355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мстислав Толмачев » Такая долгая полярная ночь » Текст книги (страница 7)
Такая долгая полярная ночь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:31

Текст книги "Такая долгая полярная ночь"


Автор книги: Мстислав Толмачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)

Глава 28

«Кто пострадал, тот не забудет»

Цицерон

Приближалась осень. Я снова работал в шахте. С отъездом Норд, вероятно, нарядчик, надо думать, не за так, назначил нового экспедитора. Маленький эпизод всплывает в моей памяти. За кражу у меня перчаток (еще с воли) я бью морду «Машке», пассивному педерасту, утехе блатных. Он взывает к ворам о помощи. Мой аргумент: «У кого, сволочь, крадешь? У такого же заключенного, обиженного прокурором и судьями?» Драку прекращает вор-конокрад. Он на воле воровал лошадей вместе с лихими цыганами. Он говорит воришке-педерасту: «Ты что не видишь – он (кивок в мою сторону) же война (т. е. военный), и жизнь ему совсем не дорога». Опять моя военная гимнастерка и летный шлем убеждают зрителей мордобоя в весомости, если не моих кулаков, то словесных аргументов. Мой летный шлем и военная гимнастерка, а также моя сдержанность в речах соблазнили на довольно странные беседы со мной одного из лагерников. Это был крупный и сильный молодой мужик по фамилии Кравец. Говорили, что он из банды Короля. Об этой банде говорили, что эта кулацкие сынки, попав в лагерь, они не признавали никаких законов уголовного мира, т.е. отбирали еду и вещи у всех: у «мужиков» и у блатных. Активно сопротивляющихся тихо убивали. Когда до наших стражей дошло сознание опасности в лагере такой организованной банды, банду Короля разбросали по разным лагерям. Разговоры этого бандита по фамилии Кравец, все время вращались около одного – могу ли я управлять самолетом. Уж очень моя военная гимнастерка и летный шлем убедили Кравца, что, как я догадался, в случае нашего совместного побега, добравшись до аэродрома, можно улететь. Куда? Я убедился еще раз, что масса тела не способствует увеличению массы ума. Наивность, я бы сказал, ущербность мышления Кравца меня уже в это время не удивляли. Чаще всего большинство из уголовного мира не отличались способностью мыслить, оценивать обстановку, объективно и широко понимать действительную жизнь за пределами лагеря. Забегая вперед, скажу, что Кравец все же совершил побег, уговорив одного вора (кажется, его фамилия была Скачков), уйти в тайгу. Охрана их настигла, и бандит Кравец, спасая свою жизнь, сдается, а вор Скачков, вооруженный топором отчаянно сопротивляется. Финал один: Скачкова пристрелили, а Кравца привели в лагерь. За побег он получил добавку к сроку.

Нашему руднику и поселку вольнонаемных при руднике потребовались подсобники. Так я попал в подсобную бригаду, которая на ответственность бригадира работала без конвоя в поселке и по лагерю. Бригадиром был опытный немолодой плотник. Ему было разрешено носить бороду. Я не знаю, был ли он из колхозных мастеров, умельцев на все руки, был ли он из сектантов, но главное – это был степенный, знающий свое дело человек. И еще несколько «мужиков», как говорили блатные, составляли опытное ядро этой подсобной бригады, потом были те, функция которых были – «подними и брось», «подержи и понеси». Но нарядчик лагеря подбирал в бригаду подсобников не воров, т.к. бригада работала и в поселке вольнонаемных, и надо было исключить из ее деятельности квартирные кражи. Подсобниками у «мужиков»-плотников были «контрики» и те, кто когда-то претендовал называться интеллигентом. Моим напарником по пилке дров и другим подсобным работам был человек, с грустью вспоминавший о московской консерватории. Я тактично не выспрашивал его о прошлом, и потому мне до сих пор неизвестно, был ли он преподавателем консерватории или окончившим ее музыкантов. Его фамилия была Скриль. Приятным голосом он часто, беседуя со мной, напевал песенку, где были слова: «Запах анемона…» Все другие слова я забыл. Однажды бригадир и его крепкие мужики подрядились что-то делать кому-то из вольнонаемных. Наше присутствие не было необходимо. «Отдыхайте», – сказал бригадир. Скриль и я сели на песок около ручейка. Неподалеку в яме лежали крупные коричневого цвета куски чего-то, что я вначале не мог определить. «Это мука», – сказал Скриль. «Да, – подтвердил я, рассмотрев поближе содержимое ямы, – «Но она актированная, испорченная», – заметил я. «Ее можно есть», – заявил Скриль и, набрав несколько твердых коричневых кусков в железную банку трехкилограммовой емкости, и залил эту «муку» водой из ручья. По его просьбе я помог разжечь костер. Вскоре эта мучная «затеруха» закипела. Ложки мы всегда носили с собой. Скриль, дуя на ложку этого варева, стал есть. Он предложил и мне отведать этого «кушанья». Я своей ложкой зачерпнул из котелка и попробовал нечто, напоминающее мучной клей коричневого цвета. Таким мучным клеем, помню, клеили обои. Горечь во рту заставила меня выплюнуть этот мучной клей. «Не ешьте, это испорченная мука, можете отравиться», – закричал я. Но Скриль продолжал есть это ядовитое варево. На другой день Скриля в бригаде не было, а несколько позднее я узнал, что он умер. Голоден тогда я был не меньше Скриля, но что остановило меня от употребления в пищу отравленной муки? Разум или инстинкт? Инстинкт волка, не хватающего отравленную приманку? Или разумное, ясное понимание опасности?

У меня появился новый напарник. Мы вдвоем пилим дрова «вольнягам», колем дрова и носим в сарай или в дом. За это нам дают хлеба. Напарник вдвое старше меня, ему лет 50. Молчалив. В беседе со мной о моем осуждении «по закону» проявляет прекрасное знание статей Уголовного кодекса. В лагере, когда его спрашивают некоторые любопытные, отвечает, что убил прокурора. Я догадываюсь, что он сам бывший прокурор, но тщательно это скрывает. В самом деле, если бы блатные узнали, что он прокурор, утро следующего дня он бы не увидел.

Однажды меня и моего молчаливого напарника назначили в распоряжение заведующего продуктовым складом на поселке. Надо думать, нарядчик сознательно послал на склад не воров. Целый день мы, по указанию заведующего складом, передвигали и перетаскивали ящики, мешки, бочки с разнообразными продуктами. Тут были разные консервы, копченая и соленая кета, крупы и макаронные изделия, печенье и сухофрукты. Мы, довольствующиеся лагерной баландой и мизерной порцией каши, только облизывались, глядя на это продуктовое богатство, и вдыхали манящие запахи копченостей и соленой рыбы. Когда окончился наш рабочий день, мы нерешительно попросили у заведующего складом хлеба. Велико было его изумление. «Как, вы целый день проработали среди продуктов и еще голодны?!» – вскричал он. На его удивление я с искренней дрожью в голосе ответил: «Но мы ничего не взяли, ничего не съели из этих продуктов». Он посмотрел на нас, как на дураков. А мы были честные дураки, воспитанные идеологией, вбитой в наши головы о священности социалистической собственности. Хлеба он нам дал. Мы так ему понравились, что он у нарядчика выпросил нас и на другой день – заканчивать работу в складе. Мы снова работали на складе продуктов, а «прокурор», мой напарник сказал: «Жизнь разрушила все наши представления о честности и понятия порядочности». После такого высказывания он украл три соленых кеты и спрятал в кустах кедрового стланика. Работу на складе мы закончили рано, и заведующий складом на прощанье дал нам хлеба (одну булку на двоих), одну соленую кету на двоих, сказав при этом, чтобы мы съели это, не принося в лагерь. Ожидая, когда бригадир нас окликнет, чтобы идти в лагерь, мы расположились среди кедрового стланика и съели данное нам и еще одну из украденных «прокурором» рыб. А две он спрятал в корнях куста стланика. На следующий день я работал в бригаде, а моего напарника не видел. Наведавшись к месту, где были спрятаны две кеты, я их не нашел. Я понял, что «прокурор» уже перевоспитался, он усвоил лагерную мораль: «умри ты сегодня, а я – завтра».


Глава 29

Нomo homini lupus est

Все больше чувствовалось приближение осени. Однажды выпал первый снежок, правда, на следующий день он растаял, и опять установилась ясная, но довольно свежая погода. Как-то после работы бригадир и «мужики»-подсобники, раздобыв на поселке овощи, решили сварить в бараке для бригады овощной суп. Я и еще один паренек из нашей бригады «кочегарили» у печки. Варево, именуемое супом или щами, еще не закипело, когда какой-то блатной с довольно мрачной рожей взял наше ведро с «супом» и понес вглубь барака. Оказывается у него на нарах лежал приятель с «мастыркой». «Мастыркой» в лагерях называлось искусственно сделанное повреждение своего тела, чтобы не работать. При разоблачении такого «умельца» его «работа» над своим телом называлась членовредительством, а увиливание от работы не длительное время расценивалось как контрреволюционный саботаж (статья 58-14). «Мастырщику» добавляли срок, и он из вора превращался в «контрика». Увидев, что ведро с овощной похлебкой изъято таким наглым способом наши мужички-плотники заволновались и заохали. И более ничего! Так они были напуганы на этапах и пересылках произволом блатных и попустительством охраны. Я пошел к этой парочке воров, сидевших на нарах с ложками в руках. «Суп еще не сварился», – сказал я им и забрал ведро, грозя ошпарить этих негодяев горячей похлебкой. Ведро снова было поставлено на печку, чтобы доварить это овощное блюдо. Наш суп уже закипал, когда я, отойдя за топливом для печки, обнаружил, что этот вор снова забрал ведро, и наши старшие по бригаде и бородатый бригадир снова проявили свою нерешительность. Опять они что-то стали протестующе бормотать. А вор тем временем со своим искусственно-больным напарником уже приступили к трапезе. Я подошел к ним и сказал: «Здесь одни овощи и нет мяса». Потом я из-под матраца своего бригадира взял его плотницкий топор и, подойдя к этим двум негодяям, сказал: «А сейчас будет мясо». Тогда стащивший у нас ведро с похлебкой прямо в белье побежал от меня, а я за ним с топором. Он по свежему снежку обежал вокруг барака и скрылся где-то, наверное, спрятался в другом бараке. Конечно, я на своих опухших от цинги ногах не мог догнать его, но он достаточно ясно понял мое намерение зарубить его.

На другой сопке стали бурить новую штольню. Я уже работал на подноске крепежного материала. Это были довольно толстые высотой с человеческий рост или немного выше бревнышки – сырая, только что спиленная лиственница. И вот такую тяжесть надо было тащить метров 300 вверх к штольне. Я, изнуренный авитаминозом и скудной лагерной пищей, с трудом носил на плече эти крепежные бревна. Более того, тяжесть ноши и общее ослабление организма влекли одно неприятное проявление всего этого, медленно убивающего здоровье и жизнь человека, – я каждые 10-15 метров пути вверх по тропе этой сопки останавливался, чтобы помочиться. Конвоиру такие остановки не нравились, и он «стимулировал» движение к штольне подносчиков этих бревнышек ударами приклада винтовки в спину, угрозами применить штык (даже штыком пропорол мне бушлат) и отборной руганью. В отношении меня и некоторых других он выкрикивал вперемешку с чисто лагерной руганью такие слова, как «фашисты», «контрики», «враги народа». В общем все то, чем напичкана его тупая голова. И я не выдержал: не употребляя лагерную лексику, я высказал все, что о нем и о ему подобных думал, о их «героизме» в расправе над безоружными цинготными заключенными. И это тогда, когда родина отбивается от настоящих фашистов. Самое бранное слово в моих словах, обращенных к этому конвоиру, было «сволочь», «отброс человечества». Он шел за мной и лаял на меня по-лагерному, а я смеялся обзывал его «героем», «гадом» и «сволочью». Дойдя до входа в штольню, я сбросил с плеча свою ношу, а этот пес остановился метрах в 30 от меня и в ярости навскидку выстрелил в меня из своей винтовки. И… промахнулся. Должно быть, руки тряслись. Второй выстрел был уже в небо: бригадир подбил ему винтовку вверх.


Глава 30

 
«Мольбы и стоны здесь не выживают —
Хватает и уносит их поземка и метель,
Слова и слезы на лету смерзают, —
Лишь брань и пули настигают цель.»
 
Владимир Высоцкий

Пришлось мне работать помощником взрывника. Вгрызаясь в сопку, мы взрывали вручную (с факелом) пробуренные бурильщиками шпуры, предварительно начинив их аммоналом и завершив начинку детонатором с бикфордовым шнуром. Штольня уже протянулась метров на 60. Были проложены рельсы, и по ним откатчики в вагонетках вывозили то, что оставалось после отпалки, т.е. после взрывов. Взрывником был бандит Измаилов, его помощником «враг народа», террорист Толмачев. И это не было случайностью: на опасных работах чаще всего работали заключенные, наделенные щедрой рукой советского правосудия наиболее опасными статьями Уголовного кодекса.

Так однажды, забив в шпуры патроны с аммоналом и детонатор с выведенным наружу шнуром и все это плотно с помощью длинной палки (подобием шомпола) заполнив глиняными в виде колбасок пыжами, мы стали факелом поджигать выведенные наружу шпуры от детонаторов. Вслух считаем, должен быть 21 шпур, 20 подожжены… а где же 21-й? Контрольный шнур в руке взрывника, на котором насечки, скоро догорит. А где же 21-й шпур? Ведь если он не будет взорван, то при очередном бурении от взрыва может погибнуть бурильщик. Бур наткнется на детонатор «отказа» и взрыв неминуем. Наконец при свете факела и керосинового фонаря мы отыскали 21-й, он подожжен. «Беги!» – кричит взрывник, и, припустившись бежать добавляет: «Сейчас рванет!» Бегу вслед на ним, свернуть некуда, штольня – прямой коридор. Впереди – светлое пятно выхода, на его фоне фигура-силуэт Измаилова. Сзади, за моей спиной – смерть. Рвануло… над моей головой просвистел кусок взорванной породы, на счастье мое, лежит на боку вагонетка, ныряю в ее кузов, поджимаю ноги, свертываюсь в клубок, а взрывы следуют один за другим. По привычке считаю – 19, 20 и 21. Все! Отпалка закончилась без отказа. Удушливый дым взорванного аммонала захватывает штольню, ползет к выходу. Кашляя, бреду к выходу и слышу, как снаружи кричит взрывник: «Толмачева убило!» Я появляюсь, и все удивлены. Жив и даже не ранен, чьи-то недоверчивые руки ощупывают меня «Жив, Жив», – говорю я. «Струсил?» – спрашивает взрывник. Отвечают, что было страшно, когда по кузову вагонетки где я съежившись лежал, барабанили куски породы, летевшие со страшной силой. Люди смеются.

Наступила зима, выпал снег, он покрыл сопки и долину. Новая шахта уже работает. Проложен по клону сопки бремсберг. Ветер упорно заметает снегом рельсовую колею бремсберга. Нас заставляют чистить от снега рельсы. Но… лопату бросишь, три лопаты наметет моментально. Парни ругаются и говорят: «Мартышкин труд». Холодно, ветер забирается под бушлат, продувает ватные стеганые, не первого срока носки, штаны. Конвоир ругает нас и требует, чтобы мы, несмотря на метель, чистили бремсберг. Ему тепло: он в добротном полушубке, в валенках и на руках меховые рукавицы.

В нашей бригаде работает Вальман (я о нем упоминал в 24-й главе). Он бросает лопату и решительно направляется в теплушку. Конвоир требует, чтобы он вернулся и продолжал работать. Вальман возражает, говорит, что замерз и что в такую пурговую погоду чистить бремсберг бессмысленно. Конечный результат препирательства: стрелок-конвоир стреляет, и Вальман убит.

Нас снимают с этой нелепой в пургу работы. Снегу выпало немного, еще только начало ноября. Сильно устаю на работе. Рабочий день – 12 часов. Питание – скверное – лагерная баланда. Это «щи» из зеленых листьев капусты и пополам разрубленных некрупных селедок. На второе какая-нибудь каша. Ячневая сечка, перловка, горох или чечевица. Порции скудные и в столовой копошатся те, что вылизывают миски после блатных, которые ухитряются питаться лучше, так как повара на лагерной кухне тоже воры.

Несмотря на дневное утомление, часто ночью просыпаюсь от криков. Это кричат замерзающие в изоляторе «штрафники». Сажают в этот рубленый из толстых бревен лиственницы изолятор без печки с грунтовым полом тех, кого по своему усмотрению надзиратели и охрана считают нарушителями лагерного распорядка. Сажают в белье, и это когда температура воздуха —3 – 30 градусов С! Ночью раздаются крики: «Дежурный! Дежурненький! Выпусти, замерзаю!» Крики настолько пронзительны, что в конце-концов «дежурненький» идет к изолятору (изолятор на возвышении, на специально разровненной площадке), гремит запор. Голос: «Замерз, вот я тебя погрею». Сухой щелчок револьверного выстрела. И… несут еще недостреленного в медпукт, В руку ему всунут камень. Он надрывно дышит, с каждым выдохом из его рта хлещет кровь. Охранник говорит: «Напал на меня, я защищался». На вахте и на вышке могут быть спокойны – все по закону, и главное – ночных криков больше нет.

Да, хочу добавить, что приятель убитого Вальмана, электрик Дремов (глава 23) в эту же зиму замерз, спускаясь из шахты в лагерь, он решил в сарайчике для аммонала переждать пургу и заснул вечным сном. Так два приятеля, предсказывающие этапному пополнению смерть в первую же зиму, сами ушли в эту зиму в небытие.

7 ноября 1941 года нашу бригаду после работы днем (12 часов на открытом воздухе) ночью выгнали чистить от снега автотрассу. Дорога была сильно передута снегом, и машины не могли отвозить руду на обогатительную фабрику.

На эту ночную работу нас окриками, бранью и ударами прикладов подгоняли охранники. На трассе при свете фар застрявших автомашин я увидел груду лопат, которые разбирали заключенные, чтобы приступить к работе. Передо мной один старик-заключенный, видно хозяйственный и аккуратный в прошлом человек, стал выбирать лопату получше и пошире. Конвоиру показалось, что он долго копается, и конвоир с маху ударил старика прикладом к грудь. Старик, охнув, покатился с косогора вниз в долину. Я не сказал, что автотрасса вилась около сопки, с одной стороны сопка, в с другой – обрывистый склон в долину.

Я не выдержал и, глядя на конвоира, сказал: «Вот и поздравил нас с Великой Октябрьской революцией, с праздником!» Конвоир озлобленно направил на меня штыком вперед свою винтовку. В этот момент фары автомобиля осветили меня. И я, рванув бушлат, выставил навстречу штыку охранника свою грудь в военной гимнастерке. И, глядя на этого взбесившегося пса, сказал: «Что ж, я думал, что эту гимнастерку проткнет японский штык, а оказывается – русский». Увидев мою гимнастерку и летный шлем, который я продолжал носить и который не раз уже меня выручал, охранник отдернул винтовку и произнес: «Вспомнил…»


Глава 31

«Не веди, начальник, сам дойду.»

«Лучше кашки не доложь, но от печки не тревожь.»

Лагерный фольклор

Мне пришлось постигнуть значение трех «Д»: дистрофия, диспепсия, деменция. Три роковые «Д». Если к этому еще добавить побои, наносимые заключенные дегенератами-охранниками, и умерщвление прямое или косвенное в штрафном изоляторе, то, пожалуй, полностью вырисовывается картина жизни и смерти человека в сталинских лагерях. Ускоряет приближение смерти и труд, весьма тяжелый при 12-ти часовом рабочем дне. О питании и говорить не приходится. Зима завладела Колымой. Снег и мороз добивали людей. Все больше в лагере появлялось «доходяг», т.е. изможденных, истощенных, пораженных цингой людей.

Фельдшер лагеря рудника имени Чапаева Олег Георгиевич Потехин, кажется, ленинградец, (за что он был осужден, не знаю) говорил мне, что зима многих унесет на тот свет. Потехин, узнав, что я обладаю медицинскими познаниями, сочувственно относился ко мне. Внезапно для нас, заключенных, был собран этап из наиболее ослабленных. Это был очередной лагерный сюрприз. К этому надо было привыкнуть. И не сразу мне удалось усвоить, что в лагере каждый следующей день совершенно непредсказуем. Возможно, хотя я не уверен, что Потехин посоветовал нарядчику включить и меня в состав этапа, так как подумал, что смертность в лагере растет, а я могу быть следующим кандидатом в «жмурики». И надеясь, что на новом месте мне «повезет», зачислил меня в этап. Впрочем, это только мои домыслы. Очевидно, в то время я еще верил в добрые помыслы и дела людей. Жизнь в дальнейшем убила эту веру.

Руки мои к тому времени зажили. А случилось со мной следующее, из лагеря нас под конвоем погнали в тайгу, надо было на своих плечах из тайги принести шести или восьмиметровые бревна – спиленные раньше лиственницы. В тайгу за этими бревнами ушло 10-12 человек, в их числе был и я. Цинга давала себя знать. Ноги мои при каждом шаге как будто ступали по надутым резиновым подушкам. Чтобы спасти десны и зубы я жевал луб лиственницы, а в лагере от цинги пили приготовленный из лиственничной «лапки» – иголок чай. Горькую терпкую жидкость готовили, заливая кипятком в деревянной бочке нарезанную массу игл лиственницы.

Итак, мы шли в тайгу за бревнами (начальство затеяло что-то строить в лагере). Я ковылял одним из последних. Бригадир вернулся ко мне и сказал, чтобы я подобрал упавшего и с ним вернулся в лагерь. Дав мне такое задание, бригадир поспешил к началу колонны работяг. Колонна – это слишком громко сказано: я уже говорил, что было нас 10 или 12 человек и один конвоир. Пройдя сотню-другую метров по протоптанной людьми в снегу узкой тропинке, я увидел лежащего ничком работягу-заключенного. Я стал его поднимать, но он мычал что-то нечленораздельное и не имел сил, чтобы встать. Я понял, что колымский мороз сделал свое дело – сознание у несчастного уже было потеряно, наступило то, что называют общим переохлаждением организма. Я пытался его поднять, но сил моих на это не хватило: ноги, пораженные цингой, меня самого еле держали. Тогда я стал на колени и подлез под него, потом поддерживая его, беспомощного и мычащего, стал отжиматься с этой ношей от снега, на котором мы с ним волей судьбы оказались. Наконец, я встал с этим парнем на своих плечах и, покачиваясь, пошел назад, к лагерю. Моя ноша периодически что-то мычала и соскальзывала с моих плеч. Я одной рукой зацепил его за карман бушлата, а другой за ворот. Сколько я прошел, мне трудно сказать, но парень, как мне казалось, становился все тверже и все тяжелее, и упорно сваливался с моих плеч. Тогда я зубами сбросил с обеих рук свои обледеневшие рукавицы и голыми руками крепко схватил его за одежду. Сколько было сил я поспешил, правда, не думая о своих руках. Мороз в тот день был, вероятно, не меньше – 40 градусов. До лагеря я не дошел, а с трудом добрел до лагерной бани на берегу ручья. Там мылась какая-то бригада заключенных. Я перешагнул порог бани и, теряя сознание, упал вместе со своей ношей. Мне потом говорили, что тот, кого я нес, при падении на пол бани застучал по доскам, как мерзлая баранья туша. Кто-то увидел мои совершенно белые кисти рук и, не долго думая, сунул мои руки в тазик с горячей водой. От нестерпимой боли сознание вернулось ко мне, и я дико закричал. Парня, которого я вынес из тайги, спасти не удалось – от умер от переохлаждения организма. С кистей моих рук от обморожения сошла «перчатками» кожа с ногтями. И после лечения, которое давало мне возможной передохнуть от горных работ, – этап на рудник имени Лазо.

И вот в сопровождении охраны, одетой в добротные полушубки и обутой в валенки, нас, человек 40-50, пригнали к воротам лагеря Лазо. Наши конвоиры ушли в помещение проходной, где обычно дежурят охранники у ворот. Там топится печь, тепло им всем, слышен громкий смех. А мы стоим и коченеем от мороза. Нас впускать в лагерь не торопятся. Но наша одежда и обувь не для колымского мороза. Люди дрожат, трясутся от холода. Блатные злобно матерятся. Их отборная ругать адресуется не только «псарне» – охранникам, но и всему режиму и укладу жизни в нашей стране. Один из воров, одетый в кальсоны и потрепанную телогрейку, которая из-за дыр и полного износа не греет, начинает кричать, требуя, чтобы быстрее впустили нас в зону. Его крик подхватывает вся масса этапников, крик превращается в дикий, звериный вой. «Концерт» охране не нравится, охранники с отборной руганью загоняют нас в лагерную зону. Там нас расселяют по баракам. На другой день это «трудовое пополнение», состоящее из ослабленных цинготников и дистрофиков, распределяет нарядчик по бригадам.

Я попадаю в шахтерскую бригаду. В бадье нас спускают вниз, не знаю, на сколько метров в глубину планеты. В бадье же по окончании трудового дня (12 часов!) извлекают из глубины. Тяжелая работа не улучшает самочувствие цинготника или дистрофика. Я и еще один, по физическому состоянию мне подобный – (его фамилия была Бондаренко) – особенно не понравились бригадиру. Мы не выполняли производственное задание (норм тогда не было, или о них не принято было говорить). Бригадир за то, что мы не смогли выполнить задание, решил нас наказать и, когда всю бригаду поднимали наверх, оставил меня и Бондаренко на ночь «заканчивать» то, что мы не смогли сделать в дневную смену. Бондаренко заплакал и запричитал. В его словах я между всхлипываниями и сморканием различил жалобу, что он оставлен без обеда (лагерной баланды!) и что страшно оставаться ночью под землей. Потом он стал меня уговаривать приступить к работе и доделать то, что мы не смогли сделать за смену. В ответ на его плач и стенания я засмеялся. А потом сказал, что дорабатывать то, что из-за своего физического состояния не смог сделать за день, ночью я не буду. Сказал, что в шахте не так холодно, как снаружи на поверхности, что я буду спать и ему советую. Пусть мы остались без пищи, но зато отдохнем, выспимся до прихода дневной смены. Сон хоть немного восстановит наши силы. Мои речи убедили Бондаренко, и мы, найдя в шахте удобный тупичок, «легли на грунт» и заснули. Утром нас разбудили голоса нашей бригады. Бригадир дал наши пайки хлеба нам, за что ему большое спасибо. Это было человечно. Потом, пристально поглядев на нас, сказал: «Сидите и ничего не делайте, мать вашу…» Конечно, нас списали из этой бригады. «Доходяги» для шахты не годились.

Познакомился в этом лагере рудника им. Лазо с Цесельским. Судя по его осведомленности в области политики, иностранной техники, я понял, что «на воле» он был не простой заурядный человек. Думаю, что он работал, может быть, в таком ведомстве, о котором вслух нельзя было говорить. Судьба Цесельского была весьма плачевна. В борьбе за существование он, уже явный «доходяга», изобрел довольно странный способ выжить: надел старую стеганую телогрейку, сверх нее лагерный бушлат, тоже на вахте, и, защитив таким способом тело от побоев, в столовой, когда бригадиры получали хлебные пайки для бригады у хлеборезов, хватал с подноса пайку, нырял под столы и, спрятавшись там, поспешно съедал украденную пайку хлеба, не обращая внимания на пинки. Кончилось это для него плохо: по жалобе бригадиров, у которых он хватал хлебные пайки, он был посажен в штрафной изолятор. Охрана, разумеется, его раздела до белья. Он там простудился и умер в больнице лагеря от двухстороннего воспаления легких.

Был в нашей стране народный комиссар речного флота Пахомов. Как «врага народа» его «верный сын партии» Ежов уничтожил, а сын Похомова оказался на руднике Лазо. Он работал в ремонтных мастерских и с единомышленниками готовил, как говорили, восстание заключенных. На токарном станке эти смелые люди изготовляли самодельные гранаты, начинять их намеревались аммоналом. С детонатором эта железная цилиндрическая граната, очевидно, была достаточно опасна. Но… нашелся «патриот», он предал их всех. Пахомов и его единомышленники, говорят, были расстреляны на руднике им. Лазо.

Информации о ходе войны мы, заключенные, разумеется, не получали. Но, кто способен был еще думать, кое о чем догадывался. Я не случайно говорю о способности думать, так как дистрофики, люди истощенные, страдающие авитаминозом и цингой, превращались в живых с замедленными движениями голодных роботов. На них часто сыпались удары более сильных и здоровых уголовников и пинки охранников. Конечно, в числе таких, страдающих деменцией, были не только политические, но и уголовники, т.е. те, кто в этой борьбе за существование не сумел выкарабкаться.

Внутри лагерной зоны вдруг соорудили еще маленькую зону, т.е. большой барак-палатку, огороженную колючей проволокой. Туда поместили, собрав со всего лагеря, всю 58-ю статью. Около меня на нарах лежал парень, который мне сообщил, что он сын адмирала Семенова. Отца расстреляли, а сына отправили на Колыму. Я эту особую изоляцию воспринял с достаточной ясностью: на фронтах для нас плохо (тогда решалась судьба Сталинграда), и мы, как у хорошего хозяина кролики в загоне в любой момент (если фашисты возьмут верх) можно кроликов зарезать: они под руками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю