Текст книги "Сладкая горечь слез"
Автор книги: Нафиса Хаджи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Меджлис[39] закончился, атмосфера скорби, все еще наполнявшей пространство, постепенно рассеивалась. Те из женщин, кто не успел поприветствовать друг друга, здоровались, обнимаясь и целуясь. Постепенно на лицах, все еще влажных от слез, стали появляться улыбки, послышался смех. Подали чай и сласти, и мама, взяв меня за руку, подвела к алтарю. Она молча молилась, прикасаясь к различным предметам, разложенным на алтаре, а потом целовала свою руку. Иногда мама давала мне несколько рупий[40], чтобы положить перед каким-нибудь символом вроде фляги, – а монетки потом собирала Дади, для милостыни. Я всегда точно знал, куда хочу положить свою монетку – в крошечную серебряную колыбельку.
– Это колыбель Али Ашгара, – рассказывала мама. – Шестимесячного ребенка Имама Хусейна. Здесь малыш спал, а мать качала его, глядя, как от голода и жажды иссякает ее молоко и как погибает ее дитя. Перед битвой она умоляла Имама Хусейна отнести малыша врагам, молить их утолить жажду хотя бы этого невинного младенца, если уж они так безжалостны ко всем остальным. И Имам Хусейн взял на руки сына, и вышел с ним на поле битвы, и молил вражеских солдат пощадить бедное дитя. Дабы его не заподозрили в хитрости, Имам Хусейн положил ребенка на раскаленный песок Кербелы, предлагая кому-нибудь из неприятелей взять и напоить его. Как ни жестоки были сердца солдат Язида, некоторые из них разрыдались, вспомнив о своих собственных детях, оставшихся дома, в покое и безопасности. Увидев это, командир их приказал лучшему из лучников, Хурмуле, поразить стрелой младенца. Первая из стрел лишь слегка задела малыша, которого Имам Хусейн тут же подхватил на руки. Но вторая вонзилась глубоко в горло ребенка, прошла насквозь и застряла в руке его отца.
Это был единственный раз, когда Имам Хусейн не знал, что ему делать. Похоронить ли Али Ашгара, чтобы мать не увидела, что сделали бессердечные солдаты с ее сыном? Или принести тело ребенка обратно в лагерь, чтобы она в последний раз смогла взять на руки любимое дитя, увидеть, чем ответили негодяи на ее мольбы? С телом сына в руках Имам Хусейн направился к шатру, где ждала мать Али Ашгара в надежде, что вражеские солдаты сжалились над ее ребенком, но замедлил шаг в нерешительности, мучимый горем. Семь раз он возвращался, прежде чем решился все же принести Али Ашгара его матери. И ныне пустая колыбель напоминает нам о нем.
– Но они же проиграли, – сказал я однажды в Мухаррам, когда был уже достаточно взрослым, чтобы понять, о чем идет речь. – Имам Хусейн и его люди. Они проиграли битву.
– Нет, – покачала головой мама. – Нет, они сражались против тирана. Память о них жива. И пока мы помним о них, о жертвах, что принесены, они – победители. Первые десять дней Мухаррама мы вспоминаем об их мужестве – признаем, что жертва Имама Хусейна была принесена ради нас, недостойных. А потом, весь Мухаррам и следующий месяц, Сафар, вспоминаем тех, кто выжил, – плененных вдов и сирот, которых прогнали по улицам мусульманских городов, в цепях, ко двору Язида в Дамаске, где сестра Имама Хусейна, Зейнаб-биби[41], храбро бросила вызов тирану, выступив против угнетателя. Историю о том, что случилось в Кербеле, мы храним в своих сердцах. Вечно. А ты знаешь, Сади, что моя бабушка там похоронена? Всю свою жизнь она мечтала о паломничестве в Кербелу. Ей так и не удалось там побывать, ее последним желанием было быть похороненной там. Ее сын, мой отец, сделал все возможное, чтобы она покоилась рядом с Имамом. Жизнь ее была не из легких. В молодости она овдовела, а ее приемный сын, старший брат моего отца, обращался с ней не лучшим образом.
– А что такое вдова? – после паузы поинтересовался я.
– Вдова – это женщина, чей муж умер.
– Как ты.
– Да, – тоже помолчав, согласилась мама.
– А как мой папа умер?
– Он… он болел. А потом умер.
Я ждал дальнейших объяснений, но оказалось, что мама ничего больше не хочет рассказать про это.
В десятый день Мухаррама, день Ашура, я чувствовал, как история Кербелы входит в мое сердце – когда, рука об руку с мамой, я повторял специальные молитвы, семь раз шагая вперед и назад в память о скорбной нерешительности Имама Хусейна, переживая и вспоминая боль и трагедию страдающих от жажды сирот, и Сакину – одну из них, и ее крошечного братика, убитого прямо на руках отца.
– Он пошел в школу. Он уже достаточно взрослый, чтобы жить без тебя, нравится это тебе или нет, – говорила Дади моей маме в тот Мухаррам, когда мне исполнилось пять лет. Отпусти его с дедом на процессию в день Ашура.
– А ты что думаешь, Садиг? – повернулся ко мне дед. – Готов стать мужчиной? Присоединиться к процессии на улицах Карачи? Все твои братья будут там.
– И Джафар тоже?
– Ну конечно. Ни один из мальчиков ни за что не захочет это пропустить.
Я нервно кивнул, не подозревая, что это согласие сделает меня беззащитным перед мужской стороной ритуалов Мухаррама – стороной суровой и жестокой, где есть место боли и крови.
В тот год я пошел в день Ашура с ним и услышал ноха, звучавшие как воинственные кличи; звук ударов в грудь, как грохот боя. Я увидел ковром рассыпанные горячие угли, по которым ступали босые ноги. Я видел тщательно заточенные мечи и кинжалы, которыми в самоисступлении полосуют обнаженное тело, и кровь струится с обнаженных голов, заливая лица, искаженные гримасой боли и горя. Видел, как из стороны в сторону со свистом качаются цепи с колючками, с лязганьем опускаются на обнаженные спины и в разные стороны брызжет кровь, образуя на мостовой лужицы, поблескивающие на ярком солнце.
Я не предполагал, что будет настолько ужасно, ведь остальные мои братья, и даже Джафар, собирались участвовать в процессии, причем радостно и взволнованно. Все они, а многие были даже младше меня, уже проходили обряд занхир ка матам[42] вместе со своими отцами, просто их цепи были покороче, специально для маленьких тел, а лезвия колючек затуплены и относительно безопасны.
Желудок скрутило от вида крови, капавшей повсюду. А из-за того, что раны люди наносили себе сами, впечатление от кровопролития было многократно сильнее. Отец Джафара – мой дядя – втолкнул меня в кружок мальчишек, где они, уже сбросив рубахи, раскручивали свои цепи, подражая движениям мужчин в большом кругу, в нескольких шагах от нас. Дядя вложил мне в ладошку цепь, затупленные лезвия блеснули на солнце. Желудок мой свело судорогой, и, хотя я полдня соблюдал пост, фака[43], как и полагается в день Ашура, поток желчи залил мне рубаху, потом в голове помутилось, и я без чувств рухнул на землю.
Очнулся я на руках у деда, который громко звал мою мать. Остальные мальчишки непременно смеялись бы надо мной, не будь сейчас Ашура, день скорби и печали. Несколько часов я шел по улице, сопровождая процессию, не в силах участвовать в ней, все время ревел и просился к маме, обратно, в молитвенный круг женщин.
Однажды, когда мы с мамой сидели на террасе, тишину улицы нарушила суета у соседских дверей – того самого дома, где в саду росло дерево джамун[44]. Подъехала машина, соседи выскочили на улицу, оглашая воздух криками настолько радостными, что я кинулся к ограждению посмотреть, что происходит. Мама поспешила оттащить меня, но тоже заинтересовалась сценой внизу. Из машины вышел мужчина в белой рубашке и черном галстуке, обнял пожилую хозяйку. Слуги вытаскивали из багажника чемоданы. Мама сдавленно ахнула. Мужчина, словно расслышав ее, поднял голову, мама поспешно сделала шаг назад, но поздно. Он успел ее заметить. Чуть нахмурился, глядя на место, где она только что стояла. Взгляд переместился на меня, наши глаза встретились. А потом он вошел в соседний дом.
Что-то в этой сцене меня насторожило. Мне почему-то стало ужасно любопытно что это за мужчина и откуда он появился. Любопытство придало отваги. И я завел привычку пробираться на террасу один, без мамы, хотя это было строжайше запрещено. И вот однажды мужчина все-таки заметил меня. Он сидел в саду за чашкой чая, просматривал газету. Я нашел способ обратить на себя внимание. Плоды джамун созрели и свисали, почти черные от спелости, с самых верхних ветвей. Сорвав несколько штук, я принялся швырять их вниз, во двор. Третий по счету шлепнулся прямо у ног мужчины. Но стоило ему поднять голову, как я мгновенно утратил обретенную было смелость и спрятался за парапетом. Я долго прислушивался к грохоту собственного сердца, прежде чем решился выглянуть, но тут же нырнул обратно, встретив его взгляд.
– Это что за обезьянка там? Пытается привлечь внимание бедного усталого крокодила?
Это откровенное приглашение, которого я, собственно, и добивался, заставило меня рассмеяться. Не вылезая из укрытия, я отозвался хихиканьем.
– Да, я обезьянка.
– И одинокая обезьянка, как я погляжу. Которая не знает, что соблазнять крокодила фруктами – не самая лучшая мысль.
– Почему? Ты захочешь съесть мое сердце?
– Не сегодня. Сегодня я уже плотно пообедал.
Я опять расхохотался. Но тут услышал, как мама зовет меня. Он тоже расслышал ее голос.
– Это мама маленькой обезьянки?
– Ага.
– Тогда беги к ней поскорей.
Накануне моего шестого дня рождения автомобиль деда увез меня из дома в его роскошную крепость. У дверей прозвучал гудок клаксона, мама поцеловала меня и прижала к себе на миг. Потом проводила к машине. За ее плечом Мэйси недовольно поджала губы. Она смотрела на шофера, своего брата Шарифа Мухаммада, который на этот раз не стал заходить в дом, и сердито качала головой. Шариф Мухаммад Чача, не поднимая головы, что-то угрюмо бормотал себе под нос. Мама, положив руку мне на плечо, проговорила:
– Сади, я не хотела, чтобы так вышло.
– Почему ты плачешь, Ами?
– Потому что отныне, Сади, наша с тобой жизнь изменилась. Они забирают тебя у меня, дорогой. Сегодня Мэйси проводит тебя к дедушке. А потом вернется домой. А ты останешься. С ними.
– Нет! – Я громко зарыдал, заглушая слова, которыми она пыталась объяснить необъяснимое.
– Этот автомобиль будет привозить тебя ко мне в гости. Каждую неделю, как раньше мы ездили к дедушке. Но потом ты будешь возвращаться к дада и дади. Их дом – отныне твой дом. Но наверное, так всегда и было. Просто закончилось наше с тобой время. Я изо всех сил пыталась избежать этого. Хотя бы отсрочить. Я была уверена, что смогу. Но ошиблась, Сади.
Она попыталась вытереть мои слезы своей дупаттой, но унять этот фонтан не было никакой возможности.
– Я не хотела, чтобы так случилось, Сади. Но таков обычай. Я бы что угодно сделала, чтобы это изменить. Но это не в моей власти.
Теперь она говорила твердо, крепко сжимая мое плечо. Притянула меня к себе, обняла, а потом подтолкнула к машине, прямо в руки Мэйси, которая уже дожидалась внутри. Шариф Мухаммад Чача, отводя глаза, взял у мамы большую сумку, которую я и не заметил. С диким ревом я попытался выскочить из машины, но Мэйси, тоже с мокрым от слез лицом, удержала Меня.
Я едва расслышал, как ее брат, Шариф Мухаммад Чача, сказал моей матери:
– Дина-биби, простите меня.
– Простить тебя? Шариф Мухаммад Чача, тебе не за что просить прощения. Это все мое безрассудство. Если бы я послушалась тебя… – Голос, сдавленный, потому что она пыталась сдержать слезы, оборвался. Она решительно тряхнула головой. – Нет. Не так. Если бы я послушала тебя, Шариф Мухаммад Чача, не было бы причины для этих слез, которые я ни на что не променяла бы. Как ни горьки они, ничто не сравнится с их сладостью.
Она опустилась на колени перед открытой дверью машины, взяла мою руку и провела ею по своей щеке, чтобы я ощутил влагу ее слез.
– Эти слезы, что мы проливаем, Сади, не сдерживай их. Чувствуешь их вкус, вкус слез любви?
Я нахмурился, завывания стихли до обычных рыданий. Я не понимал, о чем она говорит, и раскрыл было рот, чтобы лизнуть соленую влагу, попробовать ее на вкус.
– Нет-нет, Сади, не языком. Прикрой глаза, сынок, и ты сердцем ощутишь вкус этих слез.
Она опустила веки, и я, следуя ее примеру, сделал то же самое.
– Пройди сквозь горе и боль этих минут, Сади. – Ее рука поглаживала меня по груди, успокаивая. – Ш-ш-ш – замри, когда плачешь такими слезами.
Наступила абсолютная тишина, я даже рыдать перестал.
– Чувствуешь, Сади? Ты чувствуешь то же, что и я? Покой и радость? Скрывающиеся за горем? Это радость моей любви к тебе – и твоей любви ко мне. Ты ощущаешь ее вкус всем сердцем?
Я не понимал слов, но понял, о чем она говорит. Сердце мое переполняли чувства, слезы рекой лились по лицу, и я молча кивнул.
– Эти слезы доказывают, Сади, что любовь на свете существует. Слезы горьки, когда мы плачем о самих себе. Когда забываем о любви, из которой сделаны слезы. Когда позволяем горю перерасти в гнев. Но когда люди плачут друг о друге – это совсем другое. Всегда помни об этом и никогда не сдерживай слез, что любовь извлекает из твоего сердца. Позволь свободно изливаться им, слезам любви, помни, что ты живой человек, связанный со всеми остальными людьми. Когда плачешь о других – помнишь, как мы плачем в Мухаррам? – ты открываешь сердце Богу, который все видит и тоже плачет о нас из-за мучений, что мы причиняем друг другу и самим себе. Понимаешь, Сади?
Я кивнул.
– Впрочем, неважно. Рано или поздно все равно поймешь. Мы рождаемся, чтобы в конце концов осознать эту истину. Тайну радости слез.
Мама отпустила мою руку, сделала шаг назад, и дверь машины захлопнулась.
Шариф Мухаммад Чача занял свое место за рулем. Двигатель взревел, мы тронулись, а я, обернувшись, не сводил глаз с мамы; она уже повернулась к дому, краешком дупатты вытирая лицо.
Помню, как в тот день, когда я стал одним из его домочадцев, дед объявил:
– Отныне ты там, где должен быть, Садиг. Ты стал большим мальчиком. Мужчиной. Мама тебе больше не нужна. И ни к чему плакать.
В тот самый день дед приступил к осуществлению стратегии отвлечения – послал слугу за мороженым для меня, дабы в итоге я стал другим человеком, мальчиком из богатой семьи, у которого много дорогих игрушек и которому все позволено. Я учился быть другим, совсем не похожим на себя прежнего. Еженедельные визиты к матери превратились в пытку для нас обоих – словно раз за разом повторялось то первое расставание. И я стал соучастником попыток деда отвлечь меня, позволив ему изобретать все новые поводы – поездки и развлечения, специально приуроченные ко времени свидания с мамой, чтобы удлинить промежутки между нашими встречами, пока в конце концов мы почти не перестали видеться.
Но однажды мама сама пришла повидаться со мной. Меня потрясла разница между нами. Она, по-прежнему гостья в этом особняке, сидела на большом диване в гостиной, а я, теперь один из главных обитателей дома, устроился в отдалении. Она пришла сообщить, что выходит замуж. За крокодила из соседнего дома. Мать сказала, что уезжает вместе с ним в Америку. И вновь были слезы. На этот раз только горькие – слезы разлуки. К счастью, дед разработал множество планов, чтобы облегчить мне боль окончательного расставания.
Вместо старой школы около нашего с мамой дома я пошел в лучшую школу Карачи. И узнал, что имя моей семьи – его можно было видеть на рекламных щитах по всему городу, рядом с самыми разными продуктами – звучало здесь примерно так же, как имя Кеннеди. Или Рокфеллер. Имя, которое вызывает восхищение, зависть, уважение и негодование. Постепенно я начал понимать, кем на самом деле был мой дед. Человек со смутным прошлым, он прибыл в Пакистан после Раздела вместе с женой, сыном и дочерью, имея в собственности лишь узел с одеждой, и за несколько лет сумел создать финансовую империю.
Но при этом старался держаться скромно – насколько позволяло его богатство. Дед был филантропом, открывал школы для бедных, больницы. Трижды в день, как правоверный шиит, он произносил положенные пять молитв. Постился в Рамазан[45]. В Мухаррам спал на полу, не ел мяса – так сильна была его любовь к семье Пророка. Богатство и благочестие – говорят, невозможно примирить эти два свойства, – но дед изо всех сил старался уравновесить их.
Никогда больше я не бывал на женских меджлисах в Мухаррам – хотя в доме деда они проходили. Вместо этого я по вечерам ходил с дедом на мужские меджлисы. Мужчины, собираясь вместе, кричали не менее громко и откровенно, чем женщины. Мы обычно сидели прямо перед креслом закира – и не потому, что пришли раньше всех. Более того, стоило деду появиться в дверях, как остальные мужчины расступались, освобождая проход, раболепно простирали руки, пропуская на почетное место, а сам он принимал эти знаки почтения как должное. Каждый год во время Ашура мой дядя, отец Джафара, брал нас на шествие, в котором я научился участвовать, не падая в обморок. Я больше не боялся. Ничего.
Я узнал и о другом способе вспомнить события Кербелы – о людях, кто считал добровольное кровопролитие на улицах напрасной тратой драгоценной жидкости, о тех, кто организовывал добровольную сдачу крови в эти дни. Повзрослев, мы с Джафаром и остальными парнями злобно насмехались над теми, кто сдавал кровь в пунктах переливания, считая их трусливыми слабаками. Мы считали, что они просто боятся ритуала матам, который, по нашему глубокому убеждению, доказывал силу и отвагу настоящего мужчины.
Аббас Али Мубарак, Дада, редко говорил о моей матери и никогда – о своем сыне. Его супруга, моя бабушка, была менее сдержанна.
– Твой отец был чудесным мальчиком – как и ты, Садиг. С его уходом я словно потеряла собственное сердце. Пока ты не появился в нашем доме, я жила только наполовину. Твоя мать не давала нам возможности жить вместе, в доме твоего отца, где твое истинное место; она вынуждала тебя прозябать в жалкой лачуге, откуда она сама родом. Но мы ждали, Садиг. Я все молилась и молилась. И вот наконец-то твоя мать уехала. Строить новую жизнь, для самой себя. Помахала нам ручкой и укатила в Америку. С этим своим новым муженьком, Умаром, – суннитом[46] с суннитским именем. Да ладно, это уже неважно. Теперь твоя жизнь – здесь, с нами, в доме твоего отца. Как и должно быть. Как же я счастлива, что сын моего сына, моя плоть и кровь, вернулся в родное гнездо. Ты ведь счастлив здесь, да, Садиг?
– Мы пойдем в магазин, Дади? Ты обещала, что купишь мне велосипед. А Шариф Мухаммад научит меня кататься.
– Ну конечно. Все что пожелаешь. Я так рада видеть, что ты счастлив.
Я перестал называть Шарифа Мухаммада «чача»[47] – это уважительное обращение к старшему, что-то вроде европейского «дядя». Теперь я был молодым хозяином дома, и ни к чему мне было проявлять уважение к жалким слугам.
Сначала Шариф Мухаммад ласково журил меня:
– Ты больше не называешь меня «чача», Садиг Баба, как тебя учила мама. Она тоже меня так называла.
Я не обращал внимания на его замечания и напоминания о матери. Иного выхода не было. Помнить о ней и ее наставлениях означало помнить и о том, как он увез меня от матери.
Джафар приходил почти каждый день. Раньше я не знал, что он живет напротив, в доме – уменьшенной копии особняка, где жил я. Мы носились по саду, вопили во весь голос прежде я не решился бы вести себя подобным образом. Мы строили крепости, устраивали битвы, иногда как братья-союзники, иногда как смертельные враги; оружием нам служили лепестки цветов, незрелые плоды манго, а джалеби[48] и бадаам[49] изображали трофеи. Порой мы сражались против других ребят, которые приходили в гости вместе со своими родителями – униженно заискивающими просителями, теми, кто пришел за советом или в поисках работы, рекомендаций, наставлений; все спешили засвидетельствовать почтение моему деду.
Мать впервые приехала в Пакистан полтора года спустя. Она пришла повидаться со мной, но не одна, а с маленькой девчушкой моей сестрой, как она сказала. Малышка что-то ворковала, льнула к моей матери, играла, прячась в складках ее дупатты. Я рассвирепел и отказался разговаривать. Через год она приехала опять, на этот раз без дочери, без Сабы. Но ярость моя осталась неизменной, и, выходя из комнаты, мать плакала. После этого я отказался с ней видеться впредь, даже не хотел говорить по телефону, когда она звонила из Америки.
В доме деда весь мир лежал у моих ног – в прямом смысле. Каждый день новые торговцы появлялись у ворот особняка. Мы с Джафаром рылись в разложенных на лотках товарах, пробовали сласти, брали что хотели, нимало не заботясь о том, кто будет платить, – в этом доме детей ни в чем не ограничивали, и лоточники прекрасно знали, что все оплатят без вопросов. По понедельникам являлся килонавалла, торговец игрушками; он приносил волчки, водяные пистолеты, ракетки с шариком, уродливых кукол с искусственными светлыми волосами, игрушечные ружья, воздушные шары и еще множество всякой ерунды, не соответствовавшей никаким нормам безопасности, – любой нормальный человек запретил бы подобные игрушки. Мы покупали у него рогатки и каждую удобную минуту практиковались в стрельбе по старым жестянкам, которые слуги обязаны были поставлять нам. Да, целая свита слуг повсюду сопровождала нас, исполняя малейшие наши желания. Жестянки мы расставляли на дорожке и тренировались, надеясь когда-нибудь подстрелить что-то живое.
Джафар даже умудрился однажды убить из рогатки птичку – кажется, воробья, крошечного и невзрачного, – и Шариф Мухаммад прочел ему целую лекцию об убийствах, говоря, что ислам позволяет охотиться только ради еды, ибо любая жизнь священна, и нельзя с такой легкостью отнимать ее даже у мельчайших созданий Бога. Противно вспоминать, как Джафар велел повару замариновать и поджарить мертвую птичку и даже проглотил пару кусочков, но потом его все-таки вырвало, прямо на новые туфли, которые мать прислала ему из Лондона.
Лошадник проезжал через наш район по вторникам; он позволял прокатиться на какой-нибудь спокойной ленивой лошадке, а слуги бежали следом, чтобы никто нас не украл и не отдал профессиональным нищим, а то ведь нас могли изуродовать и заставить попрошайничать, как вечно стращал Джафар и, похоже, всерьез этого побаивался. Джафар вообще никогда никуда не ходил пешком и даже не ездил на рикше, как мы с мамой когда-то. Стекла автомобиля служили надежной защитой – братец пугался нищеты, наводнявшей улицы Карачи.
В среду мы ждали торговца, продававшего нам буди ка баал[50], «волосы старой дамы», – отвратительное название вкуснейшего лакомства. По четвергам это был мороженщик – божественное ледяное лакомство на палочке, кулфи[51], он доставал из деревянных бачков, курившихся волшебным паром, когда их открывали. Человек-обезьянка приходил по субботам – ловко крутил в руках маленький барабанчик и резко дергал за поводок маленькую обезьянку, заставляя ее танцевать, кланяться, шаркать ножкой и вообще всякими движениями сопровождать дурацкие истории, которые рассказывал ее хозяин. Если в душе у меня поднималась жалость к бедной обезьянке, я тут же подавлял ее, всем сердцем стремясь забыть любимую сказку и голос – мамин, – что ее рассказывал.
Повседневная жизнь моя состояла только из покупок и развлечений. Каждое лето дед и бабушка возили меня в Европу. В лондонском «Хемлис» мне покупали радиоуправляемые машинки, игрушечные железные дороги, мы смотрели кино на Лестер-сквер и кормили голубей на Трафальгарской площади. В Париже, взобравшись на Эйфелеву башню, я смотрел на мир сверху вниз и удивлялся, как же он мал.
Джафар с семьей как-то ездили в Америку, страну, о которой я мечтал, но которую и ненавидел: в моем сознании все ее население сократилось до одной женщины, моей матери, и одного мужчины, того «крокодила». Джафар рассказывал про огромные здания, большие машины, дороги, шоссе и мосты. Среди прочего он упомянул про платные дороги и автоматические шлагбаумы на них. Идея получения денег за право проезда заинтриговала меня. И как-то днем, когда в доме оставались только слуги, которых, разумеется, никто не принимал в расчет, я предложил устроить баррикаду на дороге перед домом, чтобы никто не смог проехать, не заплатив пошлины, – деньги нам были ни к чему, но это не имело отношения к делу.
Около строящегося дома неподалеку мы отыскали большие тяжелые камни и потратили довольно много времени и сил, подтаскивая эти глыбы поближе к нашим воротам; мобилизовали слуг, распорядились заблокировать проезд для любой машины. Забавно все же, что ни одного автомобиля не появилось в поле зрения, пока мы сооружали свою корявую баррикаду. Закончив, присели на обочине и принялись ждать.
Прошло несколько минут, и подъехала первая машина. В нашем районе курсировали в основном частные автомобили, которыми управляли не их владельцы, а наемные водители, и этот, судя по поношенной традиционной одежде человека за рулем, был как раз из таких. Завидев неожиданное препятствие, водитель резко затормозил, а тут еще откуда ни возьмись выскочили двое мальчишек – Джафар и я, – размахивая красной тряпкой, которой Шариф Мухаммад обычно протирал наш автомобиль. Джафар важным тоном, выдающим его происхождение и положение в обществе, и вставляя для солидности английские словечки, разъяснил ситуацию, и пожилой бородатый бедолага, поразмыслив с минуту, почесал в затылке, вытащил из кармана грязноватой курты[52] кучку банкнот и вручил Джафару засаленную рупию. Тот, в свою очередь, тоже почесал затылок, сообразив наконец, что придется повозиться, освобождая проезд, – каменные валуны – это вам не полосатый гидравлический шлагбаум. Старый шофер терпеливо ждал, пока мы заставляли слуг заработать рупию, только что конфискованную нами. Пыхтя и отдуваясь, они оттаскивали с дороги тяжеленные глыбы, пока шофер не махнул рукой, не прокричал: «Бас[53]. Тик хех»[54] – и осторожно, на первой скорости, не перебрался через образовавшийся проем.
Следующий водитель настроен был более скептически, но все еще с нами вежлив. А вот уже третий – для него Джафар поднял цену до двух рупий, вдохновленный тем, что людей так легко убеждает наш авторитет, да и работа по перетаскиванию булыжников чего-то стоит, для слуг, разумеется, а не для нас – мужчина разорался, поминая наших матерей и сестер такими словами, что у меня даже уши зарделись. Джафар ответил залпом не менее красноречивых эпитетов, и так они переругивались некоторое время, пока шофер рывком не развернулся и не рванул в обратную сторону, не забыв на прощанье погрозить нам кулаком.
В общей сложности мы заработали около пятнадцати рупий, пока на улицу с дикими гневными воплями не выскочила Фупи-джан, мать Джафара. Болтливый повар, вышедший покурить, увидел, чем мы занимаемся, и тут же донес хозяйке. Его-то работа состояла в том, чтобы ублажать вкусы хозяев и их приятелей, а не потакать проделкам распоясавшихся деток. Деньги для нас ничего не значили, но затея того стоила – потом мы частенько веселились, вспоминая собственное нахальство.
В пятнадцать лет я узнал правду о смерти своего отца, но принять ее не смог. Как не мог этого сделать и много лет спустя. Мы с Джафаром подрались, всерьез, не помню из-за чего. Сначала переругивались в обычной мальчишеской манере, потом я, не сдержавшись, толкнул его, и сильно. Он упал на руку. И разбил часы, которые Дада подарил ему ко дню рождения. Электронные часы, с калькулятором.
Джафар рассвирепел, вскочил и бросился на меня с кулаками, заорав: «Ублюдок! Смотри, что ты натворил! Грязный ублюдочный псих, вот ты кто, Садиг! Как твой папаша! А твоя мать – шлюха, вышла замуж за ублюдка-суннита. Неудивительно, что твой отец покончил с собой!»
Я сначала не понял – защищался от его ударов, не разобрав слов. Но на шум поспешно вышел Дада.
– Джафар! Закрой рот! Убирайся! Марш домой! Немедленно! – рявкнул Дада, и никогда прежде я не слышал, чтобы он кричал.
Выражение его лица, ярость в его голосе заставили меня остановиться и обернуться. Злость на Джафара мгновенно улетучилась, я пристально взглянул на деда. Он отвел глаза. Я торопливо проиграл в уме всю сцену, припомнил слова Джафара. Дада молча ушел. Лишь через несколько часов я разыскал его и решился спросить, о чем это говорил мой брат.
– Не слушай его, Садиг. Это все чепуха, что он там мелет. Ах, мальчишки! Чего только сгоряча друг другу не наговорите. Врет он. Все врет.
Я притворился – и перед ним, и перед собой, – что поверил и успокоился. Уж если Дада лжет, скрывая какую-то страшную правду, тогда и я не желаю ее знать. Джафар явился с извинениями. Я сказал, что сожалею о сломанных часах. И все – он больше никогда не возвращался к этой теме.
Как, впрочем, и я – меня полностью отвлек подарок Дада, появившийся буквально на следующий день. Собственный автомобиль – хотя я был слишком молод, чтобы легально управлять им. Дада отправил Шарифа Мухаммада получить права для меня – незаконно, конечно, за взятку, – и после того, как Шариф Мухаммад научил меня водить, мы с Джафаром принялись раскатывать по всему городу. Нас захватила бурная взрослая жизнь, для которой требовались все новые права, чего мой дед категорически не одобрял. Сейчас мне стыдно вспоминать, как я боролся с ним – старым человеком, который дал мне все, чего я хотел. Но я-то считал себя настоящим мужчиной. Да и сам дед не раз заявлял это. Я, не задумываясь, тратил его деньги: покупал дорогие подарки друзьям, заказывал столики в роскошных ресторанах, снабжал спиртным и гашишем всю компанию. Джафару вскоре запретили участвовать в моих развлечениях. Но меня-то никто остановить не мог. На всех вечеринках я был самым молодым и постоянно самоутверждался. Достаточно было самого незначительного намека, как я бросался в драку. Я по праву заслужил репутацию – среди таких же распутников, как и я, – безрассудного психа.
И вот однажды я возвращался на рассвете домой, пьяный в стельку. То и дело сбивался с пути, пропускал нужные повороты, проезжал на красный свет на перекрестках. На одну из улочек я вывернул, не сбрасывая скорости, – слишком быстро, чтобы вовремя затормозить, даже когда заметил их. Женщину с маленьким ребенком.
Помню визг тормозов. Помню ее лицо, выхваченное из тьмы светом фар, ее крик, тошнотворный звук удара стали о живую плоть, помню, как ее тело взмыло вверх и исчезло где-то в стороне. Автомобиль замер. Я открыл дверь и вышел посмотреть, на что – на кого – я налетел. Тело женщины на земле. Малыш, опустившись рядом на колени, ревел во весь голос. Из мечети, где только что закончилась утренняя молитва, начали выходить мужчины. Раздался чей-то крик. Кто-то подбежал к моей жертве. Прочие мужчины грозно двинулись в мою сторону. Не раздумывая, я прыгнул в машину, завел двигатель и умчался. Как добрался до дома, не помню.
У ворот я просигналил, вызывая чокидара[55] – привратника, – чтоб впустил меня.
Безропотный и подслеповатый – мои поздние возвращения, которые он скрывал от деда, обеспечивали ему неплохую прибавку к жалованью – слуга распахнул ворота. Я остановил машину на дорожке, заметив наконец, как бешено колотится сердце в груди. Шариф Мухаммад вернулся с утренней молитвы почти одновременно со мной, он вошел через маленькую калитку. Увидел, как я сижу в машине, опустив голову на руль.