Текст книги "Такая долгая полярная ночь"
Автор книги: Мстислав Толмачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Такая долгая полярная ночь
(фрагменты воспоминаний)
Светлой памяти моей матери посвящаю.
Мстислав Толмачев
Глава 1
«Лишь познавшего страданья
Осеняет вдохновенье!»
Шота Руставели
На закате своей жизни я решил написать о том, что пережито мною в не лучшие годы для моей страны и народа. Написанное мною – это повесть об отрезке моей жизни, именно в буквальном смысле о куске моей жизни, отрезанном беспощадной рукой судей из числа той банды сталинских опричников, которая была порождена Системой и защищала тоталитарную Систему.
Я не уверен, что написанное заинтересует кого-либо, даже моих близких. Хотя и не надо бы людям забывать мудрое изречение об Иванах, не помнящих родства. Кто хочет, тот попытается узнать о своих родных, что-то про своего деда, о родственных корнях, связывающих человека с Родиной. А кому это не надо, пусть Бог его простит, ибо живет он только настоящим, к сожалению, даже нравственные связи с прошлым ему не нужны.
Примите это искреннее повествование о пережитом человека, прошедшего 17 сталинских лагерей и, слава Богу, оставшегося в живых.
О ты, читая эти строчки,
Не будь ко мне чрезмерно строг.
Не жду от смерти я отсрочки,
Отбыв колымский страдный срок.
И потому спешу поведать,
Что на себе пришлось изведать,
Меня как север пощадил,
Живого все же отпустил…
Когда меня доброжелательно, но несколько наивно, спрашивают о моих впечатлениях о Колыме, моя рука нащупывает на груди бугорок от неправильно сросшегося с грудинной костью ребра – результат удара прикладом винтовки конвоира. Потом моя рука скользит по голове, и пальцы останавливаются на вмятине на моем многострадальном черепе – это след от рукоятки нагана охранника. Таковы мои воспоминания о Колыме.
Итак, мой читатель, перед тобой не детектив, столь популярный сейчас как жанр, породивший изрядное количество писателей. Что же поделаешь? Мода!
Закончу словами Мишеля Монтеня: «…Содержание моей книги – я сам, а это отнюдь не причина, чтобы ты отдавал свой досуг предмету столь легковесному и ничтожному. Прощай же!»
Глава 2
«В минном поле прошлого копаться —
Лучше без ошибок, потому
Что на минном поле ошибаться
Просто абсолютно ни к чему».
Владимир Высоцкий
13 июня 1916 года я родился. Сейчас я старик. Возраст, когда думающий пишет мемуары. Или хотя бы оглядывается на прожитую жизнь и пытается с относительной объективностью оценить прожитое и пережитое.
Годы 1990 и 1991 для меня слишком юбилейные. 20 декабря 1940 года я был арестован, а 29 января 1941 года осужден так называемой «тройкой», которая в армейских условиях носила название военного трибунала. Таким образом, 50-летний «юбилей» я вполне мог отмечать дважды – в 90-м и 91-м годах. Но лучше об этом поворотном, решающем мою судьбу моменте вспомнить и рассказать подробнее.
В 1939 г. я по окончании педагогического института работал в школе, преподавал русский язык и литературу. И был призван на действительную военную службу в ноябре 1939 года. Первоначально в военкомате был направлен в танковые войска под Киев. Но из-за задержки расчета на работе, в школе, был, так сказать, переадресован на Дальний Восток, и служить мне пришлось в Черемхове на берегу реки Будукта в 41 отдельном батальоне связи 69 стрелковой дивизии 19 стрелкового корпуса 2-й Отдельной Красной Армии (ОКА), которой командовал тогда Иван Степанович Конев. Ехало нас на Дальний Восток десять человек. Все с высшим образованием. Старшим группы был коммунист Ермаков. Он вез наши документы. Ехали мы в пассажирском вагоне и должны были говорить, что мы едем работать по заключенному договору. Соблюдалась такая конспирация и такой метод отправки новобранцев из-за того, что были случаи крушения эшелонов с новобранцами. Не исключалась диверсия, так как время было тревожное и даже не слишком политически грамотные люди, но реально мыслящие, понимали, что близка война.
Дивизия, в составе которой был наш батальон связи, в народе называлась «колхозной», так как красноармейцы широко использовались на полевых работах в местных совхозах и колхозах. О боевых качествах дивизии, командиром которой был генерал-майор Шеменков, а комиссаром полковой комиссар Дятлов, судить не берусь. О батальоне связи и о телефонной роте, где я служил, могу сказать одно: к войне эта часть не готовилась. Командиром батальона был капитан Миронов (кажется так), а комиссаром Середа. Ротами командовали лейтенанты с низкой культурой, посредственным кругозором и, к сожалению, очень низким уровнем образования. Все они были люди семейные, в военном городке у них были семьи, и они являлись в батальон «отбывать» часы, всецело все передоверяя младшему комсоставу – старшинам и сержантам, людям с пещерно-обывательской психологией. Приведу несколько примеров занятий с нами наших «отцов-командиров».
Лейтенант Зенин проводит занятия по специальности – телефонное дело. Мы, новобранцы из Горького и Ленинграда, все с высшим образованием, слушаем его речь: «Вот ета, товарищи, полевой телехвон уна-еф-31, что значит унихвицированный с хвоническим вызовом. Вот ета телехфонная трубка, ета телехвон, он прикладывается к уху, а ета микрохвон, он прикладывается ко рту. Не перепутайте!»
Что это? Насмешка над нами, городскими жителями, неоднократно пользовавшимися телефоном, или просто стандартное занятие без учета уровня аудитории? Среди нас ленинградец Маркин, инженер, специалист по АТС. Он задает вопрос: «Товарищ лейтенант, скажите, а как работает АТС – автоматическая телефонная станция?» вопрос, конечно, ехидный. Следует ответ: «А что такое АТС?» Действительно, что это? Другой пример – боевая подготовка. Занятия ведет лейтенант Кожемякин. Лето. Жарко. Задача: ползком занять огневой рубеж, далее самоокапывание, то есть малой саперной лопаткой лежа вырыть маленькую ямку-окопчик для стрельбы лежа. Наша экипировка такая: на спине – ранец, сверх ранца пристегнут алюминиевый котелок в защитного цвета чехле, через плечо сумка с противогазом, на ремне малая саперная лопатка в чехле, а с другой стороны на ремне штык в чехле. В руках русская пятизарядная трехлинейная винтовка Мосина 1891 дробь 1930 года. На голове стальной шлем. Ползем, представляя, что это переползание происходит под огнем противника. Нам сказано, что в соответствии с приказом наркома обороны Тимошенко, учения и маневры проводятся в «обстановке, максимально приближенной к боевой».
Приподнимаю голову, оглядываюсь. Кругом ползут зеленые черепахи, нет, какие-то кочки, как будто поползли одногорбые верблюды. Боже мой, да ведь их видно за тысячу метров! Прекрасные мишени для противника, пока воображаемого. Окапываемся, явно демаскируя себя своими «горбами». После такого «учения» я обращаюсь к лейтенанту Кожемякину. Говорю о нецелесообразности переползания с ранцем и котелком на спине. Демаскирует, да и котелок сразу же будет продырявлен пулями противника. Кожемякин некоторое время смотрит на меня, не просто смотрит, а всматривается. Потом рявкает: «Не вашего ума это дело!»
Сейчас много говорят и пишут о «дедовщине». Теперешние журналисты конъюнктурно жуют эту тему. Когда я служил, у нас в батальоне этого гнусного явления не было. Было третирование нас, рядовых красноармейцев с высшим образованием, были наряды вне очереди, было специальное назначение «этих с высшим» перебирать гнилой картофель, чистить конюшню, копать яму для отхожего места и т.п. Рукоприкладства не было. Был один единственный случай на учениях, но об этом позднее.
Анализируя поступки наших командиров, начиная с младших сержантов и до лейтенантов, я думаю, что их отношение к нам было выражением невежества и зависти к образованному человеку, а компенсировалось это чувство зависти командным превосходством, возможностью унизить, отыграться на «этих с высшим».
Глава 3
«Я могу обещать быть искренним,
но беспристрастным – ни за что».
Гете
Помню, как летом 1940 года мы копали в летнем лагере батальона на берегу речки Будунды яму для отхожего места, а если литературно – под солдатский туалет. Копали ленинградцы – режиссер Азбелев, концертмейстер Будунов Серафим Александрович и я, филолог из Горького. Песок осыпался, сводя нашу работу на нет. Лейтенант Зенин приказал: «Копайте глубже». На мое замечание, что надо бы стенки ямы крепить фашинами, последовало презрительное молчание. Результат не заставил себя ждать: часть стенки ямы рухнула и засыпала находившегося на дне ямы красноармейца Будунова. Я кричу, обращаясь к находящемуся недалеко лейтенанту Зенину: «Товарищ лейтенант, Будунова засыпало песком». Характерен ответ Зенина: «Нехай бы его совсем завалило. От этого революция не пострадает».
Стоит ли удивляться, что с такими «отцами-командирами» нам пришлось отбиваться от фашистов на Волге. Ведь лучшие, талантливые военачальники и даже средний командный состав, имею в виду людей мыслящих, были или расстреляны, или заключены в тюрьмы и лагеря. И если мы победили в Отечественной войне 1941-45 годов, то это была победа ценой колоссальных человеческих и материальных жертв. Мне кажется, это была Пиррова победа.
Первые годы войны народным языком характеризуются так: «Он меня утюгом, а я его матюгом». Но о войне мне не дано судить глазами очевидца и участника, ибо я начало войны встретил «далеко от Москвы», да и вообще от сколько-нибудь цивилизованного мира, т.е. в лагере на Колыме в компании тысяч заключенных.
Большинство моего поколения, «комсомольцы 30-х годов» (я сужу о своих коллегах-студентах) были буквально насыщены идеями свободы, справедливости, братства, чувством достоинства советского человека, гражданина первой мире социалистической страны.
И как эти идеи и чувства расходились с действительностью! И сколько горячих молодых голов полетело с плеч или наполнило тюрьмы и лагеря с благословения «мудрого вождя и учителя, верного продолжателя дела Ленина, отца народов Сталина»!
Помню, когда я учился на втором курсе факультета языка и литературы (филологический факультет) педагогического института в 1937 году, как НКВД громило старшие курсы нашего института. Были репрессированы ректор института Федотов, его жена Федотова, преподаватель института, преподаватели исторического факультета, в их числе антифашист Ольберг. Арестовывали профессора психологии Василейского, профессора педагогики Вейкшана (он бывал в заграничных командировках, значит, «завербован» иностранной разведкой – такова «логика» сталинских опричников), доцента Свободова, преподававшего фольклористику и историю древней литературы, преподавательницу французского языка Шапошникову Лидию Эрастовну, родную сестру нашей преподавательницы французского языка Козловой Ольги Эрастовны. Была разгромлена военная кафедра и множество студентов исчезли в подвалах НКВД. Помню Шевандина, Морева, Семагина, Налбандяна. Это все старшекурсники. Мир праху этих мучеников! Среди студентов появились осведомители, «патриоты»-провокаторы. У нас на курсе был такой слишком явно «работавший» – Безручко. Сей тип обычно заводил провокационные разговоры, явно с жадностью ожидая неосторожного слова собеседника.
Кто умел мыслить нестандартно, не по подсказке зависящих от властей средств информации, кто был «критически мыслящей личностью», тот видел резкое расхождение фактов действительности с крикливо прокламируемыми сталинскими догмами. Вспомнить хотя бы изречение Сталина: «Скромность украшает большевика», и одновременно видеть обилие бюстов и воздвигнутых памятников Сталину. Вот это скромность! Или это не большевик? Ни один русский царь при своей жизни не воздвигал себе памятников. Только во времена Древнего Рима императоры при своей жизни воздвигали свои изображения в виде божественных статуй.
А уничтожение маршалов и крупных военачальников? Как можно было поверить, что люди, сражавшиеся на фронтах гражданской войны за советскую власть, вдруг оказались врагами народа и этой самой власти?
А загадочная смерть Аллилуевой, жены Сталина? Ходили упорные слухи, что он пристрелил жену. А обилие арестов, поистине человеческая гекатомба? Неужели все эти репрессированные были врагами народа? Неужели он, «великий вождь и учитель», «мудрейший из мудрых» не знал о том, что творили его дегенераты-палачи, все эти следователи-опричники? Конечно, он знал. И это мне стало ясно еще в те ужасные годы. Только вначале я, глупый, хотя и достаточно начитанный, комсомолец, считал, что «зря не сажают». Но слишком много было этого «зря». И тут возникает вопрос: если все эти злодеяния творились с его ведома и по его указанию, то неужели он не испытывал угрызения совести, купаясь в крови невинных людей? Прав был француз Вольтер, сказав: «Люди никогда не испытывают угрызений совести от поступков, ставших у них обычаем».
Печать усиленно оболванивала людей, назойливо внедряя в сознание образ мудрого отца народов, продолжателя дела Ленина.
Все эти сомнения, вся сумма кричащих противоречий вначале смутно и неоформленно роились в моей голове, и прошло немало времени и встреч с умными людьми в лагерях Колымы и Чукотки, прежде чем все приобрело ясность.
Но я уклонился от воспоминаний о своей армейской жизни на речке Будунде. Тяготило и оскорбляло мое человеческое достоинство хамство, грубость и невежество как младших командиров, так и лейтенантов и капитанов. Один эпизод. Мы, «эти с высшим», несколько ленинградцев и горьковчан, чистим картофель на кухне. Разумеется, не все из нас получили в семье хозяйственные навыки, не все овладели «искусством» чистки картофеля. Я получил такое воспитание, что это умел, умел пилить дрова, колоть их, носить воду, пришивать пуговицы и штопать носки. А некоторые из нас такой подготовки не имели, и, конечно, чистили картофель весьма неумело. Входит начальник ПФС (продовольственно-фуражного снабжения). Сей капитан обозревает нас, чистильщиков картофеля, критическим взглядом и глубокомысленно с достаточной резкостью в голосе произносит: «И чему это вас в институтах учили!» И черт меня дернул. Я становлюсь по стойке смирно, «ем его глазами» и выпаливаю: «Так точно, товарищ капитан, в учебную программу институтов не входит обучение чистке картофеля!» В ответ злобный взгляд, поворот налево кругом, ушел. Хлопнула дверь. Все дружно смеются.
Конечно, такие швейковские выходки с моей стороны я сейчас объясняю молодостью и плохим знанием людей, граничащим с глупостью. А надо бы понимать, что низменные мещанские натуры с весьма ограниченным кругозором и душевной скудостью всегда злопамятны и мелочно мстительны.
Среди ленинградцев, моих коллег по армейской службе, помню Илью Мышалова, окончившего университет, факультет языков Дальнего Востока, Маркина, Мучника, Алексея Мачинского, научного работника какой-то академии, концертмейстера Серафима Александровича Будунова, режиссера Азбелева, учителя Раззадорина. Всего их было десять. И десять горьковчан: Ермаков, Кошжевников, Александр Колпаков, Скворцов, Николай Лещин, Соломон Абрамович Фих, я (трое последних из пединститута), Михаил Алексеевич Куликов, скрипач Дождиков, а одного еще забыл фамилию.
Концертмейстер Будунов метет в казарме бетонный пол. Старшина и сержанты ржут: «Мети, мети, это тебе не на пиянине играть!»
И много еще можно бы рассказать об этих «прелестях» армейской службы, о нарах в два яруса, о воровстве, о том, как ворье делились наживой от сбыта краденного со старшиной Останиным, коротышкой, ненавидевшим рослых красноармейцев. Но хватит об этом.
Глава 4
«Несчастье бывает пробным камнем характеров».
О. Бальзак
Тоска по дому, по любящей, справедливой и мужественной в горе и нужде матери, по Ане, жене, к счастью для нее, не зарегистрированной со мной по советским законам (вводя Аню в нашу семью я сказал маме своей: «Перед тобой, Богом и людьми она моя жена») – все это искало разрядки, бурный поток мыслей и чувств искал прорыва, чтобы излиться широко и свободно. Но я не привык, да и знал, как это в человеческом обществе бывает, безрассудно, делиться с кем-либо посторонним своим сокровенным. Выход один – дневник. Нет, это, конечно, не «Журнал Печорина». Так как я по своей натуре далек от эгоизма. Мысли, сомнения, изложенные в дневнике – это попытка поделиться своими раздумьями с тетрадью, предназначенной для самого себя. Дневник, на мой взгляд, – это клапан, регулирующий внутридушевное давление.
Финал этого дневникового успокоения души и подчас оскорбленного человеческого достоинства не трудно было предвидеть, будь я более опытен в жизненных вопросах. Летом 1940 года дневник у меня отобрали и посадили на гауптвахту на 10 суток. «Отцы командиры», вероятно старательно, насколько им позволяла их грамотность, читали мои записки в дневнике. Конечно, в дневнике ничего антисоветского не было. Была гордость своей родиной и искреннее желание, чтобы она была могучей и процветающей державой. Но там были и критические замечания о невежественных и грубых командирах, о нечестности младших командиров, о слабой военной подготовке батальона. Такое простить было нельзя. Логика проста: ты критикуешь порядки и отмечаешь недостатки в каком-то войсковом подразделении, значит ты возводишь клевету на Красную Армию Советского Союза. А это не что иное, как антисоветская агитация. Итак, дневник – это то, за что можно зацепиться, чтобы избавиться от человека, осмелившегося думать и критически относиться к позорным явлениям жизни.
Надо заметить, что у командования батальона, особенно у комиссара батальона Середы был на меня «зуб». За смелость одного моего высказывания на партийно-комсомольском собрании я, очевидно, у них числился «неблагонадежным». И за мной, надо думать, «присматривали».
Я на практике, служа в армии, стал постигать такую простую истину – вся жизнь соткана из противоречий. Так будучи рядовым красноармейцем, я был назначен преподавать краткий курс истории партии младшему комсоставу. Сержанты и старшины на занятиях подчинялись мне. Учили краткий курс, обязаны были отвечать мне на занятиях, получать за ответы оценки и объяснять, почему пропустил занятие или опоздал на него. В остальное время я был у них в подчинении, и они отыгрывались на мне. Так вот на комсомольско-партийном собрании батальона (о нем я уже упоминал) я выступил с критическими замечаниями в адрес некоторых старшин и сержантов, учащихся у меня по курсу истории партии. Критиковались они за плохую посещаемость и успеваемость. И тут с места раздается командный окрик: «Прекратить обсуждать действия командиров!» На что я возразил: «Здесь, на этом собрании, нет командиров и рядовых, есть члены партии и комсомола». Однако комиссар батальона Середа вздумал меня одернуть, так сказать, «поправить». Тогда я, молодой комсомолец, болезненно чувствующий любую несправедливость, во весь голос задал вопрос: «Кто же старше – партия или армия, кто кого создал, армия партию или партия армию?» Вопрос повис в воздухе. А Середа, как я догадываюсь, взял на заметку мое выступление. И, как я думаю, стал рассуждать, примерно, так: «Этот грамотей опасен, может написать куда-нибудь, и тогда жди неприятности, надо бы от него избавиться».
Но дневника, чтобы меня упрятать в тюрьму, было явно недостаточно. Подвернулся еще один случай, который при достаточной подлости можно было использовать против меня. На летних учениях наводили телефонную связь. Красноармеец Раззадорин, ленинградский учитель математики, выбился из сил, неся на спине катушку с разматывающимся телефонным кабелем, и стал просить сержанта Панова заменить его вторым номером. На что Панов, здоровенный детина, постоянно без меры жрущий в красноармейской столовой, «стимулировал» движение Раззадорина вперед сильным тычком в затылок. Раззадорин упал носом в грязь. Наши «с высшим» были возмущены этим рукоприкладством, ибо оно не вязалось с нашими представлениями о советской армии. Кто-то возмущенно произнес: «Если бы он меня ударил, я бы заколол его штыком». Я уже писал, что под меня «подбирали ключи». Этот случай, чужая фраза и два негодяя-лжесвидетеля – вот все компоненты продуманного начала следствия по моему «делу».
Все приобретало законную окраску: дневник с якобы антисоветской агитацией и высказывание (которого с моей стороны не было) о намерении убить этого битюга-сержанта Панова. Высказывание, подтвержденное двумя «свидетелями».
Чтобы придать большую законность всему этому, осенью комиссар батальона Середа в легковой машине «М-1» («эмке») везет меня в Благовещенск и помещает в невропатологическое отделение военного госпиталя. Там меня обследуют невропатологи и психиатры и убеждаются, что я не «псих». Тем временем в гарнизонной прокуратуре полным ходом идет следствие. Мой дневник подвергают графологической экспертизе, чтобы доказать идентичность почерка моих писем к матери и дневника. Кстати, о письмах. Даже у тех, кто не был под следствием, письма вскрывались старшиной и сержантами. Цель этих действий мне не ясна. Возможно они думали поживиться, извлекая из конвертов бумажные деньги, которые иногда родные имели неосторожность посылать красноармейцам. Не думаю, чтобы они искали в содержании писем крамолу. Для этого надо было иметь не такой ум, как у этих «цензоров».
Окончательно убедились врачи в моем здравом уме и твердой памяти после того, как я прочел в доме отдыха комсостава лекцию о Л.Н. Толстом.
Итак, я был вменяем, не был одержим какими-либо патологическими фобиями, т.е. психически здоров и вполне годен для тюрьмы. Еще летом 1940 года, когда у меня отняли дневник, я был посажен на гауптвахту. Мотивировка – писание дневника. Десять суток я провел на гауптвахте, познакомился с интересными людьми и их судьбами.