355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мстислав Толмачев » Такая долгая полярная ночь » Текст книги (страница 4)
Такая долгая полярная ночь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:31

Текст книги "Такая долгая полярная ночь"


Автор книги: Мстислав Толмачев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)

Глава 14

«Умереть лишь раз, но уж надолго».

Мольер

Рассказ этого часовщика о том, как он сидел в камере для смертников, показался мне очень интересным, таящим в себе нечто загадочное. В камере с ним, ожидая расстрела или замены его сроком, было еще трое. Два китайца, перешедшие границу по льду Амура с оружием в руках. Причем они отстреливались от японских пограничников. Я уже писал, что тогда Маньчжурия была оккупирована японцами. Китайцев было трое, но одного убили наши пограничники, толком не разобравшись, кто в кого стреляет. После долгого следствия присудили этих китайцев к расстрелу. Конечно, все изъятые у них ценности (деньги, золотые вещи) были «законно» конфискованы. А между прочим эти китайцы, узнав из нашей пропаганды о счастливой жизни в СССР, переходили границу к нам в надежде на эту самую счастливую жизнь. Оружие им было нужно, чтобы уйти от японцев. Теперь за переход границы с оружием и со стрельбой (в наших пограничников они не стреляли, пули к нам летели японские) их приговорили к расстрелу.

Третий обитатель камеры был душевнобольной красноармеец, который молча сидел в углу и время от времени шептал: «каша, суп, хлеб, хлеб, суп, каша, суп, каша, хлеб» и т.д. Его преступление заключалось в том, что он убил старшину роты. На мой взгляд, преступление совершили те, кто признал шизофреника годным к службе в армии. В армии он проявлял при своей безропотности и покорности странную страсть к коллекционированию ножниц. У него были аккуратно рассортированные различные ножницы от крошечных маникюрных до садовых и ножниц для стрижки овец. Покорность и безотказность этого «коллекционера» давали возможность обнаглевшему старшине посылать его в наряды вне всякой очереди, явно злоупотребляя своим положением начальника над этим парнем. Однажды он любовно протирал наждачной бумагой парикмахерские ножницы, находясь в наряде – дневальным по казарме. Была ночь. Другой дневальный выразил удивление, что слишком часто старшина назначает этого парня в наряд. «Правда», – задумчиво сказал он, прошел к тому месту, где спал старшина и с силой вонзил ему ножницы в глаз. Естественно, старшина был убит. Приговор окончательно сдвинул психику парня. На первых порах он все о себе рассказал, но ночные выводы на расстрел из соседних камер, крики обреченных на смерть, бессонница ночная в ожидании своего выхода в ничто – все это добило непрочную психику и без того шизофреника. И если первоначально он достаточно связно рассказывал о себе, то потом явно лишился рассудка. Но продолжу пересказывать то, что нам в камере рассказал часовых дел мастер. Он говорил, что ночами они сидели, вытаращив глаза, и слушали… Напряженно слушали шаги по коридору не остановятся ли они перед их камерой. Спали днем, сидя в неудобных позах. И вот однажды один из китайцев, говорящий, хоть плохо, на русском языке, обратился к часовщику с вопросом: «У тебя есть собачка, маленькая, беленькая? Я ее видел во сне». Получив утвердительный ответ, китаец продолжал рассказывать свой сон. Он сказал, что собачка села перед ним, китайцем, и сказала, что ее хозяин будет жив, смерть его не ожидает и потребовала, чтобы китаец сказал это ее хозяину. Часовщик, рассказывая нам это, был искренно удивлен и потрясен таким сновиденьем чужого человека. Он задал вопрос, какова судьба этих двух китайцев. И китаец сказал, что он такой вопрос задал собачке, и она ответила, что скорее всего 15 лет, но не исключена и смерть. Пополам», – как сказал китаец. «А его что ждет?» – спросил часовщик, кивнув в сторону тихо, бормочущего коллекционера ножниц. Китаец жестом показал – смерть. И вот настала ночь, когда обитателям камеры стало ясно, что просьба о помиловании кому-то из них возвращена без удовлетворения. Шаги замерли у двери их камеры, дверь отворилась, и здоровенный широкоплечий человек в военной форме назвал фамилию помешанного. Тот в ужасе прокричал: «не я, не я», – и указал на часовщика. Часовщик рассказывал, что ужас сковал его всего, сердце, казалось, оторвалось и куда-то упало, горло сжали спазмы, и он смог только отрицательно замотать головой. Помешанного схватили, чтобы не кричал, в рот вставили «грушу», руки назади, на них – браслеты. Его почти унесли дюжие молодцы. Потом пришла китайцам замена расстрела 15-ю годами, а часовщику – десятью годами. Так он появился у нас, испуганный и, я бы сказал, суеверный.


Глава 15

«Издевательство над чужими страданиями не должно быть прощаемо».

А.П. Чехов

В нашей камере новый обитатель – молодой китаец. Я попросил потесниться и дать ему место на нарах. Он явно изумлен. Из разговора с ним (а он довольно сносно объясняется по-русски) я понял, что он удивлен тем, что ему дали место на нарах. В других камерах его загоняли под нары. Я разъяснил ему, что мир делится на людей сочувствующих горю других и на жестоких негодяев. Доброе отношение к этому китайцу со стороны моих сокамерников освободило его от скованности и настороженности. Он откровенно рассказал, как попал в Благовещенскую тюрьму. Жил он в Хайхе (Сахалян), городке напротив Благовещенска, на другом берегу Амура. Это была Маньчжурия, оккупированная японцами. Он работал у китайского парикмахера подмастерьем. Дела у этого парикмахера шли неважно. Налог и необходимость спасать свою семью путем заискивания перед каждым японским военным обрекали парикмахера на разорение.

Однако он слышал, как хорошо и счастливо живут все честные труженики в СССР. И этот несчастный парикмахер, ослепленный эфемерной надеждой решил бежать с женой и детьми в счастливую страну – Советский Союз. Забрали нехитрый скарб, а главное – парикмахерский инструмент, и бежали по льду Амура в Благовещенск. Сирота-подмастерье этого парикмахера тоже отправился с хозяином и его семьей в страну счастья. У наших пограничников хватило ума не открывать огонь по семье, идущей по льду. Так к нам попали парикмахер, его жена и двое детей. Один из них совсем малютка, его несли на руках. И, конечно, парикмахерский подмастерье. Наши «гуманные» власти разлучили семью и вели тщательное расследование, а не заброшены ли в СССР хитрыми японцами шпионы и диверсанты в образе этой семьи. Вероятно, наша разведка, находящаяся на той стороне, все же дала верные сведения об этих несчастных людях. И их «гуманно» осудили за переход границы на 5 лет лагерей. О судьбе детей китаец-подмастерье ничего не знал. Он рассказывал, как его допрашивали, принуждая признать свою связь с японской разведкой. Он говорил: «Луский капитана пилюли давайла и кричала: «Ты цпион». «Пилюли» – это избиение, вероятно, кулаками.


Глава 16

«Выдержите и останьтесь сильными для будущих времен».

Вергилий

Прежде чем перейти к моим путешествиям по этапу, т.е. из одного пересыльного лагеря в другой, я кратко расскажу, как по недоразумению попал на этот этаж тюрьмы, где были одиночки-камеры для осужденных на расстрел. Я уже писал, что трибунал, судивший меня, в приговоре сделал примечание: «Приговор окончательный и обжалованию не подлежит». Я думаю, что эти с позволения сказать судьи были раздражены тем, как я защищался на этом «суде». И вот однажды меня вызвали в слабо освещенный тюремный коридор. Это было неожиданным, сердце мое тревожно забилось. «Распишись, что читал», – сказал тюремный надзиратель. Бумажка с плохо отпечатанным текстом при плохом освещении коридора, мое волнение и… я расписываюсь, ничего не разобрав в этой бумажке. Через некоторое время меня переводят в расстрельный корпус. Дело в том, что тюремщики привыкли, что в таких бумажках обычно «за мягкостью» приговор отменялся, значит – расстрел. Вот меня и перевели.

Камера, в которую я попал, очевидно, недавно была освобождена от своего обитателя. Говорят, в 1937 в такие одиночки набивали больше десяти осужденных на расстрел. Мне «повезло»: я был один в одиночке. Мой предшественник не успел дописать изречение, нацарапанное им на стене: «Homo homini…». Я маленькой пряжкой от брюк дописал: «lupus est, Счет времени я потерял, и не могу сказать, сколько я там пробыл. Двое, трое суток, не знаю. Урывками дневной сон, а ночью спать невозможно, так как ужас витает в пространстве всего этого корпуса тюрьмы. Ночью выводят из камер на казнь. В одну из таких ночей я ясно слышал, как из соседней камеры вывели человека, должно быть военного. Он, прощаясь с однокамерниками, щелкнул каблуками и, обратившись к подручным палача, четко произнес: «Не надо». Вероятно он отказался от «груши», той затычки, которую втискивали в рот обреченному на смерть. Потом он, обращаясь ко всем, сидящим в таких камерах, уже в коридоре произнес громко и четко: «Прощайте, товарищи». В ответ послышались трудно различимые выкрики из камер и женский истерический вопль. От этого вопля похолодела моя душа и, казалось, сердце перестанет биться.

Я ярко представил себе, как чувствуют себя обреченные на смерть в ожидании или замены казни (об этом объявляют днем) длительным сроком, или множественных шагов ночью, когда выводят на смерть. А в таком томительном напряженном ожидании люди прибывает 100 и более дней, нередко и несколько лет. Это ежесуточная пытка ожиданием смерти. Такую пытку не все выдерживают, сохраняя психическое здоровье. Но вот днем открылась дверная форточка «кормушка», и улыбающийся дежурный, протягивая мне миску с тюремной баландой, радостно сказал: «А вы тут по ошибке, вам разрешено написать кассацию, отменено решение суда, что приговор обжалованию не подлежит». И он предложил мне поесть, а потом возвращаться в камеру заключенных с соответствующим сроком. Но я попросил чернила, ручку и бумагу с целью здесь в одиночке сосредоточиться и написать кассационную жалобу. Забегая вперед скажу, что председатель военной коллегии Ульрих (будь он трижды проклят!) оставил приговор в силе и без изменений. Написав кассацию, я вручил ему, дежурному, который явно радовался, что хоть один из его «ведомства» уходит днем и живой. Я попросил его отправить меня в мою 16-ю камеру, где я был старостой. Он исполнил мою просьбу, и я вернулся к своим в свою камеру. Им, своим однокамерникам, я объяснил это недоразумение. Один из них заметил: «Ничего себе, чуть по ошибке не шлепнули человека». На что я сказал, что это было недоразумение, а по ошибке стреляют постоянно. Панкрац, лежащий на нарах, кивком подозвал меня и напомнил, что надо быть сдержанным и осторожным в высказываниях. «Даже здесь у нас нельзя ручаться за всех», – добавил он.

Иногда в нашу камеру попадали блатные. Помню, сунули к нам двоих воров, молодых парнишек. Но вскоре они были удалены в другую камеру. Дело в том, что среда нашей камеры явно их не удовлетворяла. Не с кем было сыграть в карты, не было благодарных слушателей рассказов о воровских похождениях, наконец, не было возможности отнять пайку или вещи. Они понимали, что такая активность, как утверждение воровского господства в камере у нас, невозможна, и с опаской поглядывали на наших парней в военной форме. За попытку спустить нитку из окна на нижний этаж, что было довольно трудно, так как на окне был колпак из дерева, их забрали от нас.


Глава 17

«Самая жестокая тирания – та, которая выступает под сенью законности и под флагом справедливости».

Монтескье

Не помню, в апреле или начале мая меня с вещами вызвали на этап. Точно сказать, когда это было я затрудняюсь. В тюрьме время тянется медленно, но серые тоскливые дни все же идут своей чередой. А календарное их значение подчас неведомо заключенному. Меня препроводили в камеру этапников. Перед этим я получил свои вещи, которые привез из батальона и которые не обыскивались, так как меня дважды привозили в тюрьму. Камера этапников представляла большой зал, который был когда-то тюремной церковью. Мой чемодан был разграблен еще в гарнизоне сержантами нашей роты, был сей чемодан почти пуст, и я его с легким сердцем отдал одному блатному, который одолжил мне спички, чтобы я сжег все письма моей матери, полученные мною в гарнизоне. Над парашей я сжег то, что было мне в тот момент дороже жизни. Я смотрел, как чернела бумага от огня, как дорогие, такие ласковые строки исчезали в пламени, и сердце мое разрывалось от тоски. Лишь последнее письмо от мамы, врученное мне в день суда председателем трибунала я сохранил и держал его в левом кармане своей военной гимнастерки у сердца своего. Настал день, когда нас, этапников, построили в колонну вне тюрьмы. Я оглядел всю колонну, так как был в первых рядах этого сборища. Боже мой! Сколько тут было военных бушлатов, шинелей, толпа пестрела буденовками и пилотками. Мне показалось, что из этого количества военных арестантов вполне можно сформировать батальон. А сколько таких батальонов томилось в тюрьмах и лагерях! Пешком протопали мы, окруженные конвоирами и свирепыми овчарками, до вокзала. Наше движение по городу Благовещенску не вызывало интереса или удивления у граждан, еще не посаженных в тюрьму и вольно передвигавшихся по улицам. К таким колоннам арестантов люди привыкли. На вокзале нас довольно быстро рассортировали по «столыпинским» вагонам, причем при посадке подвергли обыску. Какой смысл такого обыска, мне до сих пор непонятно. Ведь нас в тюрьме неоднократно обыскивали, выгоняли в тюремный коридор и долго шарили в камере. При поступлении в тюрьму обыскивали, раздев догола. Что искали сейчас? Я думаю, просто они выполняли указания инструкции. В тамбуре вагона хохол-конвоир обшарил меня и извлек из кармана моей гимнастерки последнее дорогое, что связывало меня с родными – письмо матери. Я ему объяснил, что при обыске в тюрьме мне его сохранили, что получил я его из рук председателя военного трибунала. Но этот тупоголовый выродок, держа письмо в руке, произнес: «А мы его почитаемо». Я вырывал письмо матери из рук этого болвана и мгновенно со словами: «Не для твоих грязных лап это письмо», изорвал и клочки выбросил в открытое окно тамбура. Моментально мне скрутили руки назад и, надев наручники, впихнули в карцер. Карцер представлял собой металлический шкаф, в котором можно было сидеть на корточках, упираясь спиной в заднюю стенку, а коленями в дверь с маленьким зарешеченным окошечком. Мне не стоило большого труда, сидя на полу карцера, перевести руки, скованные наручниками, сзади – вперед. Я был тощ и достаточно гибок, чтобы проделать это. Посадка заключенных шла своим чередом, как вдруг охранники засуетились: появился какой-то начальник. Я в окошечко карцера разглядел его и услышал, что в карцере уже сидит один, то есть я. Тогда я сказал четко, по-военному: «Разрешите обратиться». Начальник приказал открыть дверь карцера, я вышел, щелкнул каблуками и, смело глядя ему в лицо, доложил, за что посажен в карцер. Он увидел человека в военной форме в летном шлеме и должно быть понял, что за нарушитель и преступник. Строгим голосом он приказал немедленно освободить меня от наручников и проводить в свободную камеру вагона. Я говорю камеру, так как эти купе отделялись от коридора крепкой решеткой со скользящей дверью тоже решетчатой. Впору в таком купе перевозить тигров или других хищников. Приказание было выполнено. Проходя по коридору вагона мимо заполненных уже «купе», я увидел, что «купе» набиты до отказа. Поэтому, войдя в пустое «купе», я немедленно залез на верхнюю полку, чтобы при набивании камеры-купе людьми не лежать или даже не сидеть всю дорогу на полу. Мое купе тоже набили людьми. Их набилось человек десять. Нижнюю полку, подо мной заняли два молодых воришки, из числа тех, кого в лагере называли «дешевло». Они корчили из себя «шибко блатных», сквернословили и всем присутствующим демонстрировали не только блатной жаргон, но типичные для такой среды ухватки. Наконец наш поезд отошел от перрона и двинулся на восток. Один из помянутых мною воришек заглянул ко мне на верхнюю полку и потребовал, чтобы я слез и уступил ему это место. На что я ответил, что путь попробует занять полку, если ему не очень дорога жизнь. С ругательствами он вернулся к товарищу и сообщил о неудачной попытке занять спальное место, добавив при этом, что на полке лежит военный летчик. На это другой воришка посоветовал не связываться со мной. В нашей камере путешествие проходило без эксцессов, чего нельзя сказать о других. Выводили кого-то в наручниках, водворяя порядок и тишину. Соседняя камера была женская. По разговору, я понял, что ехала этапом молоденькая кассирша, которую посадили за недостачу или растрату. С ней все время беседовала блатячка, возможно воровка или проститутка. Она задавала этой девушке двусмысленные похабные вопросы, так, что соседствующая с ними другая камера, где, вероятно было блатных побольше, чем у нас, ржала во все горло. Так мы ехали в Хабаровск, в пересыльный лагерь.


Глава 18

«Истинное мужество обнаруживается во время бедствия».

Ф. Вольтер

Вероятно, тюремная камера, несправедливость «самого справедливого суда» в Советском Союзе, понимание безнадежности своего положения – все это как-то ожесточило меня, я мысленно простился с жизнью, точнее с перспективой выжить, остаться в живых. Возможно, это определило мое, я бы сказал, непокорное поведение. После мелкого конфликта с воришкой меня никто не беспокоил, и я продолжал ехать «с комфортом», т.е. лежа на верхней полке. Я заметил, что ко мне приглядывается один из сидящих внизу, на нижней полке. Это был по сравнению с мной уже не молодой человек с худощавым лицом, темными седеющими волосами, невысокого роста, на одной руке отсутствовали ногтевые фаланги пальцев. Лицо не выражало каких-либо черт «приблатненности», напротив, оно носило отпечаток перенесенных страданий и было достаточно интеллигентно. Его национальность я безошибочно определил еще до того, как он заговорил со мной. Еврей, возможно, из технической или научной интеллигенции, подумал я. Он попросил у меня разрешения забраться ко мне на полку, посидеть со мной рядом и побеседовать. Видно было, что он мается душой, желая с кем-либо поговорить, но собеседника не находит. Он сказал мне, что его фамилия Шехтер, что он бывший директор ленинградского завода «Электросила». Его обвинили, что он польский, английский и еще какой-то шпион, планомерно занимался вредительством и чуть ли не готовил на заводе диверсию. Конечно, все эти обвинения были плодом больной и извращенной фантазии примитивно мыслящего следователя. Но в те времена произвола и беззакония дегенераты и убийцы «состряпывали» дела и получали за свои гнусные деяния награды и поощрения по службе.

Шехтер рассказывал мне, как его избивали, заставляя подписать все, сочиненное следователем. Рассказывал, как следователь бил его наганом, завернутым в газету, и, когда несчастный от такого удара по голове валился со стула, приговаривал: «Ишь какой интеллигент, падает, когда его гладишь по голове газетой». Несмотря не пытки Шехтер не подписывал бумаги, сулящей ему расстрел. Он хотел жить. И вдруг… следователя-палача сменил другой, весьма вежливый и любезный, сочувственно говорящий и осуждающий методы предыдущего следователя. В одну из таких «бесед» следователь потянулся рукой к пачке бумаг на столе, а Шехтер отшатнулся, точнее шарахнулся от протянутой руки следователя, думая, что он хочет ударить. До чего выработали негодяи у несчастного рефлекс самоспасения! Следователь сочувственно посетовал, дескать, до чего довели человека. Потом следователь достал из вороха бумаг фотографию и показал ее Шехтеру. Это было фото его жены с ребенком. «Вот вы отказываетесь подписать эти бумаги, неужели вы хотите, чтобы и с ними было то, что с вами?» – спросил этот психолог-следователь и ткнул пальцем в фотографию. «И я все подписал!» – воскликнул Шехтер, заканчивая свое повествование. Потом был суд, неправедный и гнусный, большой срок, Север, лесоповал, отмороженные пальцы. Возвращался Шехтер после пересуда, куда его вывозили с Севера. Приговор оставили в силе и прежний, и этот несчастный снова по этапу шел туда, куда его забросит злая воля новых опричников.

Наконец мы прибыли на вокзал Хабаровска, и нас стали высаживать из столыпинских вагонов. Поезд наш стоял на втором пути. По перрону ходили пассажиры, было немало людей, конечно, вольных. Около нас кругом была охрана. Вот нас всех «выгрузили» и построили на рельсах первого пути по пятерке в ряд. Потом раздалась команда: «На колени!» Вся масса этапируемых покорно опустилась на колени. Возможно, это было с их стороны мудро. Остался стоять я один. И тут вся гордость моих предков, вся их ненависть к произволу и тирании, все отвращение к унижению человеческого достоинства горячей волной охватили меня. И я, понимая, что мне за это будет, звонко во весь голос крикнул: «Не стоял я перед вами на коленях и не буду стоять!» Люди на перроне стали смотреть на меня, многие, идущие, остановились. Ко мне приблизился командир охраны, а я стою и смотрю ему в глаза. Жду удара или выстрела в упор. Но… присутствие публики, с интересом наблюдающей за этой сценой, предотвратило, казалось, неизбежное. И что меня несказанно удивило, этот командир конвоя мягко сказал: «Не становитесь на колени, просто сядьте на свои вещи». И я сел на тот жалкий узелок, который был моими вещами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю