355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Давид » Текст книги (страница 9)
Давид
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:55

Текст книги "Давид"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

XXI

В один из июньских дней 1789 года Давиду принесли с почты большой запечатанный сургучом пакет. В нем было письмо от Викара, ученика Давида, путешествующего по Италии, и рисунок, изображавший надгробие. Викар не забыл просьбу своего учителя и прислал тщательно выполненное изображение могилы Жермена Друэ.

Друэ умер более года тому назад, но до сих пор Давид испытывал горечь. Известие о смерти любимого ученика глубоко потрясло его. Какая чудовищная несправедливость судьбы! Мальчик умер, так и не написав своей лучшей картины, так и не став тем, чем мог и должен был стать.

Даже собственных детей не любил он больше, чем Друэ. Их было уже четверо. В 1786 году у него родилось двое девочек-близнецов. В самые радостные минуты, когда ребячьи голоса заполняли дом, когда и мать и отец восхищались прорезающимися у дочерей зубками или тем, как забавно говорят мальчики, воспоминания о Друэ не покидали Давида.

Смерть его надолго лишила Давида душевной ясности. Мир оказался неустойчивым, в нем таились нежданные и страшные беды. Все, что представлялось неизменным, рассеивалось как дым.

Давид работал, целыми днями не покидая мастерскую, забывая обо всем на свете, и все-таки стены ателье не могли охранить его от волнения шумного Парижа. Смерть Друэ особенно обострила впечатлительность, он воспринимал события окружающей жизни глубже и серьезнее, чем когда-либо.

За политической борьбой, за новыми займами и налогами, вводившимися тщаниями быстро сменявших друг друга министров, нетрудно различить близкие катастрофы. Король был вынужден согласиться на созыв Генеральных штатов. Это вселяло надежду, что государственные дела будут решаться представителями всех трех сословий. Открытия Генеральных штатов ожидали с нетерпением, надеялись, что наконец-то наступит царство справедливости.

Но вот уже скоро полтора месяца, как начали работу Генеральные штаты, а из Версаля, где во дворце «Малых забав» заседают представители трех сословий, идут тревожные вести.

С первых же дней депутатам буржуазии дали понять, что не следует рассчитывать на какое бы то ни было равноправие. Им не разрешили войти в зал через парадные двери, посадили на самые плохие места, заставили надеть мещанское платье, запретили носить шпагу. Точно продуманные унизительные мелочи должны были с самого начала показать, что не торговцам и сельским кюре решать государственные дела. Депутаты третьего сословия понимали, что за этим кроется желание не просто унизить их, но, самое главное, лишить возможности бороться за интересы своих избирателей. Депутаты отказались заседать отдельно от высших сословий. Ни одного предложения, которое могло ущемить права буржуазии, они не приняли.

Настоящая борьба только начиналась.

Разум и справедливость поднимались против произвола. Разгоралась та самая война, предчувствие которой вызывало восторг зрителей перед «Горациями». Давид мог быть удовлетворен, его искусство давно стало участником боя. Разве воплощать на холсте лучшие устремления эпохи не счастливый удел для живописца?

Да, время властно вторгалось в мастерскую, он хорошо ощущал его тяжелую поступь. Что бы Давид ни писал, он не мог забыть о своих зрителях. Художник, создавший «Горациев», разделил их клятву. От него ждали картин, дававших высокий пример гражданской доблести. Сам Давид хотел того же. Его полотно «Смерть Сократа», выставленное в салоне 1787 года, вызвало всеобщее одобрение. Последний год тоже не прошел даром. В мастерской стояло большое полотно: портрет одного из интереснейших людей Франции – знаменитого химика Антуана Лавуазье. Ученый позировал Давиду вместе с женой, моложавой черноглазой дамой. Мадам Лавуазье была отлично образованна, ее познания в науке и властный характер поразили Давида. Но с бóльшим удовольствием он писал самого Лавуазье. Лицо с орлиным носом и крутыми бровями, лицо ученого смотрело с холста. Кажется, портрет удался. Художник будто видел перед собою живого Лавуазье, с которым так интересно было говорить. Холодный и точный ум, спокойные, отчетливые суждения, умение облекать сложные проблемы своей науки в ясную форму общефилософских мыслей делали Лавуазье превосходным собеседником.

Давид написал его сидящим за столом с пером в руке. Жена опиралась на его плечо. Поблескивали стеклом и медью мудреные приборы. Их специально привезли из лабораторий Лавуазье. Давид хотел создать реальную обстановку рабочей комнаты химика. В общем хороший портрет. Лавуазье как будто тоже остался доволен. Но портреты – это не главное, их можно писать десятками без ощутимой пользы для искусства – так казалось Давиду. Предмет его забот и волнений составлял большой и – увы! – все еще не завершенный холст, едва помещавшийся в мастерской.

Как ни было академическое начальство раздосадовано «Горациями», пришлось считаться с успехом картины. Давида не осмелились обойти заказом. Год назад ему предложили написать новую историческую картину. Сюжетом Давид избрал Кориолана. Но через несколько месяцев, не поставив никого в известность, взялся за другую тему – начал писать картину «Ликторы приносят Бруту его казненных сыновей». Его мало беспокоило мнение сановных заказчиков – времена, когда он испытывал перед ними робость, миновали. Недавно пришлось взяться за картину для младшего брата короля. Легкомысленный и развратный граф д'Артуа пожелал иметь полотно модного живописца, изображающее «Любовные забавы Париса и Елены». Давид написал картину, холодную и бесчувственную, как мрамор. Граф, наверно, был чертовски зол: без сомнения, он рассчитывал получить картину, способную развлекать его пресыщенное воображение. Но ему пришлось принять «Париса». Не мог же в самом деле брат христианнейшего короля Франции и Наварры отвергнуть полотно за то, что оно недостаточно безнравственно!

Теперь предстоит борьба за «Брута». Рисунок едва намечен, работы много, двигается она медленно. Трудно писать вдали от Рима. Он привык все поверять натурой.

Но он не сдавался, в поисках подлинной реальности штудировал гравюры, разыскал свои старые рисунки. Чтобы точно воспроизвести обстановку дома Брута сделал чертежи мебели и отвез их на улицу Мэле знаменитому мебельщику Жакобу. М-сье Жорж Жакоб был очень доволен необычным заказом. «Я никогда не смел надеяться, что самый прославленный живописец королевства станет делать для меня эскизы, – говорил он Давиду. – К тому же мебель ваша совершенно в новом вкусе. И если кто-нибудь случайно увидит ваши стулья, он тотчас пожелает иметь такие же». И вот диковинные кресла и табуреты стоят в мастерской, которая и в самом деле теперь слегка напоминает римский атриум. А картина еще требует большой работы, и Давид всерьез опасается, что не успеет закончить ее к выставке. До открытия салона немногим более двух месяцев.

Письмо из Флоренции вернуло Давида к итальянским воспоминаниям. Он ощутил острую тоску по годам так незаметно ушедшей юности. Во что б это ни стало надо еще раз побывать за Альпами. Счастливец Викар! Через несколько дней он писал Викару письмо, где благодарил за рисунок и с грустью вспоминал об Италии.

«…Ах, Флоренция! Флоренция! Как далека ты от Парижа!.. …я в этой бедной стране, как собака, которую бросили в воду и которая пытается добраться до берега, чтобы сохранить свою жизнь. И я, чтобы не потерять то немногое, что я вынес из Италии, стремлюсь только сохранить это. А ведь тот, кто старается не утратить, можно сказать, почти что начинает идти назад…

…Итак, я сообщу вам, что пишу сейчас картину на придуманный мною сюжет. Изображаю Брута, как человека и отца, у которого отняли детей: он возвращается к своему очагу, когда ему приносят для погребения двух его сыновей. Он изображен сидящим у подножия статуи Рима, и отвлекают его от скорби лишь крики жены, ужас и обморок старшей дочери. Это прекрасно в описании, что же касается картины – не смею еще ничего сказать. Кажется, я не солгу, если скажу, что многие довольны композицией, но я сам не смею пока высказывать своего суждения… Вы доставите мне удовольствие, если сделаете набросок с головы для прически в том повороте, который я вам сейчас намечу, – Давид несколькими штрихами пера обозначил положение головы. – Мне кажется, что вы найдете это скорее всего в вакханалиях… Возьмите, где хотите, только пришлите мне прическу молодой девушки с растрепанными волосами, но прическу стильную… мне нужен только эскиз, где можно было различить общую массу волос…»

А еще через три дня, когда Давид уже складывал кисти, на пороге появился один из учеников. Губы его дрожали, щеки горели. Все удивленно замолчали, глядя на него.

– В чем дело, что с вами стряслось, мой милый? – спросил Давид. – Вас избрали в академики?

Юноша даже не улыбнулся.

– М-сье, м-сье, вы еще ничего не слышали? Депутаты третьего сословия объявили себя Национальным собранием. Это начало, м-сье!

Ученики повскакали со своих мест. Кто-то кричал «виват!». Давид молчал, глубоко задумавшись. Будь в мастерской поэт, он сказал бы, что живописец слышит звон мечей, поднятых Горациями.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1789–1794

Любовь к человечеству, свобода, равенство, воодушевите мою кисть!

Давид

I

Жизнь становилась удивительнее античных мифов. День вмещал в себя столько событий, сколько могло бы хватить на месяц.

20 июня штыки королевских гвардейцев скрестились перед депутатами третьего сословия, шедшими на заседание. Офицер резко напомнил президенту Байи, что зала дворца должна быть «приведена в порядок перед королевским заседанием, о чем м-сье президенту, несомненно, известно». Истинный смысл происходящего всем был ясен.

Депутаты не потеряли присутствия духа. Они собрались в версальском зале для игры в мяч. Там представители третьего сословия дали клятву не расходиться, пока не будет создана конституция. Наследующий день двору пришлось уступить. Национальному собранию предоставили церковь Сен-Луи.

На бой за свои права поднималось третье сословие. Мог ли. оставаться равнодушным Давид? К этому сословию принадлежало все, что было ему дорого, что составляло его жизнь: уклад достойного трезвого быта, книги Дидро, тяжелые тома «Энциклопедии», пьесы Седена, блистательные суждения Лавуазье, наконец, его родные, семья, дети. Даже искусство Давида, основанное на строгой рациональности и гражданских добродетелях, было плотью от плоти третьего сословия.

Давид хорошо знает, что такое снисходительная вежливость графа д'Анживийе, произносящего слова «м-сье живописец» с ледяным бесстрастием барина, обращающегося к лакею. Тысячи мелочей в течение всей жизни буржуа напоминают ему – он только плебей, человек низшей расы. А те люди, у которых сословная принадлежность отнимает не только достоинство, но право на самое жизнь! Ведь за спинами шестисот депутатов Национального собрания стояли миллионы нищих, изголодавшихся людей, разоренных и униженных, лишенных крова, пищи и надежд, тех самых людей, благодаря которым Франция имела хлеб и вино и могла наряжать своих королей и феодалов в драгоценные шелка.

Впервые за всю историю Франции представители третьего сословия спорили с королем, с двором. И не только спорили, но и выигрывали спор.

23 июня Национальное собрание не повиновалось прямому приказу короля разойтись. «Мы собрались здесь по воле народа, и нас прогнать можно только силой штыков. Передайте это вашему господину», – заявил Мирабо королевскому церемониймейстеру.

Людовик не решился применить силу.

Национальное собрание продолжало работу. К нему присоединялись все новые депутаты от других сословий.

Наступил июль. Город жил, как в самом разгаре сезона. Казалось, никто не покинул столицу, тревожное ожидание выгоняло парижан на улицу. Взвод швейцарской гвардии, молчаливо прошагавший по улице, настораживал людей. Газеты покупались нарасхват. В Пале-Руаяле гудела возбужденная толпа, обсуждая слухи, опережавшие медлительную и сдержанную официальную прессу. С тех пор как герцог Орлеанский примкнул к оппозиции, он открыл ворота своего дворцового сада парижанам, желавшим собираться для обсуждения политических событий. Здесь продавали и раздавали даром афишки, брошюры, множество маленьких, недавно появившихся газет. Раньше в Париже читали только «Меркюр», «Газет де Франс» и «Журналь де Пари». Теперь почти каждый политический деятель имел свою газету. Мирабо издавал «Журналь дез эта женеро», Kappa – «Оратер дез эта женеро». Выходили «Пуан дю жур» Барера, «Курьер» Горза, «Курьер де Франс и де Брабант» Демулена, десятки других изданий. Маленькие и большие, скромные и разноцветные листки пестрели по всему городу на стенах, в руках прохожих, на столиках кофеен и в книжных магазинах. Они сеяли тревоги и надежды, отважно сообщали правду и плели невероятные басни – словом, каждый день несли в столицу сотни выдуманных и истинных новостей.

Эта атмосфера не мешала Давиду работать, напротив, картина будто впитывала в себя царящее вокруг напряжение. Никогда прежде не чувствовал он такой живой связи своего искусства с сегодняшним днем. Страшная жертва, принесенная Брутом во имя долга и свободы, – не была ли она прямым предвестником грядущих событий? Бьющиеся в рыданиях женщины, безмолвие смерти – все это отступает перед служением общественному делу. Кладя мазок на холст, Давид видел на нем взгляд еще не существующих зрителей, не просто любителей живописи, но людей, возбужденных близкой борьбой и готовящихся к ней. Такими, как Брут, должны быть те, кто решился служить свободе. Мужество древних, возродившись на холсте, может стать оружием современников Давида!

Давид не разбирался во всех тонкостях политической борьбы, ему было достаточно видеть основное – идет бой за справедливость. «Брут» создавался одновременно с историей. В иной день, когда картина продвигалась на шаг вперед, происходили события, потрясавшие Париж.

Двор готовил заговор против Национального собрания – это уже переставало быть тайной. За заставами парижане видели военные палатки, солдаты в цветных мундирах иностранных полков почти не говорили по-французски. Это были наемники из Швейцарии, Ирландии, Пруссии. На солдат-французов правительство боялось рассчитывать. Король вел с Национальным собранием вежливые переговоры. Но было ясно, двор сделает все, чтобы как можно скорее разогнать опасных бунтовщиков.

Утром 12 июля Давид с трудом пробирался сквозь толпу на улице Сент-Оноре, перед входом в Пале-Руаяль. Войти в сад было невозможно.

Давид обратился с вопросом к человеку, показавшемуся ему спокойнее других. Это был лавочник из соседнею квартала, знавший Давида в лицо.

– Разве м-сье ничего не знает? Говорят, Неккера опять заставили уйти в отставку! Теперь министром финансов будет какой-то барон, от него ждут новых бед. В правительстве был единственный человек с головой на плечах, а теперь!..

Значит, вот в чем дело! Двор переходит в наступление. Сегодня Неккер, а завтра возьмутся за Национальное собрание. Но, видно, не так легко справиться с Парижем – ведь даже отставка Неккера вызвала невиданное возмущение.

Да полно, разве только отставка Неккера – причина волнения? Конечно, это лишь последняя капля. Давид пробился к воротам. Толпа бурлила между аккуратно подстриженными деревьями сада. Несколько человек стояли на подоконниках дворца, держась за кованые решетки окон, самые ловкие взобрались на ветви густых каштанов.

Человек без шляпы, стоя на стуле около кафе де Фуа, говорил громко и возбужденно. Неожиданно вышедшее из-за туч солнце ослепительно вспыхнуло на лезвии, сабли, которой размахивал оратор.

Толпа гудела, сотни шпаг, пик, мушкетов поднялись, вверх. Люди кричали что-то, наконец отдельные голоса слились в один мощный хор.

– К оружию, к оружию!

Тревожный призыв был слышен далеко вокруг, все другие звуки будто погасли, стихли.

– К оружию!

Внезапно толпa хлынула на улицу. Прижавшись спиной к пилону ограды, Давид, смотрел на бежавших мимо него людей. Многие горожане бьґли вооружены. Человек без шляпы, которого видел Давид у кафе де Фуа, держал кавалерийский пистолет и саблю. К шествию присоединялись прохожие. У многих на треуголках дрожали только что сорванные зеленые листья. Что это? Кокарда восставших?

Сад опустел, деревья остались почти обнаженными, точно ураган пролетел над Пале-Руаялем. Листья унесли на своих шляпах люди.

Давид вернулся в мастерскую возбужденный и взволнованный. Работал он недолго, через час или два неясный шум отвлек его от холста. Еще немного спустя мимо Лувра, сотрясая мостовую, прошел на рысях кавалерийский полк. Солдаты в медвежьих шапках ехали с обнаженными саблями. Это был немецкий королевский полк князя Ламбека, один из полков, только что разогнавших народ на площади Людовика XV и в Тюильрийском саду. К вечеру ученики Давида, собравшиеся в мастерской, рассказывали, что солдаты рубили почти безоружных людей, виновных лишь в том, что они торжественно пронесли по Парижу бюсты Неккера и Филиппа Орлеанского.

Когда стемнело, горизонт окрасился заревом, горели заставы, подожженные восставшими. Звенел далекий набат.

Ночью Давид распахнул окно.

Тревожный, едва уловимый запах гари носился в воздухе. Гудели колокола Нотр-Дам, звонили на ратуше, во всех церквах, звон колоколов мешался с эхом, казалось, звенели сами улицы, стены. Когда смолкали колокола, снизу становились слышны голоса, шорох шагов, порой короткий стук копыт. Темноту разрывало пляшущее пламя факелов, как будто пожары, догоравшие в предместье, перекинулись сюда, в самый центр Парижа.

На следующий день Маршал де Безанваль, командовавший войсками в Париже, не решился напасть на восставших. Французская гвардия перешла на сторону народа. Парижане вооружались, кому не хватало ружей, брали пику, оружейники изготовляли их в огромном количестве, работая днем и ночью. На шляпах восставших появились красно-синие кокарды – цвета парижского герба; зеленые листья не завоевали популярности – это был цвет графа д'Артуа, всем ненавистного брата короля.

Наступило 14 июля.

Вооруженный народ двинулся в Сент-Антуанское предместье, туда, где, возвышаясь над Парижем, громоздились башни и стены Бастилии.

Взять Бастилию? Не было ли это чудовищным безрассудством? Что решал захват крепости, где в тот день было всего лишь семеро заключенных? Ведь у стен крепости неминуемо погибнет множество людей.

Но это кажущееся безрассудство было продиктовано логикой истории. На что, как не на страшную эту крепость, древнее пугало Парижа, триста лет грозившее парижанам жерлами своих пушек и мрачными ямами казематов, мог обратиться гнев народа? Разве не сюда посылали «леттр де каше» – королевские приказы, о заточении на верную и медленную смерть всех неугодных королю людей? Королевская крепость Бастилия не могла существовать в охваченном восстанием Париже.

Земля у подножия стен пропиталась кровью восставших, бой продолжался почти весь день. Это был первый настоящий бой с монархией и первая победа – в пять часов вечера над Бастилией поднялся белый флаг, крепость капитулировала.

В этот день Людовик XVI находился в скверном расположении духа. Охота была неудачной, драгоценное ружье короля палило даром. Не сняв охотничьих ботфортов, Людовик присел к столу и записал в дневнике одно только слово «Ничего».

Известия из Парижа, доложенные вечером королю, ничего не прибавили к этой заметке.

Мало кто понимал, что начиналось 14 июля.

II

Салон 1789 года открылся, когда «Брут» не был еще окончен. Он, однако, уже значился в ливре под длинным названием «Брут, первый консул, вернувшийся к себе после казни двух своих сыновей, которые, объединившись с Тарквинием, устроили заговор против свободы Республики. Ликторы проносят их тела, чтобы поместить в гробницу».

Странный это был салон; открывшийся в дни, когда никто не знал, что будет завтра. Оставалась королевская власть, король даже получил титул «восстановителя свободы», в то время как Национальное собрание декретировало «Право на существование», где черным по белому было сказано: «Основа всякого верховенства по самому существу своему покоится на народе».

Город походил на военный лагерь. По улицам Парижа разгуливали королевские гвардейцы и люди с пиками во фригийских колпаках. Листки с гравированным текстом «Декларации прав человека и гражданина», приклеенные на стенах домов, молчаливо напоминали о происшедших переменах. Король носил трехцветную кокарду, но обсуждал в глубокой тайне планы бегства в Мец и затем беспощадного подавления восстания. Мирабо убеждал депутатов настоять на переезде короля в Париж. Открытию салона ничто не смогло помешать: картины покрыли лаком, и зрителей было еще больше, чем обычно, казалось, люди стали любопытнее за последние месяцы.

В самом деле, не парижане, которые прежде жили в мирке, маленьком и ограниченном повседневными заботами, внезапно ощутили себя полноправными участниками жизни: их руками создавалась история. И люди эти с новой жадностью вглядывались в жизнь. Портрет Лавуазье зрителям нравился, но все с нетерпением ждали «Брута» – о нем ходили самые разноречивые слухи.

Давид уже заканчивал картину, когда в мастерскую приехал старик Пьер. Поскольку картина продолжала числиться королевским заказом, директор академии счел своим долгом ознакомиться с ней перед выставкой. Давно и прочно невзлюбивший Давида, он справедливо угадывал в нем будущего могильщика старой академии.

Пьер смотрел на полотно с нарочитым изумлением. Повернувшись к Давиду, отвесил иронический поклон.

– Прекрасно, м-сье, продолжайте! В ваших «Горациях» вы поместили три фигуры по одной линии, чего никогда не было видано с тех пор, как существует живопись. Теперь вы помещаете главное лицо в тень! Чем дальше, тем больше! Но вы, без сомнения, правы, поскольку публика находит это восхитительным, – Пьер уже был красен от сдерживаемого негодования. – Но когда вы видели, чтобы можно было сделать композицию, не употребив пирамидальной линии?..

Д'Анживийе тоже выразил недовольство. Давид понял, что картину могут попросту не принять в салон, слишком откровенно перекликалась она с суровым и воинственным временем, слишком явно спорила с академическими канонами. Преподносить под видом королевского заказа полотно, напоминающее о жертвах во имя отечества! Король мог счесть это по меньшей мере дерзостью.

И действительно, д'Анживийе сообщил Давиду, что «Брут» не будет выставлен.

Но сейчас Давид знал: стоит показать картину, и у нее найдутся сотни защитников. Необходимо пойти на все, лишь бы «Брута» пропустили в салон. Давид нанес несколько визитов влиятельным лицам, настроенным достаточно оппозиционно в отношении двора. Он проявил есю изобретательность и все дипломатическое искусство, на которое только был способен. Однако за «Брута» вступился не один Давид. Возмутились все, кто мало-мальски интересовался искусством: прошло время, когда можно было диктовать волю двора художникам. В газете «Обсерватер» появилась язвительная заметка: «Со времен Кольбера глупость и невежество – удобный способ скрыть ничтожество, – вот те немногие качества, которыми обладают руководители искусства. Слепые покровители низкой посредственности, они беспощадно преследуют художников, проникнутых благородством своего искусства и не желающих заискивать перед ними».

Академическому начальству пришлось отступить. «Брут» был допущен на выставку.

В салоне недавно соорудили новую стеклянную крышу, ясный свет свободно проникал в зал, где красовалась только что повешенная картина академика Луи Давида. Ее появления ждали, салон был переполнен в день, когда туда доставили «Брута». Полотно приветствовали как живого героя. То, что возмущало академиков – свобода композиции, прямой намек на современность, приводило в восторг зрителей. Яркие всплески цвета разрывали темноватый холст. Жена Брута и прижавшиеся к ней дочери словно окаменели, немой крик, застывший на губах, делал их лица похожими на античные трагические маски. Брошенные на столе лоскутки разноцветной материи, игла, воткнутая в клубок ниток, говорили о прежней жизни с ее обыденным и теперь навек утраченным безмятежным покоем. Брут сидел у подножия статуи Рима, неподвижный, безмолвный. Он заставил себя не обернуться, не смотреть на тела казненных сыновей. Фигура Брута, погруженная в тень, казалась статуей отчаяния и бесконечной решимости.

Зрители, многие из которых уже принесли или готовы. были принести любые жертвы во имя еще. далекой свободы, стояли безмолвные и серьезные перед полотном Давида. Это не часто случается в жизни людей – увидеть на холсте свои помыслы и чувства, поднятые на высоту античной доблести, очищенные от скверны повседневности, В те дни люди и в самом деле искренне забывали о житейских мелочах: Брут давал зрителям пример стойкости, необходимой каждому, кто обрек себя на борьбу.

Рядом с картиной холодно поблескивали штыки ружей. Их держали ученики академии, одетые в мундиры национальных гвардейцев. Юноши несли караул на выставке: это не было маскарадом – ружья были заряжены, и полные патронташи оттягивали неумело надетые белые перевязи. Да и у многих зрителей торчали из-за поясов рукоятки пистолетов. В толпе мелькали красные колпаки, красно-синие кокарды, сабли звенели о паркет.

На картину Давида смотрела революция.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю