Текст книги "Такая долгая полярная ночь"
Автор книги: Мстислав Толмачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 20 страниц)
Глава 58
Окончен срок. Волнуешься и места не находишь.
К чему тебе волненье это.
Из малого ты лагеря в огромный переходишь —
В страну-концлагерь и одну шестую света.
Мстислав Толмачев
Приближался конец моего заключения – 20 декабря 1947 года. Я продолжал работать в больнице прииска «Красноармейский». Периодически приходилось некоторых больных отвозить в Певек, в центральную лагерную больницу. Платис поручал мне сопровождать больного. Григорий Иванович Иванов, человек, которого я могу назвать другом своим, ибо «единомыслие создает дружбу», как сказал Демократ, в то время уже работал в больнице комендантского лагеря в Певеке, сказал мне: «Не радуйтесь, Мстислав Павлович, выходя из заключения на свободу, вы покидаете малый лагерь и переходите в большой, то есть в лагерь-страну».
Я ему ответил, что не радуюсь, так как прекрасно понимаю свое положение, чувствуя постоянно властью поставленное на меня клеймо «врага народа», что, конечно, отражено и в документах – своеобразная «Каинова печать». И я подумал, как изменила взгляды Иванова жестокая несправедливость и постоянное восприятие и наблюдение произвола и даже террора по отношению неугодных режиму, который в сущности своими деяниями показал миру все лицемерие, всю лживость, всю подлость пропаганды «самой гуманной страны социализма». Да, несправедливость и ложь действительности изменили взгляды Иванова – коммуниста, крупного советского и партийного работника Якутии, лично знавшего Серго Орджоникидзе. И когда мы с Григорием Ивановичем бывало в новогоднюю ночь выпивали по 100 грамм спирта, закусывая оленьей строганиной, Иванов произносил один тост: «Пусть издохнет!» Я прекрасно понимал, что это пожелание было адресовано Иосифу Сталину. Много, видно, пришлось испытать этому пожилому уже бывшему коммунисту в период полачского следствия, на многое у него открылись глаза.
Разумеется, я, испытавший значительно меньше того, что испытал Григорий Иванович, но наделенный, слава Богу, способностью мыслить, во многом разделял его мысли. Я явно чувствовал и понимал, что от «нашего королевства» пахнет гнилью. Мне становилось уже тогда ясно, что это диктаторское зловоние исходило от «великого и мудрого вождя всех народов». Но я понимал, что героическое самопожертвование нашего народа в труде и в обороне страны от фашистской агрессии нельзя объяснить только силой советской пропаганды. В нашем народе с древних времен заложена была забота о родной земле, стремление оберегать землю предков.
Накануне выхода в «большой лагерь» я стал подводить итоги всего пережитого и всего передуманного. Моя привычка анализировать явления человеческой жизни привела к мысли о первопричине бедствий моего народа. Все эти прокуроры, палачи-следователи, вся свора опричников – все это было условиями существования системы, установленной диктатором Сталиным. Способные мыслить прекрасно понимали, что этот «великий и гениальный вождь и учитель» вовсе не великий, тем более не гений, а в учителя совсем не годится. Но он себя аттестовал народу, как продолжатель дела Ленина, как его ученик и соратник. Тем более, что Ленин в одном своем высказывании своему «ученику и последователю» давал козырную карту. Вот эта цитата: «Советский социалистический демократизм единоличию и диктатуре нисколько не противоречит… волю класса иногда осуществляет диктатор, который иногда один более сделает и часто более необходим» (т. 40, с. 272 ПСС В. Ленина).
Выходит, Иосиф Джугашвили, он же Сталин, он же Коба следовал указаниям Ленина как его верный ученик. Кстати, почему все эти революционеры выдумывали себе клички, или как в лагере говорили воры «кликухи»? Почему не Ульянов, а Ленин, не Бронштейн, а Троцкий, не Аппельбаум, а Зиновьев? Список можно продолжить до нескольких десятков «борцов с царизмом», придумавших себе «клички». Это была конспирация? Царская охранка отлично знала их клички. Вряд ли они придумывались из отношений осторожности. Не Скрябин, а Молотов, Не Джугашвили, а Сталин. Что и зачем скрывали вы своими «кликухами», товарищи большевики, объявившие себя коммунистами? Однако по зрелом размышлении большевизм и коммунизм не одно и то же, между ними – огромное различие.
Сказать громко правду о нашей «счастливой» действительности и о ее теоретиках и практиках в годы сталинской диктатуры и разгула ежовско-бериевской опричнины означало добровольно подписать себе смертный приговор. Пример погибших, честных и отважных, обрекал других на молчание, а приспособленцев и холуйствующих – на славословие, словоблудие в унисон с официально изрекавшейся демагогической болтовней, превращавшей оболваненных в духовных импотентов. Мыслящему человеку бессовестная ложь бросалась в глаза, заставляла критически анализировать действительность и… молчать ради сохранения жизни.
Итак, дилемма: молчи или восхваляй. Последнее было выгоднее, и поэты, ашуги, акыны в стихах и песнях восхваляли Сталина, сравнивая его с горным орлом. Ведь он был кавказец. Но это если и был орел, то орел-стервятник, питающийся трупами тех, кого обрек на смерть в застенках и на гибель в лагерях. Выслуживались клеветники и «стукачи», то есть информаторы – секретные сотрудники. В царское время их, кажется, называли филерами. Нередко в лагерных условиях стукачи «таинственно» умирали. На производстве это случалось как авария или обвал в шахте, в бараке лагеря – это заточка в грудь спящего стукача.
Итак, я вышел из лагеря на «свободу». Осталось после семи лет лагерей три года поражения в правах, т.е. был рабом, остался не римским вольноотпущенником, а полурабом под надзором «всевидящего ока». Что это для меня? Туманный рассвет или призрачный лунный свет сквозь черные тучи?
Но о жизни Мстислава – «вольняги» я, если Бог даст мне силы и здоровье, быть может, еще напишу. И это будет «Ненастный день», а может «Туманный рассвет».
Глава 59
Мир злобы мною не любим.
И я, по жизни пилигрим,
Лишь верю в собственные силы
И трачу их, шагая до могилы.
Мстислав Толмачев
Если кто-то, читая мои воспоминания, выскажет удивление, почему я подчас оправдываю жестокость и второе – почему критика жестокой эпохи так запоздала. Отвечу своим афоризмом: «Побывавший в зубах Сатаны вряд ли преисполнится Христианского смирения и всепрощения».
О критике того, что названо сталинизмом – даже способный анализировать и независимо мыслить, не сразу может подвести итог анализа эпохи. Для этого нужно время, наблюдение и анализ фактов, собственные переживания. Скромно назову так – надо выстрадать и пережить, тогда, по возможности, объективно оценишь эпоху.
И еще, а это главное, ведь я пишу эти воспоминания на склоне своих прожитых лет. Жизнь ломала и трясла меня, порождая мысли, оценивающие действительность и даже дающие переоценку главных таких понятий, как жизнь и смерть.
Еще в заключении я узнал, что в Певеке утром на разводе бригад заключенных на работу прямо у ворот лагеря охранник застрелил Счастного. Того самого вора-психопата, который подрался со мной, когда мы плыли по Колыме. Наверное, его психика была уже настолько больна, что он помимо ругани «прыгнул» в сторону охранника. Естественно, в ответ – выстрел. Стреляли, как я уже говорил, без всякого повода, а тут повод был. И этот случай всеми воспринят был как очередной эпизод, обыденное явление.
Мне рассказали о групповом побеге под руководством бандита-людоеда Чебунина на прииске «Красноармейском». Конец августа – начало сентября. В тундре – ягода голубика, навигация в разгаре. Охрана бросилась в разные стороны, пытаясь наткнуться на следы беглецов, руководствуясь соображениями о возможном пути этих заключенных. Однако Чебунин схитрил: он увел группу беглецов на сопку, возвышавшуюся над Пыркакайской долиной, значит, над «Красноармейским», и там на небольшом плато, точнее полянке между сопок, расположился. В ночное время Чебунин и его «команда» спускались с сопки в поселок и грабили. Ограбили магазин и склады, запасаясь продуктами, одеждой, обувью и даже палатками и спальными мешками. Тщетно обыскивали бесконвойных заключенных и предполагаемые места, где можно было спрятать украденное. А «рейды» воров продолжались. Но вот выпал снег. Какой-то охранник рано утром пошел на охоту, надеясь подстрелить зайца, и вдруг на снегу увидел следы, ведущие вверх, на вершину сопки. Следы были свежие, оставленные кем-то обутым в новые валенки. Идя по следу «охотник» обнаружил между сопок полянку, а на ней палатки и у небольшого костра группу людей в новой одежде и валенках.
Охранник буквально скатился со склона сопки. Дальше все, как обычно – тревога, «лагерь» Чебукина захвачен врасплох. Сколько постреляли беглецов и сколько сдавшихся взяли живыми, я не знаю. Было уже утро, и Чебунин в спальном мешке лежал в палатке. На требование выйти из палатки он, естественно, ответил отборной руганью, и охрана его пристрелила в спальном мешке, где он ночевал с таким комфортом.
О смерти еще одного из убийц братьев чукчей я при встрече известил Ымтыкая. Пусть меня кто-то осудит, а, может, и Бог, но смерть жестоких и подлых никогда не вызывала у меня сожаления. Я жалел невинно загубленных, погибших и погибающих от произвола служителей сталинской системы и от рук тех, кто в условиях произвола губил других людей. Имею в виду уголовников, убивавших «мужиков» и «контриков» за вещи, за пайку хлеба. Вот этих гиен и шакалов, порожденных режимом, мне не было жалко. А система, созданная диктатурой Сталина и его холуев, создала в лагерях то, что на языке заключенных называлось «сучье движение».
Сталинская система изобрела еще один способ истребления людей. В системе лагерей стал насаждаться своеобразный режимный прием: из среды заключенных набирать так называемую «самоохрану». Конечно, в самоохрану администрация лагеря набирала людей не из осужденных по 58-й статье, а только из среды уголовников, «друзей народа». И вот в лагерях появились парни с нарукавными повязками, своеобразные помощники охранников и конвоиров. Тех, кто пошел на такую службу воры «в законе» называли «суками» или ссучившимися ворами. И в лагерях началась резня. «Честные» воры резали ссучившихся, а те в свою очередь резали «честных», не ссучившихся. Когда-то кто-то из мыслящих авторитетных уголовников высказал чисто житейский лозунг: «Работай где можешь, но будь человеком!» Подсказано это было самой действительностью: лагеря были наполнены не только политическими заключенными, но и огромным количеством уголовников. Ворам уже не было возможности в небольшом количестве внедряться в бригады «мужиков», чтобы те их обрабатывали, а бездельничающим уголовникам бригадир «за боюсь» или по договоренности писал бы процент выработки. «Вор не работает» – этот принцип явно уже не годился, а сидеть в изоляторе на штрафном пайке за отказ от работы уже никому не хотелось, тем более, что в годы войны отказ от работы расценивался властью как контрреволюционный саботаж – статья 58-14.
Беда в том, что новоявленные самоохранники из уголовного мира никогда «человеком» не были, особенно когда органы внутренних дел дали им власть. Уже не только охранники и конвоиры могли зверствовать, чиня произвол, но и их властью поставленные «самоохранники». В процессе этого изобретенного властью истребления были зарезаны многие из колымского этапа, то есть те, с кем я работал на Колыме и кого знал.
Пришли вести (неведомо какими путями) с Колымы. В Зырянке бандит Гогошвили отрубил голову Виктору Котику – «Коту», моему земляку, был зарезан «вор в законе» Сашка Питерский, он же Александр Лаптухин и еще не один в этот период внутрилагерного истребления.
Помню в 1950 году меня за неимением подходящего медицинского работника (врача) назначили начальником санчасти нового ОЛПа №11; этот лагерь спешно построили на возвышенности между комендантским центральным в Певеке и лагерем рудника Валькумей. ОЛП №11 имел до восьми тысяч заключенных. А в навигацию этапы все прибывали. Новый этап временно разместили на огороженном колючей проволокой пространстве недалеко от ОЛП №11. Но прибывшие не были «пригнуты», не были «ссученными». Они наотрез отказались выходить за пределы своей временной зоны. Спали на земле, принимали воду и еду, а когда какой-то дурак направил к ним уголовников-самоохранников, снабдив одного из них пистолетом, произошла схватка. Самоохранников немножко порезали самодельными ножами (из обручей бочек для воды), а один из этих «самоохранных» урок применил пистолет и тяжело ранил одного из этого этапа. После всего этого зверского и глупого начинания «пригнуть» вновь прибывших «честняг» оцепление, состоящее из конвойных бойцов, хлестнуло по заключенным очередью из ручного пулемета. Я получил приказ оказать помощь раненым и эвакуировать убитых. При всем этом беззаконии и произволе присутствовал оперуполномоченный райотдела МВД Дальстроя Бузанов. Я спросил его, стоило ли так далеко везти этих заключенных, чтобы здесь и их убивать, их можно было бы убить не перевозя так далеко, без лишних затрат. НО их везли на Чукотку, чтобы они здесь работали, а не умирали от поножовщины и конфликтов с такими же урками. Бузанов мне ответил, что у Ленина есть высказывание, что преступный мир сам себя уничтожит. На это я ответил, что изучал труды Ленина, но такого высказывания не встречал. Меня даже не удивила эта ссылка на высказывание Ленина. Я уже давно понял, что люди, совершая даже подлость, всегда стараются обосновать справедливость содеянного, придумывая оправдание своим поступкам, так сказать, теоретически доказать правоту злодеяния.
Люди не отдавали убитых и раненых. Я в белом халате и мой санитар вошли в зону. Мой санитар мне шепчет, что его, вора, который уже не «честный», могут убить. Меня всегда смешило выражение «честный вор», но я ведь числился в рядах «врагов народа», а они – «друзья народа», и мне трудно было судить, кто из нас самый честный Я успокоил санитара, сказав, что странно – ведь вор, забыл неписанный воровской закон: «не смей обижать спасающих тебе жизнь». Ты же в белом халате», – добавил я. С большим трудом мне удалось уговорить вожаков этого этапа отдать трупы убитых и раненых, которым мы сделали перевязки. Я дал им честное слово, что доставлю раненых в больницу и что их дорогой не дорежут. Еще до того, как я с санитаром вошли в зону, я увидел нескольких парней из «моего» колымского этапа, приехавших с приисков «пригибать» или резать вновь прибывших. Администрация (по чьему указанию?) их даже отпустила с приисков на «прием» этапа. Я пристыдил их, обнаружив у них ножи, и строго велел им исчезнуть, сказав, что медицина им не простит резню и предаст их медицинскому проклятию. Раненых и убитых погрузили в кузова двух автомашин. Опер Бузанов спросил меня, как мне удалось уговорить вожаков, я ответил, что дорогой ценой. «Какой?» – удивился Бузанов. «Я дал им честное слово, что раненых не убьют», – ответил я и добавил – «Я буду ночевать в лагерной больнице». «Хорошо», – сказал опер.
Глава 60
«…Первый, основной долг каждого человека – это долг перед самим собой, перед собственной совестью и честью…»
Рафаэль Сабатини
Я эту главу своих воспоминаний о Севере решил посвятить некоторым людям, встреченным мною на моем жизненном пути. Конечно, образы этих людей будут даны эскизно, штрихами, ибо наблюдать их хороших и плохих у меня не было возможности – кратки были встречи.
Сергей Михайлович Лунин, замечательный, талантливый хирург, широко эрудированный интеллигент, прямой и справедливый человек. Он в недавнем прошлом политзаключенный, отбывший срок на Колыме (Чай-Урья). Там он познакомился с медсестрой-хетагуровкой Саботько Эдитой Абрамовной, чуткой и миловидной женщиной, которая ради любви и брака с бывшим политзаключенным «осмелилась» положить, то есть отдать свой партийный билет.
Хетагуровское движение – это массовое патриотическое мероприятие, возглавляемое комсомолкой Хетагуровой, и суть его в переселении молодых женщин и девушек на Дальний Восток и Север, то есть в места малонаселенные, где требовались женские руки. Например, рыбоконсервные заводы Дальнего Востока, медицинские учреждение и тому подобные.
Я помню блестящие операции Лунина, когда так называемые вольные врачи берегли свою репутацию и не брались оперировать в тяжелых случаях. Да, врачи, приехавшие по договору, то есть, как тогда говорили, «за длинным рублем», дорожили своим авторитетом и не хотели рисковать в трудных хирургических случаях.
Врачи-договорники хирург Поломарчук и ее муж Ушаков (кажется, я по памяти верно их назвал) не рискнули оперировать монтера, сорвавшегося с обледенелого столба на мерзлую землю и получившего при этом падении разрыв печени. Лунин его прооперировал и спас ему жизнь.
Работал Сергей Михайлович самозабвенно, отдавая делу спасения жизни весь свой талант хирурга. Когда умирала жена одного начальника в Певеке и врачи певекской больницы уже обрекли ее на смерть, Лунин взялся ее оперировать (это была сложная полостная операция) и спас ей жизнь. Я спросил Лунина, как он рискнул оперировать обреченную консилиумом врачей на смерть женщину. Он ответил, что если бы она умерла, то смерть ее была уже предсказана специалистами, и, выходит, они были правы. А спасение ее, вопреки смертельному диагнозу, – это уже заслуга его, Лунина.
Значительно позднее, когда я с Чукотки вернулся к своей маме, я узнал, что Лунин работал в Боткинской больнице Москвы в срочной хирургической помощи в авиационном подразделении.
Также самозабвенно работала операционная сестра, жена и помощница Лунина Эдита Абрамовна. Чуткая и отзывчивая, спокойная и уравновешенная в отношениях с больными и медперсоналом, она для нас, медиков, была тем хранителем доброты, к которому всегда можно было обратиться со своим горем или заботами. Мне нравилось ее слегка смугловатое лицо с красивыми карими глазами и ее мягкий, добрый голос. Но я думаю, что красивее ее лица была добрая душа этой миловидной еврейки.
Григорий Иванович Иванов, сахаляр, то есть полуякут полурусский, человек, весьма уважаемый всеми якутами из Янского этапа. В Якутии он занимал какой-то крупный пост. Кажется, был председателем Совета Народный Комиссаров Якутии. Но я не уверен так это или нет. О себе, о своем прошлом Григорий Иванович предпочитал молчать. Я, приглядываясь к нему, убеждался, что он заново пересматривает и переоценивает всю свою прожитую жизнь. Все партийные законы и идеологические догмы были разрушены сталинской опричниной и, что главное, ему, Иванову, пришлось все это испытать на себе, все это наблюдать, воспринять душой и разумом и переоценить. Оценку режима, созданного сталинской системой, Григорий Иванович давал только в разговоре с людьми, кому можно было довериться. Он прекрасно знал, сколько в лагерях стукачей и провокаторов. Я не уверен, сохранилась ли в его сознании коммунистическая убежденность, верил ли он теперь в возможность построения коммунизма в оскудевшем душою и озверевшем человеческом конгломерате. Или все же сохранилась вера в светлое и справедливое будущее человеческого общества?
Когда Иванов освободился, отбыв десять с лишним лет в заключении, он получил паспорт, естественно, с «клеймом» – 39 статьей паспортизации. Григорий Иванович имел неосторожность летом в навигацию в качестве «вольного» идти по улице Певека. Патруль охранников МВД задержал его, убедившись по его паспорту, что он именно тот меченый «контрик», его без судебного решения препроводили в трюм парохода, чтобы отправить в ссылку. Система снова показала свое сталинское человеконенавистническое лицо. Так, выловив отбывших по 58-й статье «вольных», власть без приговора, но, очевидно, по предписанию из Москвы, собирала новый этап для ссылки туда, где эти, недобитые в лагерях, должны умереть. И я лишний раз убеждался, насколько бесчестна и жестока «самая гуманная власть первого в мире социалистического государства».
Эрнест Юрьевич Платис, врач, точнее – доктор психологии, латыш, убежденный латышский националист, крепкого сложения мужчина с пристальным взглядом светло-серых глаз и крутым упрямым лбом. Мне он нравился логичностью мышления, умением корректно вести спор, а спорили мы с ним часто. В ответ на его хвалебные речи, адресованные латышской нации, я противопоставлял свою терпимость и свое уважение к любой нации. А когда он особенно резко начинал критиковать славян и особенно русских, по недомыслию поддержавших октябрьский переворот, именуемый революцией, я говорил ему, что за все, что получилось после победы большевиков, он должен благодарить своих умных, хозяйственных и расчетливых земляков – латышских стрелков, спасших во время мятежа эсеров в Москве Ленина и все его окружение. Следовательно, мы – я и Платис, сидя в заключении, в конечном итоге должны быть «благодарны» латышским стрелкам. Впрочем, я об этом уже говорил раньше.
Платис отвечал, что темные люди, одураченные пропагандой и обманутые красивыми обещаниями, способны совершать глупости. И это, добавил Платис, один из курьезных законов в человеческом обществе. В своей деятельности Платис был честен, прям и справедлив. Когда он уехал на «большую землю», он по пути на родину навестил мою маму и тетю, конечно, ненадолго, проездом. О его посещении мама и тетя говорили немного, не вдаваясь в подробности.
При Чаун-Чукотском горнопромышленном управлении Дальстроя МВД в Певеке был создан санотдел, а в крупных лагерях из числа вольнонаемных медиков были назначены начальники санчастей. Начальниками Чаун-Чукотского горнопромышленного управления Дальстроя МВД, сменяя друг друга, были Дятлов, Туманов и, может быть, другие, кого я не запомнил.
Запомнился мне полковник Житомирский, прямой и справедливый человек. Его жена, капитан медицинской службы Шевеленок Любовь Александровна, была начальником санотдела, а значит и нашим начальником. Это была красивая голубоглазая со светло-русыми волосами стройная женщина. Мундир капитана очень ей шел, впрочем я видел ее и в обыкновенном женском платье, которое тоже ей шло, красиво облекая ее ладную фигуру. Справедливая и требовательная, чуткая и внимательная, она всем нам, медикам, очень понравилась. Она очень ценила в нас добросовестное отношение к своим обязанностям и способность сочувствовать пациентам. Чуткость и забота – вот, пожалуй, главное, что характеризует Любовь Александровну в ее повседневной деятельности. Однажды, когда автотрассу только расчистили от снега, она вызвала меня в Певек. На попутной машине я довольно быстро с 47 км. прибыл в Певек и явился в санотдел. Смотрю: лицо у нашей начальницы суровое, брови сдвинуты, голубые глаза холодно смотрят на фельдшера Толмачева. Она начинает меня «распекать», обвиняя в недисциплинированности и самоуправстве. При этом она встает, я тоже встаю со стула, молчу и изображаю дисциплинированного слушателя, стараясь понять, за что мне достался этот «разнос». И опять про себя отмечаю, как она хороша, этот мой начальник, капитан медицинской службы. Выяснилось: я заслужил этот выговор за то, что в пургу, уйдя из Певека, прошел 47 км. до своего медпункта. «Как вы посмели рисковать жизнью! Причем рисковали без большой надобности!» – восклицает она и добавляет: – За такое нарушение дисциплины вас надо отправит на гауптвахту!» Я не выдерживаю и, глядя в ее разгневанное лицо, откровенно смеюсь. Она поражена: «Он еще смеется», – возмущенно говорит. И я говорю: «Любовь Александровна, не сердитесь и не пугайте меня гауптвахтой. Я сидел в режимной тюрьме, прошел ряд убийственных лагерей, по мне стреляли, я смотрел не раз смерти в глаза, а вы думали, что сидение на гауптвахте меня испугает». Она рассмеялась и сказала: «Поймите, Мстислав Павлович, мне очень тяжело было бы, если бы вы погибли в пургу. Я не хочу терять таких хороших людей и добросовестных работников как вы». «Спасибо за высокую оценку моей персоны и обещаю больше не рисковать», – сказал я.
Помню был конец апреля, автотрасса была задута пургой и ее только начинали очищать от слоя снега. Капитан медицинской службы на собачьей упряжке совершала инспекционный объезд санчастей приисковых лагерей и медпунктов отдельных командировок с небольшим контингентом заключенных. Я не знал о ее поездке на собаках и, увидев, как к нам в долину с горного плато спускается собачья упряжка, заинтересовался, кто же это к нам едет. Каюр почему-то не поехал по деревянному мосту через речку, а направил упряжку по льду реки. Недалеко от берега лед провалился в воду, и упряжка оказалась в воде среди обломков льдин. Тут было неглубоко, и умные ездовые лайки рванули нарту за собой и выскочили на покрытый снегом берег. Я, подбежав к этим «путешественникам», вижу мокрого по пояс каюра и… мокрого начальника санотдела, Любовь Александровну, мокрую выше колен. В ее глазах недоумение и вопрос: как же так получилось? Поздоровавшись, беру ее на руки – не идти же ей в мокрых унтах по снегу, быстро несу своего окунувшегося в ледяную воду начальника в медпункт. Санитар Масионис быстро раскалил дровами и соляркой нашу железную печь докрасна, а я снял с ног Любови Александровны унты и шерстяные чулки, отдал их санитару высушить, растер ее босые ноги спиртом, потом надел на ее ножки новые чижи. Чижи – это меховые носки, мехом к телу, чижи надевают перед тем, как обуться в унты или торбаса. Поспел чай, я напоил Любовь Александровну горячим сладким чаем, закутал ее ноги одеялом, а она с улыбкой наблюдала за моими хлопотами и потом сказала: «Вижу, как быстро и квалифицированно мой фельдшер оказывает помощь нуждающимся в ней». Трасса вскоре была расчищена от снега, машины пошли, и мой капитан медицинской службы в сухой обуви – Масионис ухитрился все высушить – уехала уже в автомашине, идущей в Певек.
Мне нравилась эта семья: полковник Житомирский и его милая дочь (он был вдовец) и эта его жена, Любовь Александровна, и ее дочь. Обе девочки были примерно одного возраста, дружные и милые, они были как сестры. Только дочь полковника была брюнетка с темнокарими глазами и красивым овалом лица, а ее сводная сестра была вылитая мать в детстве: светлорусые волосы, белое с румянцем лицо и большие голубые глаза. К сожалению, полковник получил другое назначение, и эта добрая и милая полуеврейская и полуславянская семья уехала из Певека. Мы, медики, приуныли, так как понимали, что вряд ли в тех условиях возможно появление другого начальника санотдела, хотя бы отдаленно добротой, гуманностью и справедливостью похожего на капитана медицинской службы Шевеленок Любовь Александровну.