее во время концерта, начавшегося столь многообещающе. И надо же было Валерке надраться в перерыве до потери контроля над собой. Теперь Инесса наверняка раздует целое дело, во всем обвинит Олю. Но обидней всего то, что от солнечного, сулившего столько радостей дня теперь навсегда останется в душе горький осадок.
– А где это Петька наш загулял? – спохватилась вдруг баба Галя, бросив взгляд на ходики. – Десять без четверти. Постой-ка, постой… кажись, это Алевтина в третьем ряду сидела. Ну да, и кофта вроде бы ее – в синюю копеечку…
«Прошел еще один день, вписав бесславную страницу в летопись моей жизни, – со злой иронией думала Оля, лежа в душной темноте. – Впрочем, что это я? Сегодняшний день как раз ославил меня на весь город. От такой славы можно на самом деле на край света сбежать или…»
Или уехать. В Москву. Как же это раньше не пришло ей в голову? Спрятаться, затеряться в толпе, безликой и безразличной. И пусть торжествует Инесса – что ей, Ольге, до этого? Устала, как же она устала…
Скрипнула входная дверь, пропели половицы.
– Где тебя черти носили? – услышала Оля ворчливое приветствие бабы Гали. – Волос на голове давно нету, а ума так и не прибавилось. Кажись, снова с Алевтиной снюхался.
Петр Дмитриевич буркнул что-то неразборчивое и загромыхал рукомойником.
– Она же тебе, дураку старому, с кем только рогов не понаставила: и с Васькой Косолапым, и с…
– Не ваше дело, мать. Нечего чужие грехи считать – своих хоть отбавляй.
Петр снова загромыхал рукомойником.
– Фу, с цепи, что ли, сорвался? Как кобель огрызаешься. Я ж тебе добра хочу.
– Не нужно мне вашего добра. Я уж как-нибудь без него проживу. Для Сашки приберегите. Вы мне своим добром всю жизнь испортили.
– Это кто же тебя таким умником на старости лет сделал? Уж не Алевтина ли? Ишь ты, правильно скумекала – не больно в ее года полюбовники на шее виснут. А ты забыл, как по ихней милости на речку топиться бегал? Спасибо Филипыч, царство ему небесное, переметы тем временем вытягивал.
– Хватит, мать, с тех пор пятнадцать лет прошло, а то и больше, а вы все…
– Помню, башкой об стенку колотился и приговаривал: «Никогда не прощу ей измену. Скорей сдохну, чем прощу».
– Может, замолчите наконец? – повысил голос Петр. – Мало ли что я мог от обиды наговорить? Я ей за прошлое простил. Эх, кабы мне раньше ума, мы бы с ней детей нарожали.
Он в сердцах пнул ногой пустое ведро из-под угля.
– Это от поблуды-то такой? – возмутилась баба Галя. – Слава Богу, в нашем роду еще ублюдков не было.
– Да хватит вам бухтеть, черт побери! – рявкнул Петр и с силой хлопнул дверью.
* * *
Почтальонша Люся догнала Олю на перекрестке Садовой и Нижне-Петровской, радостно улыбаясь, протянула пухлый авиаконверт и, поправив на плече ремень сумки, свернула в подворотню двухэтажного особняка, увитого до самой крыши бурыми плетьми дикого винограда.
«Голубушка моя! – читала Оля Татьянино письмо, трясясь на заднем сиденье пахнущего бензином старенького автобуса. – Я наконец решилась написать тебе про нашу сенсацию номер один, к которой, прошу тебя, постарайся отнестись с присущим тебе философским юмором. Итак: наш великий музыкант-романтик Илья Привалов сочетался законным браком с… Угадай, с кем?
Нет, не с Риткой и даже не с Элькой, которая после твоего бегства в глубинку упорно навязывала ему свои руку, сердце и все остальное. А с Милкой. Представляешь – с Милкой! Той самой Милкой, которая часами выстаивала у артистического подъезда с букетиком, Милкой, которая… Впрочем, ты сама все про нее знаешь. Как выяснилось, оба ее предка работают в торговом бизнесе, так что свадьбу закатили купеческую: с икрой, ананасами, расфуфыренными родственниками со стороны невесты. Илюшкины деревенские предки выглядели аристократами чистых кровей по сравнению с этими торгашами. Все-таки порода в них чувствуется, оттого и в нем талантище такой. Как бы только не завял он в сей оранжерее. Свежая хохма: на последнем Илюшкином концерте Милка стояла у дверей артистической и сортировала особей мужского и женского пола по возрастному цензу – за полста милости просим, а те, кто помоложе, направо по коридору и вниз по лестнице. Вот как надо! Я лично прошла в тени Милкиной маман – тень у нее больше, чем у статуи Свободы. Андрюша сказал по этому поводу…»
Автобус подбросило на ухабе, строчки запрыгали перед глазами, закружились синим хороводом. Дальше читать незачем. Что будет дальше, она знает лучше, чем Татьяна, Ритка или Андрей. Для них Илья всего лишь талантливый самородок, веселый компанейский парень, она же знает про него гораздо больше. Эта глупенькая, бесконечно преданная Милка нужна ему сейчас в тысячу раз больше, чем кто бы то ни было другой. С ее круглыми от обожания глазами, с непоколебимой уверенностью в том, что нет во всем мире равного Илье пианиста. Так и надо. Чтобы верить в себя каждую минуту. Оля сунула письмо в карман куртки, потом, вынув, разорвала на мелкие клочки и выбросила в окно. Обрывки бумаги долго кружились в солнечном воздухе.
* * *
Уже с порога Оля заметила большой лист ватмана, пришпиленный кнопками поверх расписания. Размашистые, кричаще красные буквы возвещали о том, что «сегодня в 15.00 состоится экстренный педсовет». И внизу с тремя восклицательными знаками: «Явка всех педагогов строго обязательна!!!»
В классе было нестерпимо жарко и от по-зимнему добросовестно натопленной печи, и от солнца, достающего везде своими длинными безжалостными щупальцами.
Оля то и дело вставала, подходила к окну, но весна уже не радовала ее. Мир словно распался на две части. Одна, искрящаяся всеми оттенками радости, разбилась на мелкие осколки прямо возле ее ног, другая, темная и безжизненная, как перегоревшая лампочка, осталась цела и невредима и теперь разрасталась над ней огромным унылым куполом.
Отпустив чуть пораньше последнего студента, Оля вышла в садик и присела на скамейку под кленом, разомлевшим от нахлынувшего тепла. В его могучем стволе уже задвигались соки, разгоняя свой бег до самых кончиков раскидистых ветвей и по пути одаривая жизнью застоявшиеся почки.
– Что нос повесила? Покурить хочешь?
Оля машинально взяла сигарету из рук Христофора, учителя физкультуры, которого студенты прозвали «Колумбычем».
– Ты полегче затягивайся, – поучал он Олю. – Ну, сразу видно – никудышный из тебя курильщик.
Христофор снисходительно похлопал ее по плечу и, приложив к губам болтавшийся на груди рупор, рявкнул приветствие идущему по улице знакомому милиционеру.
Христофор был неважным физкультурником, зато оказался незаменимым по хозяйственной части. Безропотно вставлял и выставлял вторые рамы, замазывал и подкрашивал оставленные штукатурами огрехи, часами копался в небольшом садике. Раньше он работал директором кинотеатра, но после того, как его жена устроила, по словам бабы Гали, «принародный мордобой ему и его крале», молоденькой рыжей кассирше, по собственному желанию отошел от коммерческого дела. С тех пор он испытывал страх перед «воинствующей половиной человеческого рода», как он называл всех без исключения женщин.
– Ты, того, не больно сердцем в пятки уходи, – заговорил Христофор, повесив рупор на сучок над скамейкой. – Три к носу – и все пройдет. Надо же – экстренный совет…
Он вдруг сорвался с места и кинулся к клумбе, в которой деловито копошились чьи-то куры. На полпути вернулся за рупором и с ним обрушился на забегавших вдоль забора петуха и его двух насмерть перепуганных подружек.
* * *
Зловредная Инесса все как нельзя лучше рассчитала, созывая свой экстренный педсовет: у Акулова был свободный от занятий день, Елизавета Михайловна Коновалова, педагог по классу скрипки и явная оппозиция директрисы, слегла в больницу с острым приступом радикулита. Войдя в преподавательскую, Оля случайно встретилась взглядом с педагогом по классу баяна Палкиным. Его глаза метнулись в сторону.
Инесса Алексеевна нарочито долго качала головой, глядя на Олины джинсы и как бы приглашая остальных разделить ее справедливое осуждение. Когда все расселись вокруг накрытого зеленой плюшевой скатертью стола, поднялась со своего места и, поправив на груди брошку, начала:
– Товарищи, мне очень прискорбно сообщать вам о повестке дня нашего экстренного совета, однако я вынуждена сделать это, поскольку речь идет о человеке, самым непосредственным образом участвующем в формировании личности нашей молодежи, а именно об одном из наших педагогов – Ольге Александровне Славяновой.
Инесса сделала торжественную паузу и многозначительным взглядом обвела собравшихся.
– Вот уж никогда не думал, что Славянова задумает удрать от нас в самый разгар учебного года, – громко сказал Симаков, педагог по классу народных инструментов. – С таким шиком дело поставила, и на тебе – бросает все на произвол…
Зловредная Инесса метнула на него злобный взгляд. Он прикусил язык и лишь время от времени удивленно покачивал головой, поглядывая на Олю.
– Товарищи, мы на многое смотрели сквозь пальцы, стараясь дать возможность молодому педагогу встать на ноги, – продолжала Инесса. – Мы закрывали глаза на ее постоянные жалобы в наш адрес, причем в инстанции, как вы знаете, самые высокие, что вносило и вносит нервозность в работу нашего дружного, сработавшегося коллектива. Мы делали скидку на то, что Славянова человек новый, недостаточно опытный в педагогической деятельности. Одним словом, что касается нас, мы все терпели. Однако, товарищи, мы никак не можем терпеть то, что Славянова разлагает студентов. Конечно же, я понимаю, она приехала к нам из столицы, где в среде молодежи, к сожалению, еще бытует распущенность нравов, низкопоклонство перед…
Оле казалось, будто речь идет не о ней, а о ком-то ей незнакомом. Еще она думала о том, что эти взрослые люди, сидевшие сейчас за столом с серьезным видом, играют в какую-то глупую игру. Она вот-вот им наскучит, и они направятся по домам, где их ждут настоящие дела.
– Вчерашнее поведение Славяновой, сорвавшей юбилейный концерт памяти великого Шопена, к которому мы все так долго и старательно готовились, лишний раз подтверждает то, что Славянова недостойна носить почетное звание советского педагога. В связи с этим я предлагаю обсудить поведение Славяновой на нашем совете и сделать соответствующие выводы в отношении ее. Товарищ Баранов, я вижу, вы хотите что-то сказать.
Она ободряюще кивнула немолодому почасовику Баранову, который, как давно догадывалась Оля, страстно мечтал стать полноправным членом педагогического коллектива.
Баранов старательно откашлялся, вытер платочком вспотевший лоб.
– Славянова – хорошо подготовленный педагог, этого я ни в коем случае не отрицаю, но, товарищи дорогие, от ее обращения со студентами меня, старика, в дрожь бросает. Во-первых, она со всеми на «ты», а некоторые из студентов, товарищи дорогие, тоже, простите за выражение, ей «тыкают». Конечно, у них, я думаю, есть на то веские причины интимного…
– Это вы таким образом рассчитываете получить штатное место? – не выдержал Симаков.
– То есть я вас не понимаю, Павел Петрович. – Баранов опять вынул из кармана платок, вытер сухой лоб. – Я говорю то, что знаю самолично. Товарищи дорогие, да такого позора, как на вчерашнем концерте, я за всю свою жизнь не видывал. Этот брошенный Славяновой… поклонник или как там теперь у них называется…
– А вы, Яков Федотыч, разве были вчера на концерте? Сдается мне, как раз в это время вы пировали на свадьбе у Кондаковых. – Симаков с откровенной усмешкой смотрел на Баранова.
– Так об этом же весь город только и говорит, товарищи дорогие. О том, как этот, как его, черт побери, Платонов не то Антонов, сиганул к ней на сцену и стал при всех целовать и обнимать. А она и рада.
– А завтра весь город будет говорить о том, как вы после свадьбы валялись в канаве возле маслобойки и на вас, простите за выражение, поднимали ногу собаки. Что нам по этому поводу прикажете делать?
– Так то ж, дорогие товарищи… то же несправедливо. Человек не каждый день родную племянницу замуж выдает. То ж…
– Павел Петрович, я попрошу вас успокоиться. – Инесса Алексеевна обожгла взглядом Симакова. – В настоящий момент мы обсуждаем поведение Славяновой. Вижу, вы, Христофор Алексеевич, желаете выступить. Мы вас внимательно слушаем.
Колумбыч долго собирался с духом, разглаживая плюш на столе.
– Смелей, смелей, товарищ Коровин, – торопила Инесса Алексеевна. – Мы вас слушаем.
– Я, это самое, я только хотел сказать, что все зло идет от воинствующей половины рода человеческого. Они над нами верховодят – попробуй сделай им что-либо поперек. Вот и супруга моя…
– Товарищ Коровин, высказывайтесь, пожалуйста, по теме, – недовольно перебила его директриса.
– Да, это самое, вот я и говорю, что Славянова тоже нами верховодит, все как полагается. – Он пугливо скосил глаза в сторону Инессы. – И, это самое, бедный Антонов – а он же мой крестник – совсем из-за нее свихнулся. А она, говорит, держит себя как монашенка…
Дверь с грохотом распахнулась, и на пороге появилась мать Миши Лукьянова, а за ее спиной дядя Федя.
– Ага, вот ты где.
Лукьянова встала перед Олей, уперла руки в бока. От нее разило перегаром.
– Бесстыжие твои глаза! Расселась тут как ни в чем не бывало. Я тебя спрашиваю, где мой сын?
– Это вы должны знать, где ваш сын, – как можно спокойнее ответила Оля.
– Да? Думаешь, я не знаю, что он с тобой таскается? Вчерась я только рот про тебя раскрыла, как он с кулаками набросился, чуть душу не вышиб. Дверью бацнул и до сих пор нету. Где он, отвечай!
Оля встала. Комната наполнилась звенящей тишиной. Все застыли на своих местах, обратив к Оле недоуменные взгляды.
Дядя Федя, шаркая валенками, подошел к Лукьяновой и тронул ее за плечо.
– Твой Мишка сегодня у меня ночевал. Сказал, житья ему дома нету за вашими пьянками да скандалами. Мы с ним с утра почаевничали, потом он по каким-то делам пошел. Так что умерь, баба, свой норов. А ты, Ольга, не слушай ее. Дурная баба она и есть дурная баба. Что с нее взять?
– Нет уж, позвольте Федор Михайлович, – вмешалась Зловредная Инесса. – Я попрошу вас, как человека постороннего, выйти из преподавательской. А вы, м-м… Лидия Кузьминична, вроде бы хотели нам что-то сказать? Мы вас внимательно слушаем.
– Да ничего я не хотела… – Лукьянова, сморщив лицо, всхлипнула. – Сыночек мой, Мишенька, ну, привесила ему с пьяных глаз. Так ведь я же мать…
Оля отошла к окну. Она больше не в силах была терпеть этот спектакль. Пускай несут что хотят, слушают любых свидетелей обвинения – ей теперь на все наплевать.
Она сняла с вешалки куртку, вышла в коридор. Уже возле лестницы услышала пронзительный крик Зловредной Инессы:
– Славянова, вернитесь сию минуту! Вы слышите, Славянова? Я вас уволю!..
* * *
Оля шла солнечной улицей вдоль аллеи молодых пирамидальных тополей, петляя кривыми переулками, брела куда-то наугад, упиваясь всей душой свалившейся на нее нежданно-негаданно свободой. Всем миром завладела весна. Весна – это сейчас самое главное. Все остальное ерунда.
Ноги сами несли ее по разомлевшей земле. Навстречу солнцу, весне, свободе.
* * *
«Милка добилась своего, – думала Оля. – Крепость не выдержала осады и сдалась на милость победителя. А дальше – как у всех. Неужели Илью может устроить «как у всех»?»
Оля обернулась. Этот большой лохматый пес, увязавшийся за ней еще на бульваре, так и бежал следом, преданно помахивая пушистым веером хвоста. Стоило ей замедлить шаг, как он садился на землю, смотрел на нее умными глазами из-под рыже-бурых лохм. Он понимал ее. Наверное, и ему хотелось свободы.
А солнце все ниже и ниже клонится к земле, как бы желая вдохнуть в себя поглубже чувственные ароматы свежести и горьковатого парного тепла. Раскинувшийся на возвышении город кажется огромным островом среди степи. Но Оля оттолкнула свою лодку от берега, и не надо оглядываться назад. Надо плыть вперед, туда, где горизонт сливается с землей, куда клонится этот длинный, навсегда положивший конец ее глупым мечтам о счастье день.
Вот и домик под зацветающим абрикосовым деревом, вокруг брошенная людьми виноградная лоза. Наверное, это и есть тот самый колхозный сад, о котором ей как-то рассказывал Миша.
Ни души вокруг. Осевшая в землю дверь приперта снаружи толстой палкой, чтобы ветер не задувал. В комнате, возле большой, давно не беленной печи, – охапка сухих веток.
В такой избушке хорошо жить вдвоем. Над головой – безбрежные разливы созвездий, клубится Млечный Путь. И пусть о любви этих двоих знает лишь степной ветер, который умеет хранить чужие тайны. Оле вспомнились слова из прочитанной еще в ранней юности книги: «Любовь должна быть трагедией, величайшей тайной в мире. Никакие жизненные мелочи и невзгоды не должны ее касаться». Тогда она запомнила эти слова просто так, теперь они обрели тот смысл, который вложил в них автор. Горький смысл. Оле стало грустно. Почему ей не попалась вот такая избушка в самом центре Вселенной год, два, три назад? Здесь, наедине с ночным небом, вдруг ясно увиделось главное, а все мелочи исчезли с глаз.
Оля сидела на чурбаке возле топки и то и дело подкладывала в нее трескучие вишневые ветки и сырую, оплывающую едким дымом кору. Вон на притолоке алюминиевый чайник с помятыми боками, в колоде под старой вербой наверняка есть вода… Пес лежит у двери и, положив голову на лапы, смотрит на Олю преданными собачьими глазами. «Как Милка на Илью», – подумалось ей.
…Их случайно познакомил фотограф, запечатлевший на пленку тот момент, когда Милка дарила Илье ландыши, а он нечаянно рассыпал цветы ей на голову. Фото осыпанной ландышами Милки на фоне раскрытого рояля появилось через неделю в какой-то газете с банальной подписью: «Музыка, цветы и фантазия».
Как-то после классного вечера Илья озорства ради затащил Милку к себе в Скатертный переулок, где снимал в ту пору комнату. Татьяна с Андреем принесли пластинку Марио Ланца, и они танцевали при свете свечей под мелодичные, полные томной страсти песни из давно забытых американских фильмов, превращенные этим удивительным итальянцем в настоящую поэму любви. Они пили легкое грузинское вино, которое привез Илье из Гудауты его друг, болтали. Илья ни на секунду не отпускал от себя Олю. Когда замолкла музыка, они стояли в мерцающем полумраке в кольце причудливых настенных теней и смотрели друг на друга.
– Как будто вижу тебя впервые, – шепнул ей на ухо Илья. – Останься такой навсегда.
Потом они танцевали под музыку полного мечтой о счастье танго, и Оле уже как-то по-иному был близок этот высокий, подстриженный по-русски – в кружок – парень, с которым она два года проучилась на одном курсе, ездила на картошку в подмосковный колхоз, выручала (как и он ее) шпаргалками на экзаменах. А забытая всеми Милка следила за Ильей из своего темного угла полными восторженного обожания глазами и время от времени вставала подправить пламя быстро оплывающих темно-розовых свечей…
В печке догорал последний вишневый сучок, освещая мерклым светом маленькую сторожку с окном в звездное небо. Оле показалось, будто она летит в космическом корабле, уносящим ее в неведомые дали. А Земля, бурлящая радостями и горестями, любовью и ненавистью, навсегда остается позади. Шумит тополиными ветками провинциальных городов, синеет весенним небом степных просторов.
Сзади сторожки целый ворох сухих веток, его хватит до рассвета. Оля осторожно перешагнула через поскуливающего во сне пса и оказалась во власти мартовской тьмы. Она подняла голову и впервые ощутила всем существом движение Земли, рассекающей ледяные космические просторы. Постояла у порога, тихо радуясь незыблемости мироздания, и, набрав охапку сучьев, вернулась в дом.
…Татьяна с Андреем как-то незаметно исчезли, уведя с собой надувшуюся Милку. Они остались вдвоем, Илья подал ей бокал с вином и сел в противоположный угол дивана.
– Знаешь, я тебя слегка побаиваюсь, – сказал он, глядя куда-то в сторону. – Такое у меня впервые в жизни.
Она улыбнулась ему, тогда еще не поняв смысла его слов.
– Ты смеешься, а мне грустно, оттого что любовь в наш век стала слишком прозаической вещью. Господи, как же я ненавижу все эти пустые, ничего не значащие слова! А других – не знаю!
Они долго молчали, и Оля от неожиданно охватившего ее смущения попросила сигарету. Илья прикурил и осторожно вставил дрожащий желтый кончик в ее раскрытые губы.
– Я такой грешный в сравнении с тобой. Ты… ты отпустишь мои грехи?
Она кивнула, скользнула губами по его мальчишески гладкой, пылающей сухим жаром щеке. От его кожи пахло не то ладаном, не то богородской травой, и она задержала свои губы, с удовольствием вдыхая этот запах детства. Он же все истолковал иначе…
Пес заворчал, застонал во сне, потом вдруг вскочил и, подойдя к Оле, положил голову ей на колени. Она погрузила пальцы в его жесткую, свалявшуюся шерсть, ласково потрепала за уши. Довольный, он улегся у ее ног, мерно засопел носом.
…В ту ночь они едва ли сказали друг другу десяток слов – все было понятно и без них. А главное, ничего друг другу не обещали. Ошеломленные свалившимся на них счастьем, они наслаждались каждым его мигом, не желая думать о будущем.
Утром, сажая Олю в такси, Илья сказал:
– Знаешь, если бы не эта Милка с ее телячьей любовью, я бы мог оставить тебя в вечных друзьях. Она что-то такое со дна подняла… Дуреха – получилось, что не для себя старалась. До вечера, моя любимая.
Быстро захлопнув дверцу машины, он, не оглядываясь, зашагал прочь.
«Моя любимая»… Сейчас на эти его слова она бы откликнулась каждой клеткой своего существа. «Моя любимая»… И кружится в окне сторожки звездная карусель под грустную музыку несбывшихся надежд. «Моя любимая»… Ей бы жить с этими его словами в сердце, ей бы помнить их даже во сне, нести в себе, как главный смысл своего существования. Все остальное – мелочи, сор. «Моя любимая»…
Он уже не осмелился сказать ей эти слова, когда они виделись в последний раз. Сам покаялся ей во всем, хотя мог запросто скрыть это ночное приключение с теми стюардессами из Шереметьева. А ей стало жаль себя – всю ночь глаз не сомкнула, ожидая его звонка после непереносимо долгой двухнедельной разлуки, думала, что и он к ней стремится. Лучше бы она ничего не знала…
На востоке уже забрезжил робкий рассвет. Такой красоты ей больше не увидеть – пускай и она останется в прошлом. А в будущем… Нет ничего у нее в будущем.
Пес поднял лохматую голову, прислушался к разгулявшемуся ветру. Вдруг зарычал, уловив какие-то звуки. Неужели машина? Но ведь поблизости никакого шоссе, а когда-то проложенная к саду колея давным-давно заросла бурьяном. Точно мертвый лес, стерегущий царство Кощея Бессмертного. И все-таки это машина… Пес яростно залаял, стал скрести дверь лапами.
– Силы небесные! Да нашу царевну в ее тереме серые волки стерегут! Ну-ка, распахнитесь, двери дубовые, в палаты белокаменные! – Валерка легонько надавил плечом на ветхую дверь.
Пес, повизгивая от радости, вертелся возле ног нежданного гостя.
– Молодец, Пират, сберег нашу девицу от разбойников. Не зря я тебя в прошлом году от живодеров спас. Отблагодарил благодетеля.
Валерка сел на сколоченную из грубых досок лежанку, пес улегся рядом, время от времени поднимая голову и преданно поглядывая на него.