Текст книги "Такая долгая полярная ночь"
Автор книги: Мстислав Толмачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Потом Лунин снова назначил меня заведовать медицинским участком дорожного строительного эксплуатационного участка с центром на 47 километре.
Глава 51
О лестница жизни! Крутые ступени.
Шагаю по ним, уходящим в ничто.
А в памяти снова – прошедшего тени,
Со смертью игра в роковое лото.
М.Т.
После Валькумея с его лагерной зоной и режимом, работа на 47 километре, где не было зоны, и люди жили в бараке без каких-либо оград, была для меня, пожалуй, приятнее. Я вел прием в маленьком домике, который был амбулаторией, или как тогда называли, медпунктом, там же я жил. Бесконвойные работяги работали на автотрассе, соединявшей Певек с приисками. Только на объекте работ дежурил конвоир, да вечером в бараке охранник проводил перекличку.
При мне за время моей работы побегов не было. Было одно таинственное исчезновение. После весеннего таяния снега речка, которая текла по долине, где была расположена главная точка дорожно-эксплуатационного участка – 47 км, была полноводна и бурлива. Часто на берегу в нерабочее время видели заключенного по фамилии Локуть. Он задумчиво смотрел на бурную воду и что-то шептал. Люди говорили, что он молитлся. И вдруг он исчез. Охрана всполошилась. Начались расспросы и допросы. Но ни подготовки к побегу, ни высказанного намерения убежать выяснить не удалось. Заключенный парикмахер Павел Михайлович Зайченко в конфиденциальной беседе со мной сказал, что Локуть утопился, и полноводная речка, ее название Милю-веем – Заячья река, унесла его в море. Я вполне согласился с его версией. Тем более, что труп не был найден.
Вспоминаю, когда я работал в больнице лагеря «Красноармейский», а это была единственная больница на прииске, в срочных случаях в нее поступали вольнонаемные. При Худорожко нам пришлось повозиться с женщиной, у которой было обильное кровотечение.
Так вот, когда я был в лагере прииска, с 47 км. бежали двое – Чебунин, вор или бандит с довольно зверской физиономией (невольно вспоминаю теорию Ламброзо) и лагерный парикмахер заключенный бесконвойник Тропин. Вот зачем бежал Тропин, мне непонятно. Работой он не был обременен, передвигался по автотрассе и по всем командировкам свободно, без сопровождения конвоя. Зачем бежал? Чебунина поймали где-то близ устья Малого Анюя. Тропина с ним не было. Зато в его мешке нашли куски человеческого мяса. Так Тропин уже в разобранном виде сопровождал людоеда Чебунина. Получив за побег и недоказанное убийство дополнительный срок, Чебунин цинично говорил лагерникам, что в побеге запасом продуктов он себя не обременяет: мясо идет рядом с ним. В то время за убийство в лагере заключенным заключенного только добавляли срок. Редко отъявленного бандита по суду лишали жизни. Чаще «при попытке к бегству». Тогда многие в лагере среди заключенных удовлетворенно вздыхали: еще одного мерзавца не стало. Разумеется, с облегчением вздыхали чаще всего те, кого именовали «контриками», т.е. 58 статья, и кто нередко страдал от наглости и жестокости таких индивидов. Но, повторю, солидные воры и настоящие бандиты, а не маскирующиеся под них, не унижали себя мелочными кражами у «мужиков» или «контриков». Нагло и жестоко действовали их «шестерки», т.е. их холуи. Медицину и ее работников как правило не трогали.
Нередко для спасения собственной шкуры подобные уголовники нарушали неписанные воровские законы. Вспоминаю такой случай: когда я работал в качестве фельдшера в амбулатории ОЛП №2 на прииске «Красноармейский», в медпункт надзиратель привел группу заключенных штрафников из изолятора. Все сидели в большой прихожей медпункта под надзором одного надзирателя, а другой приводил ко мне по два человека. Время от времени от выходил в прихожую покурить, оставляя со мной двух штрафников. На перевязке был Мирошниченко. Однофамилец оперированного с перфорированным аппендицитом. У него на голени левой ноги была «мастырка» в виде не заживающего ожога. Он поверхность ожога систематически раздражал на работе соляркой, солидолом, слюнями и всем, что ухитрялся добыть. Цель одна – освобождение от работы. А было лето, промывочные приборы работали, руду надо было возить тачками, работа тяжелая, а врач (его ногу смотрел врач) и фельдшер не дают освобождение от работы. Я ему сказал: «Не будешь издеваться над собой, дашь ноге заживать, я тебе на свою ответственность перед врачом дам освобождение от работы на три дня». Но Мирошниченко, как это свойственно примитивным натурам, решил по-другому. Он в изоляторе штрафникам, которые с ним сидели, сказал, что, придя на перевязку, убьет меня. Большинство отнеслись к его словам, как к пустой болтовне. Однако в портянке, намотанной на его здоровую ногу, был спрятан нож. Именно им он намеревался ударить меня, когда я буду бинтовать его искусственно изъязвленную ногу. Расчет был прост: от своего срока от отбыл года 2-3, значит за убийство заключенного фельдшера добавят до 10 лет столько же. А пока будет вестись следствие, лето пройдет, тяжелые работы на тачке с приходом зимы прекратятся, и он, убийца, отсидится в следственном изоляторе.
Но привести этот план в действие помешала одна, казалось бы, мелочь, а именно пристрастие надзирателя, вооруженного наганом, к витаминам в драже. Получив от меня десяток драже, он уселся на табурет и, глядя, как я обрабатываю ногу Мирошниченко, стал говорить мне, как он любит сладкое и особенно витамины в драже. В расчеты Мирошниченко не входило убивать меня ножом при надзирателе, так как надзиратель запросто пристрелил бы его. Другой штрафник-заключенный пристально следил за Мирошниченко, дожидаясь своей очереди на перевязку фурункула. Едва перевязанный Мирошниченко вышел в прихожую к другим, дожидавшимся приема, как парень, подойдя ко мне, шепнул мне и надзирателю о ноже и о плане Мирошниченко. Когда после приема штрафников, уже в изоляторе надзиратели пытались «разоружить» Мирошниченко, он в ответ на требование отдать нож выхватил его с криком: «Подойти и отними». Застрелить его при таком большом количестве свидетелей, тем более – он никого не ранил, было нельзя. Лезть под нож никому не хотелось. Тогда староста лагеря, он же был и нарядчиком, тоже заключенный, вошел в изолятор, дал тумака Мирошниченко и отобрал нож. Я вспомнил фамилию старосты – Федырко.
Специфика работы фельдшера в амбулатории или больнице определялась самими условиями жизни людей в лагере, т.е. в заключении и, конечно, самими заключенными. Помню, как однажды в обеденный перерыв, когда бригады с работы пришли на обед и прием в медпункте не велся, какой-то «шибко блатной», как тогда говорили, стал рваться в медпункт, сопровождая попытку сломать дверь отборной руганью. Санитар вышел к нему на крыльцо и объяснил, что вести прием в обеденный перерыв начальство запретило. Этот претендующий на роль больного ударил санитара в лицо и разбил ему нос. Увидев окровавленное лицо санитара, я вышел к «пациенту» и ударом в челюсть сбросил его к крыльца. А в это время от вахты к медпункту шел охранник. Сидящие на завалинке барака крупные воры и бандиты, смеясь, говорили: «Вот и подлечили одного змея». Охранник приблизился и намеревался скандального драчуна-пациента отвести в штрафной изолятор. Я его упросил не делать этого, говоря, что наглец получил все, что ему причиталось. Закон воров – не гадить санчасти.
Но были и другие посетители медпункта, вежливые, уважающие медицину и держащие себя с достоинством. И это не только те, кого называли «контриками», в большинстве интеллигентные люди, но и некоторые представители уголовного мира.
Помню Ивана Алесинского. Рослый, хорошо сложенный, с умным энергичным лицом и внимательно смотрящими глазами, он был очень вежлив и охотно помогал нашей санчасти двух лагерей на прииске, ремонтируя наше медицинское оборудование. Он был бесконвойник, работал в механических мастерских прииска, а в дни, когда вольнонаемные (среди них большинство освободившихся по отбытии срока) получали зарплату, Алексинский играл с ними в карты. Чаще всего он выигрывал довольно крупные суммы. Охранники на вахте лагеря думали поживиться выигрышем Алексинского. Тщательно обыскали и ничего не нашли. В дальнейшем они отказались от попыток отобрать у него выигрыш. А Иван их настолько приручил, что, когда он возвращался в лагерь после очередной игры в карты, они поздравляли его с выигрышем и получали от него в подарок килограмм спирта. Второй килограмм он беспрепятственно приносил в зону, чтобы угостить своих авторитетных коллег.
Врач Худорожко, освободившись по истечении срока, некоторое время исполнял обязанности начальника санчасти. Потом уехал. Вместо него начальником санчасти был назначен тоже закончивший свой лагерный срок латыш Платис Эрнест Юрьевич. Все звали его «доктор Платис». Однако его земляки и русские, живущие в Латвии и следовавшие в прибалтийском этапе, смеясь, говорили, что в медицину Платиса записали охранники и лагерная администрация На самом деле Платис был доктор психологии. Конечно, он вполне мог работать невропатологом и психиатром. Мне немного времени потребовалось, чтобы, познакомившись с Платисом, понять, что он глубоко порядочный, честный, прямой и справедливый человек. Мне он понравился, хотя его националистические взгляды были мне противны и явно коробили меня. Говорили, что Платис, явный латышский националист, сидел в одной камере в коммунистом Лацисом при буржуазном правительстве в Латвии. Могу представить их споры. Я нередко, познакомившись с Платисом ближе, в беседах с ним не соглашался с его мыслями и выводами. Но наши дискуссии велись корректно. Он высказывал удивление, почему латышам и русским, родившимся в Латвии, советские следователи предъявляли обвинение в измене родине. «Ни я, ни все репрессированные уроженцы Латвии не изменяли своей родине», – говорил Платис. Я засмеялся: «Вас это удивляет, – сказал я, – но мы «контрики» и «враги народа», как нас обзывают уголовники и все прочие «друзья народа», не удивляемся бредовой фантазии дегенератов-следователей и таких же мерзавцев-судей. Ведь они отрабатывают то, что деликатно называется «социальный заказ». А я бы сказал – приказ». Я продолжал: «Главный охотник – кремлевский затворник, затем идут ему повинующиеся ловчие и загонщики, и потом уже вся свора псов».
Конечно, такие беседы с Платисом велись с глазу на глаз. Я слишком хорошо знал, сколько в лагере среди заключенных «патриотов», т.е. стукачей. Ведь стукачи способствовали второй судимости уже в лагере моих хороших знакомых. Так «венчали» добавкой к сроку по 58 статье Пархоменко Ивана Ефимовича, Водиникого Всеволода Александровича, земляка Платиса доктора Стреле Артура Фрицевича. Стреле даже за его резкие протестующие разговоры среди заключенных, разговоры, полные критики и презрения в адрес Сталина, осудили на расстрел, замененный потом десятью годами.
Сидя в камере осужденных на расстрел, Стреле сильно голодал, так как бандиты и разные убийцы в ожидании исполнения приговора отбирали пищу у «контрика» Стреле. Когда с новым сроком доктор Стреле возвращен был в лагерь, он, прекрасный врач-диагност, имел одну слабость: работая в больнице лагеря №1 Красноармейского прииска, он, когда больничный повар Назад Рустам-оглы Аббас сади говорил: «Доктор, обед на столе», по-детски хлопал в ладоши и восторженно говорил: «кушать, кушать будем». Мое сердце при этом сжималось от жалости. Платис мне говорил: «Вот до чего довел коммунистический режим, советская власть страну и народ и нас, прибалтийские нации». Я возражал ему: «Доктор, благодарите своих земляков – латышских стрелков, которые спасли большевиков, Ленина и его окружение, от разгрома в момент мятежа эсеров».
Еще раз скажу, что разговоры такие ввиду их опасности велись без свидетелей.
Глава 52
«Не чувствовать страданий несвойственно человеку, а не уметь переносить их не подобает мужчине».
Сенека
Моя дружба с чукчами, а по-научному с чукотскими аборигенами, началась еще когда я работал в медпункте 47 км. Особенно я подружился с тремя братьями Готгыргыном, Нанаем и Ымтыкаем. Ымтыкай – младший из них, в школе учителя давали чукотским детям русские имена, и его русское имя Тимофей. Пожилого отца трех братьев зовут Энлё. Подружился я и с коллегой – медсестрой Олей. Ее чукотское имя Нутерультынэ. Она похожа на японку, и я думаю, что она не чистокровная чукчанка, а метиска. Наверное, полурусская, получукчанка. И если кто-либо из знакомых чукчей проходит через Пыркакайскую долину, где расположен прииск «Красноармейский», они стараются увидеться со мной. Я фельдшер больницы, бесконвойный, и поэтому свободно хожу по двум лагерям и по территории прииска. Если через наш прииск, направляясь в свое стойбище, идут чукчанки и нередко посещают магазин, то я, увидев их, советую не задерживаться тут, а быстрее уходить, так как на прииске много бесконвойных заключенных, «изголодавшихся» по женскому телу.
К нам на прииск привезли каторжников. Это даже не этап, а группа истощенных, умирающих людей, их менее сотни. Их поместили отдельно в особо охраняемое помещение. Лагерники такие небольшие зоны называли БУР, то есть барак усиленного режима. А начальство прииска и лагеря называет «тюрьма». Каторжников везут в нашу лагерную больницу. Одеты они в одежду, меченую номером, литерами «КТР». Даже шапочка с такими отметинами. На одежде – телогрейке, верхней рубашке и на одной штанине вшиты белые полосы с номерами. Нам, медперсоналу, запрещено узнавать их фамилии и имена. Надо обращаться примерно так: «147-й», как ты себя чувствуешь?» Или санитар бежит ко мне и говорит: «А 43-й уже умер». Все, поступившие в нашу больницу, страдают алиментарной дистрофией. Истощены они до крайности. Я прихожу в ужас, обхватывая кольцом своих пальцев – большого и среднего – бедро в верхней трети взрослого мужчины. Это скелеты, обтянутые кожей. Потом, позднее, после войны я видел фотографии трупов в фашистских концлагерях. Такие же были поступившие в наше больницу каторжники. Только это были еще чуть живые трупы, говорящие слабыми голосами.
И они умирают в нашей больнице один за другим, а в коридоре поставлен конвоир. Меня удивила и рассмешила такая распорядительность начальства. Я поинтересовался, зачем этот пост у палаты, где лежат умирающие. Охранник ответил: «Чтобы не убежали». Я расхохотался, глядя в тупую физиономию стража. Охранник стоит в коридоре, в тепле стоять ему 12 часов, потом его сменит другой. Мне этого «часового» стало жалко, он явно тяготился своим стоянием на таком «ответственном» посту, и я велел санитару дать охраннику табурет. Страж с благодарностью уселся на табурет у дверей палаты с каторжниками. Боже мой, кто бы они ни были, но сердце содрогается, когда смотрю на эти живые скелеты. Платис распорядился умершего не оставлять ни на минуту в палате, а выносить в коридор на час-полтора, а потом уносить в морг. И вот я подхожу к охраннику и говорю: «Еще один КТР убежал». «Куда?» – вскакивает с табурета охранник. «Далеко, – говорю я, – ты его не догонишь». Он не понимает. Тогда я поясняю: «На тот свет, где нет тюрьмы, лагеря и охраны». «А-а-а», – облегченно мычит охранник. В это время на топчан в коридоре напротив сидящего на табурете охранника санитары кладут тело навсегда освободившегося от земных мук очередного каторжника.
Вскрываю в морге умершего каторжника. Присутствует Платис. Мы потрясены: организм в борьбе за жизнь не только «съел» подкожную жировую клетчатку, но и мышцы и даже стенки кишок, которые обычно состоят из трех слоев: слизистой оболочки, мышечной и серозной. Ничего этого нет – кишки поражают своей стекловидностью. Они как стеклянные трубки, только эластичные. Нет у кишок бархатистого вида, так как ворсинки, покрывающие всю поверхность слизистой оболочки «съедены» организмом. Как бы ни питали мы такого больного, пища не будет усваиваться, и он обречен. И таких обреченных на смерть среди этих привезенных на Чукотку каторжников немало.
Спрашивается: зачем их везли на Чукотку? Уморить их наша «справедливая» власть могла бы, не этапируя людей так далеко.
Когда из палаты, где размещены эти умирающие каторжники, их уносят в морг одного за другим, и никто из них не пытается совершить побег, тогда начальство все же соображает снять пост караулящего у палаты в коридоре охранника. Сочувствуя охраннику, который из молчаливого стал словоохотливым, мы даже поили его чаем. Он пил и поглядывал в окно больницы – не идет ли поверяющий такой «ответственный» пост. Он боялся, что ему будет взыскание за то, что из рук заключенных брал кружку с чаем.
Боже, почему вся жизнь у нас построена на страхе? Понимаю, что славословия нашему рексу тоже не от души, а у многих от страха. С радостным лицом охранник сообщил, что пост снят, и ушел из больницы весьма довольный.
К нам в больницу привели из каторжного барака двух врачей, тоже КТР. В такой же меченой одежде, с номерами. Ввели их в наш лагерь три вооруженных автоматами конвоира с двумя овчарками. Сколько начальству задало страху еще большее начальство, если надо было на диком чукотском прииске принимать такие меры предосторожности! Конечно, я и не подумал этих двух врачей-каторжников называть по их номерам, нарисованным на куртках. Одного звали Петр Яковлевич Семенов, хирург, ученик Дженелидзе. Второй – терапевт Иван Митрофанович Кислов. Оба врача – фронтовики. Семенову дали каторжные работы за высказывание, содержащее острую критику Сталина. Кислова советское военное правосудие осудило за сдачу в плен фашистам. «Почему не застрелился?» А было дело так: фашистские танки прорвались к военно-полевому госпиталю. Защищать его было некому Да если бы и было какое-нибудь маленькое подразделение красноармейцев, то что бы смогли сделать бойцы, вооруженные винтовками, против нескольких танков? Кислов вышел навстречу фашистским танкистам с пистолетом ТТ в руке. Смеясь, у него танкист выбил пистолет из рук. Рассказывая, Кислов страдальчески морщит лицо, он вспоминает, что его увели, а что эти фашистские мерзавцы сделали с женским персоналом госпиталя и с ранеными, можно без труда догадаться.
Я спросил Петра Яковлевича Семенова, почему их этап до такой крайности истощен. Ведь в нашей больнице они умирают каждый день один за другим, а сколько их умерло, пока пароход довез их до Чукотки! И Петр Яковлевич ответил, что морской путь от Находки по Певека был долгим, обслуга этапа была из «друзей народа», т.е. уголовников, воров, бандитов и прочих «не контриков». Обслуга пожирала продукты и из «патриотических побуждений» обкрадывала и объедала этапников КТР. Пока плыли ни одного мертвеца опустили в море, а прибыв на Чукотку, люди продолжали умирать от необратимых процессов в организме, вызванных алиментарной дистрофией.
В палате, где лежали, можно сказать, умирающие каторжники, на койке недалеко от входа в палату лежал истощенный со шрамами от ранений человек. Номер его я не запомнил, фамилии не знаю. Записи об этих людях делать я не мог. Это грозило добавкой мне срока. Этот человек однажды вечером подозвал меня и тихо, но с каким-то невыразимым словами нервным подъемом в голосе попросил сесть рядом с ним на его койку. Какой бы ни был режим в лагере, какие бы ни были запреты общения с каторжниками, но для меня просьба умирающего – святой закон. Я сел на его койку, и он прерывистым шепотом поведал мне правду о себе. Это была предсмертная исповедь.
Он был командиром батальона. Его батальон отважно сражался с фашистами. Но однажды он получил приказ своим батальоном атаковать позиции гитлеровцев, укрепленные полосой заграждений из колючей проволоки и минированной полосой перед ней. Он, опытный командир, потребовал предварительной артиллерийской подготовки и хотя бы нескольких танков, за которыми он поведет в атаку свой батальон. Ему приказали без артподготовки и танков бросить свой батальон в атаку, т.е. на смерть, так как даже слабоумному было ясно, что такая атака обречена на провал, а люди – на гибель. И он, командир батальона, отказался губить свой батальон. И этот умирающий каторжник сказал, что очень был удивлен, почему его не расстреляли, а обрекли на каторжные работы рядом с полицаями и изменниками родины. Его искренний рассказ много раз прерывался, он отдыхал, просил пить и снова прерывистым шепотом с сильным нервным напряжением продолжал свою исповедь. В конце своего повествования он спросил: «Вы верите мне?» Я ответил утвердительно и крепко пожал его руку. Да и как было усомниться в словах умирающего. Он умер, и я закрыл ему глаза.