Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)
V
2 апреля умер Мирабо. В Париже восприняли его смерть как великое несчастье. Одна маркиза, имевшая неосторожность дать бал в этот вечер, чуть не поплатилась жизнью за неуместное веселье: народ разогнал гостей. Закрылись театры. Мирабо торжественно, как национального героя, похоронили в церкви Святой Женевьевы, недавно достроенной и обращенной в Пантеон. На фронтоне была выбита надпись: «Великим людям – благодарное отечество».
Между тем слухи о предательстве Мирабо не утихали. Передавали, что перед смертью он сказал: «Я уношу с собой траур по монархии, обломки которой станут добычей бунтовщиков». Рассказывали, будто в гроб тайно положена графская корона. Да что говорить: политика Мирабо служила скорее королю, чем нации. Но мало кто думал об этом, а народ и вовсе ничего не подозревал. Только несколько журналистов осмеливались писать о предательстве Мирабо: «Народ, возблагодари богов! Под косой Парки пал твой опаснейший враг…» – говорилось в газете «Друг народа».
Тревожно, тревожно было в Париже, смутные слухи будоражили город. Рассказывали, что близ бельгийской границы собираются верные короне войска маркиза Булье. 17 апреля народ остановил королевский поезд, направлявшийся, как уверяли придворные, в Сен-Клу, чтобы встретить там пасхальные праздники. Опасались, что Людовик снова хочет спрятаться от парижан и предать их. Его заставили вернуться в Тюильри.
Казалось бы, все ясно: от короля нечего ждать, кроме ненависти к революции. Давно можно было видеть: Людовик XVI так же, как его дед, заботится только об интересах трона. Но еще слишком могущественно звучало слово «король», слишком гипнотизировали людей золотые лилии, слишком трудно было вообразить нацию без короля. К тому же Людовик XVI, оставаясь на троне, мог помочь в их борьбе против куда более опасного, чем монарх, врага – против народа.
И королю еще рукоплескали, ему еще хотели верить, его еще порывались любить: а все зло – оно, конечно, исходит от недобросовестных советников й придворных. Людовик всячески поддерживал это выгодное убеждение и среди народа и среди деятелей Национального собрания. Как будто бы без всяких особых намерений двор опубликовал циркуляр министерства иностранных дел, отправленный французским послам за границы страны; там были такие слова:
«То, что называют революцией, является не чем иным, как отменой ряда злоупотреблений, накопившихся веками благодаря невежеству народа и власти министров, которая никогда не была властью короля…»
И поэтому разразившиеся в июне события были громом среди ясного неба.
Поздней ночью 20 июня от парижской заставы Сен-Мартен отъехала тяжелая многоместная берлина в сопровождении трех курьеров. Паспорта у пассажиров на заставе не спросили; впрочем, паспорт на имя русской княгини фон Корф, имевшийся у пассажирки, вряд ли вызвал бы подозрение – иностранная знать в те дни часто покидала столицу. Никому на заставе не могло, конечно, прийти в голову, что княгиня фон Корф – не кто иная, как мадам Турцель, гувернантка августейших детей, ее тучный камердинер – Людовик XVI, а красивая компаньонка – Мария Антуанетта.
И только в деревне Сент-Мену, за добрых семьдесят лье от Парижа, почтмейстер Жан Батист Друэ узнал в окне берлины известное по сотням портретов лицо. Сомнений быть не могло: Друэ прежде служил в драгунах в Париже и видел Людовика лично. Друэ поскакал в Варенн. Мэр поднял Национальную гвардию. На мосту у городских ворот карета была остановлена. Отряд королевской кавалерии, стоявший в Варенне, не осмелился поднять оружие против Национальной гвардии и собравшегося народа. На рассвете в дом, где находилась под стражей семья Людовика, вошел молодой офицер. Он объявил, что имеет приказ Национального собрания об аресте короля и королевы, где бы они ни были найдены. Это был Ромеф, адъютант Лафайета, всю ночь скакавший из Парижа, один из многочисленных курьеров, посланных собранием на поиски беглого монарха.
С раннего утра 25 июня на парижских домах и заборах были расклеены объявления: «Каждый, кто будет приветствовать короля, будет бит палками. Каждый, кто оскорбит его, будет повешен».
Прочитав эту бумажку, Давид усмехнулся; потом задумался: в ней был смысл. Когда по переполненным улицам двигалась королевская карета, окруженная лесом штыков Национальной гвардии, никто из стоявших на улице людей не выкрикнул ни одного проклятия, ни одного приветствия. Как только слышался шум или кто-нибудь начинал говорить слишком громко, грозные голоса раздавались в толпе: «Закон! Закон!» Ни один человек не снял шляпу. Вдоль улиц стояли солдаты, опустив штыки, как в погребальной процессии. Тяжело и глухо ступали по мостовой сапоги гвардейцев, скрипели колеса берлины, пыль висела в раскаленном воздухе; и странно было видеть необозримую толпу под ярким солнцем и не слышать ничего, кроме неясного ропота тысячи голосов. Все это было чудовищным для большинства парижан: и предательство короля и то, что всесильного некогда монарха везут под конвоем в грязном старомодном экипаже.
Давид смотрел на мелькнувший в окне профиль с чувством, похожим на брезгливость. Этот человек в карете, переодетый лакеем, – какая жалкая пародия на государственный заговор! Но человек, пытавшийся сейчас казаться сонным и равнодушным, готовился стать во главе войск, собирающихся на французских границах; готовился раз и навсегда покончить с французской конституцией, с законами и установлениями, мешающими трону, и заодно с помощью верных ему штыков отправить в тюрьмы всех, кто принимал участие в революции. Во Франции тюрем хватит и без Бастилии. Экипаж короля давно, уже скрылся из глаз, а шествие войск еще продолжалось, словно все национальные гвардейцы Франции провожали короля в Тюильри.
В Тюильри!
Еще вчера на улицах разбивали вдребезги бюсты короля и проклинали его и Марию Антуанетту, а привезли его во дворец…
Три дня назад, сразу после известия о бегстве короля, состоялось заседание Якобинского клуба, говорил Робеспьер. Маленький бледный адвокат все больше покорял Давида. Какой цельный характер, какая убежденность в своей правоте! Его речи всегда захватывали слушателей страстным воодушевлением, скрытым за сухой логикой слов. И на этот раз Робеспьер завладел вниманием зала, хотя поначалу далеко не все были согласны с ним.
Национальное собрание, говорил Робеспьер, совершило предательство, желая скрыть от народа истинный смысл отъезда монархов. (Была распространена версия, что королевская чета похищена.) Разве не настоящее предательство даже после бегства короля отдать власть в стране королевским министрам.
Давид с волнением смотрел на сухого человека в оливковом фраке и аккуратном жабо. На что он идет?! Завтра все собрание станет его врагом!
Когда Робеспьер произнес в заключение, что он готов принести свою жизнь в жертву истине, Давид встал вместе со всеми якобинцами. И, подняв руку, как герои его картин, он принес клятву защищать жизнь и дело Робеспьера.
«Как был прав Робеспьер тогда!» – подумал Давид, глядя на процессию короля. Национальное собрание, кажется, защищает Людовика от народа охотнее, чем народ – от произвола монарха».
Чем запутаннее становилась действительность, тем охотнее возвращался Давид к «Клятве в зале для игры в мяч». Что бы ни происходило теперь, день 20 июня 1789 года был великим днем. Давид заканчивал рисунок, торопясь к открытию салона, а все остальное время отдавал приготовлениям к торжественной процессии, которую ему поручено было оформить, для церемонии перенесения в Пантеон праха великого вольнодумца Вольтера.
Вольтер умер двенадцать лет назад, и поскольку похоронить его в Париже церковь не разрешила, его погребли в аббатстве Сельер в Шампани. И вот недавно было декретировано перенесение праха, которое должно стать национальным праздником, символом освобождения разума.
Давид задумал создать процессию в античном духе, где царствовала бы ясная гармония и строгий вкус; с увлечением рисовал эскизы костюмов, траурной колесницы. Такая процессия – первая и единственная пока возможность показать народу величие древности, соединенное с современными идеями свободы и равенства. Идея, оставшаяся в книге, принадлежит немногим, обретая зрительный образ, она становится всеобщим достоянием.
11 июля, когда происходила церемония, Давид волновался, как мальчишка. Впервые его искусство появлялось перед такой огромной аудиторией; ему предстоит завоевать сердца зрителей, многие из которых никогда не видели картин, и не читали книг, и даже не подозревали, что когда-то жили на свете древние римляне.
Но, увидев людей, ожидающих процессию, несмотря на проливной дождь, и уловив радостный гул в толпе, он стал спокойнее. Античность, всегда питавшая кисть Давида, и на этот раз помогла ему создать зрелище величественное, хотя и не чрезмерно пышное. Парижане, привыкшие созерцать нарядные выезды королей, золоченые кареты, яркие плюмажи, надменные позы придворных, увидели нечто совсем новое. Во главе процессии шли люди в простых, падавших свободными складками одеждах, с венками на головах. Это были знаменитые писатели, актеры, музыканты. Они несли штандарты, флаги, а за ними на высоких носилках плыла над толпой скульптура Вольтера. Дряхлый философ слегка усмехался, словно иронизируя над помпезностью собственных похорон. На площади у Пантеона раздался короткий металлический лязг: конные гвардейцы, выстроенные шпалерами, обнажили сабли и вскинули их к правому плечу, салютуя приближающейся колеснице. Двенадцать белых коней влекли ее за собою. На колеснице стоял саркофаг, украшенный изваянием: слава венчает лаврами бездыханное тело Вольтера. Дым курящихся жертвенников, укрепленных на колеснице, стлался легким облаком по следам процессии. Дети в античных туниках бросали на дорогу живые цветы. За повозкой шли девушки с лирами и кифарами в руках, юноши – в костюмах римских воинов, и среди них чуть ли не все ученики Давида, разумеется тоже в античных тогах.
Толпа рукоплескала, размахивала треуголками, поднятыми на трости, зонты и шпаги. Это было похоже на оперный спектакль, это было красиво. Но зрители знали – в саркофаге останки мудрейшего из французов, почести воздавались не вельможе, а сыну безвестного судейского чиновника, прославленному не родом, а умом, не шпагой, а книгами. Наверное, далеко не все из тех, кто собрался у Пантеона, хорошо понимали, кто такой Вольтер, многие просто не умели читать, но зрелище было достаточно красноречивым: нация склоняла голову перед прахом мыслителя.
Церемония длилась несколько часов. Давид покинул площадь Пантеона вместе с последними зрителями.
Итак, он оказался создателем невиданного прежде искусства – искусства народных празднеств, искусства, которое – вот уже действительно прав был Винкельман! – поистине рождено свободой.
Но уже через несколько дней пришлось забыть об иллюзиях, порожденных этим торжеством. 17 июля необозримая толпа народа собралась на Марсовом поле, чтобы подписать петицию о свержении королевской власти. Учредительное собрание было обеспокоено: по его мнению, революция зашла слишком далеко. На Марсово поле послали войска. Люди возмутились: зачем здесь штыки?! Потребовали отвести солдат. Начался шум, перебранка. Одинокий выстрел раздался над толпой. Был отдан приказ стрелять… Те, кого раньше почитали героями революции, – Лафайет и Байи – руководили убийством. Накануне они в числе других членов, несогласных с петицией, порвали с Якобинским клубом.
К ночи в городе настала мрачная тишина, жители попрятались по домам. Заседание Якобинского клуба близилось к концу, когда у входа послышался шум. Собрание прервалось. Вместе с другими Давид вышел на улицу. Целый отряд Национальной гвардии остановился у ворот – это были солдаты, участвовавшие в сегодняшней бойне. «Вот он, притон убийц и смутьянов!» – кричали гвардейцы. Кто-то из офицеров предложил подвезти пушки. «Надо бы расстрелять этот сброд!» Вот во что превратилась Национальная гвардия Лафайета… «Не обращайте внимания на этих мясников, – произнес голос над ухом Давида, – они такие же революционеры, как сам маркиз Лафайет». Робеспьер пожал руку Давида и скрылся в темноте под аркой ворот.
Солдаты ограничились угрозами, на Якобинский клуб они не решились напасть.
Давид был в полной растерянности, все смешалось, перепуталось. Кто прав, кто виноват? Где справедливость, которую он почитал первым условием революции? Или нельзя искать ее в поступках тех, кто хочет сохранить во Франции короля?
VI
Салон 1791 года открылся на две недели позже традиционного срока. Но не это возбуждало любопытство зрителей – впервые за всю историю парижских салонов в нем были показаны работы не только академиков, но и художников, к академии непричастных. Это было огромной победой Давида и его друзей. Давид гордился ею едва ли не меньше, чем успехом на выставке.
Борьба с академией, начатая более полугода назад, тянулась с переменным успехом. Академия сопротивлялась стойко и изобретательно. Но пример Давида взволновал художников, у него появилось много сторонников, особенно среди тех, кто не мог попасть в число академиков или «причисленных». А совсем недавно несколько десятков живописцев и скульпторов, нечленов академии, решили обратиться с петицией в Национальное собрание. В ней художники просили права выставлять свои картины наравне с академиками. Не дожидаясь ответа Национального собрания, Давид послал письмо, своего рода дипломатический ультиматум, в журнал «Кроник де Пари». Он знал: авторитет его уже достаточно велик, и еще более велико желание Национального собрания не оказаться в позиции консерваторов в нынешние тревожные времена; письмо в журнал было игрой наверняка.
«Я только что узнал, – писал Давид, – что многочисленное общество художников, не имеющих привилегий, обратилось в Национальное собрание, чтобы получить от него позволение выставить свои работы в салоне Лувра вместе с работами привилегированных художников и что собрание направило их просьбу в Комитет конституции. Так как я не сомневаюсь, что Национальное собрание отнесется благосклонно к их петиции, уже решенной одной из статей конституции, уничтожившей все, корпорации и все их привилегии, и так как я хочу в то же самое время удовлетворить желание всех членов Национального собрания, которые хотели бы видеть прежние мои работы, я считаю себя обязанным заявить, что приму участие в выставке лишь в том случае, если она не принесет ущерба праву художников соревноваться на общей генеральной выставке во дворце, который декретом собрания уже признан национальным…»
«Кроник де Пари» опубликовала письмо 16 августа, а уже 21-го Национальное собрание декретировало равное для всех, художников право участвовать в салонах: «Всем французским и иностранным художникам, состоят ли они членами Академии живописи или нет, одинаково разрешается выставлять свои произведения в отведенной для этой цели части Лувра».
Одним из комиссаров этой невиданной выставки был назначен Давид. Двумя другими – художник Венсан и Катрмер де Кенси. Проходя по квадратному салону, шумному и суетливому, как всегда в день открытия, вдыхая дорогой каждому живописцу острый запах свежих красок, Давид в полную меру ощущал сладость победы. Сто девяносто человек из двухсот пятидесяти, выставивших свои мраморы и холсты, не были академиками. Сто девяносто скульпторов и живописцев обрели сегодня гражданскую жизнь, а их картины и скульптуры – зрителя. Вот настоящая победа революции, и немалая доля в этой победе принадлежит Давиду. Да и на выставке он, кажется, занимает главное место. Большой рисунок «Клятва в зале для игры в мяч» сразу собрал толпу. О том, что картина заказана Давиду, знали все, кто мало-мальски интересовался искусством. А те, кто им не интересовался, все равно шли взглянуть на рисунок, запечатлевший всем памятное событие.
Сегодня событие заново открывалось людям в строгих линиях давидовского рисунка. Зритель, глядя на него, оказывался как бы у входа в зал, вся сцена отчетливо открывалась ему. В центре на высокой скамье стоял Байи, только что кончивший чтение присяги; вокруг него лес взметенных рук. Давид сознательно показал событие если не спокойным, то, во всяком случае, стройным, ясно читаемым для зрителя. Конечно, горячее одушевление, царившее в зале для игры в мяч, значило многое, но главное заключалось не в пылкости чувств, а в осознанном целеустремленном порыве. Чтобы передать такой порыв, композиция должна быть строга и соразмерна, движения персонажей – продуманны, выразительны, без чрезмерной патетики. В «Горациях», в «Бруте» сквозь живые чувства персонажей проглядывал холодноватый мрамор античности. Там была история, хоть и близкая современной действительности; в «Клятве» – действительность, ставшая историей. Давид не пренебрег силою непосредственного переживания. За чеканной сдержанностью жестов угадывались пылкие чувства: античные идеалы воскресли в современных событиях.
Среди изображенных на рисунке людей были и юные депутаты, охваченные бурной радостью, и погруженные в глубокое раздумье опытные политики. Кто-то обнимал друзей, кто-то тщетно пытался совладать с волнением. Многих можно было узнать. Зрители называли Мирабо, Байи, Дюбуа де Крансе, Барнава, священника Жерара, Робеспьера. Однако в ливре были знаменательные слова, помещенные по настоянию Давида: «Автор не преследовал цели передать личное сходство членов собрания». В самом деле, событие значило несравненно больше, чем его участники, многие из которых так далеки теперь от революции. Взять хотя бы этого красавца Барнава. Весь Париж говорит, что с тех пор как Барнав в качестве комиссара собрания сопровождал беглых монархов в Париж и провел несколько часов в обществе королевы, он стал почти что роялистом и заметно изменил своим убеждениям. Надо думать, они не были чрезмерно глубокими. А Мирабо? Да и сам Байи? Но клятва оставалась клятвой.
В том же помещении, что и «Клятву в зале для игры в мяч», Давид выставил «Брута» и «Горациев». Эти картины сейчас воспринимались иначе, чем прежде; чрезмерно увлекающиеся зрители видели в них прямой призыв к революции. Давид мог гордиться своим прошлым. «Клятва в зале для игры в мяч» вся в будущем, есть только рисунок. А что такое написать картину в десять метров длиной, Давид знал лучше других.
В ливре было упомянуто, что подписаться на гравюру с «Клятвы в зале для игры в мяч» можно «у м-сье Жердре, торговца на улице Бурдонне». С первых дней открытия салона подписчики появились в изобилии. Вообще салон благодаря присутствию в нем непривилегированных художников имел добрую славу. В напечатанной вскоре брошюре, подписанной анонимным «патриотичным и вольнолюбивым гражданином» и называвшейся «Беспристрастное объяснение и критика всех картин, выставленных в Лувре в сентябре 1791 года», говорилось, что на выставке «впервые развернулось перед нашими глазами величественное зрелище, равного которому мы не видели раньше; в этом смелом соединении, всевозможных произведений гений почерпнет новые силы и нация найдет новые богатства…».
Таких отзывов было немало. Но самое главное, Давид приобрел много приверженцев среди молодых художников, даже среди тех, кто не разделял его взглядов на искусство.
Итак, начало положено. Открылся первый свободный салон. Готов рисунок «Клятвы»; и скоро во всех департаментах Франции появятся гравюры, воспроизводящие новую работу Луи Давида. Искусство становится общим достоянием, порукой тому празднество в день переноса праха Вольтера в Пантеон. Свобода в стремительном своем полете коснулась, наконец, и искусств. Но времена тревожны и суровы, рисунок Давида гораздо ближе к идеалам 89-го года, чем сама действительность. И трудно верить, что кровь людей на Марсовом поле пролилась с ведома и согласия человека, изображенного в центре «Клятвы в зале для игры в мяч».
VII
Утром 10 августа 1792 года король Людовик XVI обмакнул перо в чернильницу, поданную ему стенографом Законодательного собрания, и торопливо написал на клочке бумаги:
Король приказывает швейцарцам немедленно сложить оружие и отступить в свои казармы.
Людовик
Совсем рядом тяжело ухали пушки, стекла звенели в окнах Тюильрийского манежа. Трещали ружья. За стенами манежа слышался ропот толпы. Король с тоской и страхом прислушивался к звукам близкого боя. Все происходило помимо него, он ничего не властен был изменить, даже приказ о прекращении сопротивления, который он отправил швейцарцам, вряд ли сможет быть выполнен раньше, чем народ ворвется в Тюильри. И вот он, король могущественнейшей державы, сидит здесь, в ложе стенографов Законодательного собрания, и ждет решения своей участи, которая уже не зависит ни от него и даже ни от депутатов, а от этих ремесленников и лавочников, попирающих сейчас своими сапожищами паркеты Тюильри.
Сегодня утром, когда король появился в собрании, надеясь найти здесь защиту и поддержку, его встретили почтительно, но на лицах многих депутатов он прочел замешательство и нерешительность. Что могли сделать эти люди, в большинстве своем тоже перепуганные происходящим и понимавшие собственную беспомощность? Из ложи стенографов король слышал, как депутации парижских секций требовали его низложения. Это был конец. Людовик догадывался – царствование его продлится едва ли более нескольких часов. События последних лет представлялись ему цепью трагических ошибок и недоразумений, которых, наверное, можно было избежать. И не случись этих ошибок, нашелся бы какой-нибудь компромисс и все бы наладилось.
Но компромисс не мог найтись. Король во все времена стремился сохранить всю полноту власти, сохранить «старый порядок». Народ, напротив, сознательно или бессознательно хотел освободиться от королевской власти. Не ошибки Людовика решали судьбу монархии, а неумолимые законы истории. Наступала развязка. Все, что сделал король, желая поддержать рушащийся трон, грозило гибелью завоеваниям революции. К границам Франции двигались войска Австрии и Пруссии. Это вторжение было организовано с ведома и согласия Людовика, надеявшегося с помощью иностранных солдат восстановить монархию. Манифест прусского главнокомандующего герцога Фердинанда Брауншвейгского, в котором французам предписывалось под страхом смерти и уничтожения целых городов повиноваться только королевским приказам и, попросту говоря, отказаться от всех побед революции, этот манифест был написан самим Людовиком и отредактирован находившимся за границей Карлом д'Артуа.
Да, начиная с бесславного бегства в Варенн, а может быть, и значительно раньше, король совершал одно преступление против нации за другим, и не было силы, способной спасти пережившую себя монархию. Когда по всей Франции было провозглашено: «Отечество в опасности», все понимали: опасность исходит не только от неприятельских войск, но и от собственного монарха.
И вот теперь Париж поднялся против короля, против самой королевской власти…
Выстрелы, кажется, уже затихают. В залу собрания вошли несколько человек, одежда их изорвана, лица покрыты пороховой копотью. В руках они держали тяжелые пистолеты и сабли. Один из них был в грязном мундире национального гвардейца. Счастливые улыбки на измученных лицах только что вышедших из боя людей лучше всяких слов сказали королю, что дворец взят.
Через некоторое время в зале появилась целая процессия, во главе ее несли знамя с надписью: «Отечество, свобода, равенство!» Коммуна города Парижа явилась в собрание требовать низложения короля. В этот день Людовик XVI и Мария Антуанетта покинули зал заседаний в сопровождении стражи. Хотя решение о низложении Людовика было сформулировано очень неопределенно и вопрос о свержении монархии вообще не был поднят, все понимали: короля во Франции больше нет.
Вскоре король был помещен в Тампль, древнюю тюрьму, где много веков назад томились мятежные рыцари-тамплиеры и которой суждено было стать последним обиталищем Людовика XVI.