Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
IV
Давида поместили в арестный дом де Катр-Насьон. В первые же дни заключения он постарался закончить и отделать свой оправдательный мемуар, начатый в Сент-Уэне. Приходилось спешить. В те дни и меньших преступлений, чем те, в которых обвиняли Давида, было достаточно, чтобы отправить человека на гильотину.
Террор свирепствовал. Шесть якобинских комиссаров из числа последних монтаньяров были приговорены к смерти. Все они сразу же по произнесении приговора пронзили себе грудь одним кинжалом, который умирающий передавал товарищу, ждущему страшной очереди. Участников восстания судили по Законам военного времени. Гильотина, вызывавшая такое негодование врагов Робеспьера, теперь не внушала им отвращения. Кровь последних борцов за свободу лилась на эшафоте.
Теперь Давид уже не мог писать и предаваться философствованию. Каждый день мог стать последним в его жизни. Призрак Робеспьера тревожил его воображение, силы его покидали. Он готов был потерять последнюю надежду. Все же он продолжал бороться, писал всюду, куда можно было писать, настаивал на пересмотре своего дела, на врачебном освидетельствовании, только бы избегнуть гибели.
Быть может, не случись в стране в эти месяцы больших событий, судьба Давида и в самом деле сложилась бы трагично, но Конвент доживал последние дни. Готовилась новая конституция, по которой власть переходила в руки нового правительства из пяти директоров и двух палат – верхней и нижней. Буржуазия спешила окончательно оформить завоеванную власть. Даже новый Конвент, состоящий из противников Робеспьера, лютых врагов якобинцев, казался буржуа чрезмерно свободомыслящим. Новые денежные короли мечтали о правительстве, способном защитить их интересы равно и от аристократии и от народа. Революция окончательно сходила на нет. За сложной политической борьбой, предвыборными заботами, боязнью заговоров некому было заниматься Давидом.
Письма и требования Давида, хлопоты жены и немногочисленных друзей в конце концов сделали свое дело. 16 термидора Комитет общественной безопасности издал указ: «Согласно рапорту, свидетельствующему о болезни и тяжелом состоянии представителя народа Давида, комитет постановляет: гражданин Давид переводится в дом гражданки Пекуль (секция Люксембург), где он останется под охраной жандармов, пока не сможет перенести дорогу в Сент-Уэн, близ Турнона (Сена и Марна), у гражданина Серизна, чтобы находиться там опять-таки под охраной».
Он вернулся домой, усталый, больной, издерганный и одновременно равнодушный. Ничто из того, что так занимало Давида прежде, не интересовало его. Политика? Никогда он к ней не вернется. Остается только одно: провести остаток дней в служении чистому искусству.
Вскоре он переехал в Сент-Уэн.
Там он тоже жил на положении узника. Ленивый жандарм делал вид, что стережет Давида.
В середине вандемьера до Сент-Уэна докатились вести о событиях в Париже. 13-го числа там гремела канонада. Никогда еще в столице не палило столько орудий сразу. Артиллерия Конвента расстреливала участников роялистского мятежа, идущих в атаку на Тюильри. Давид удивился, узнав, что батареями командовал тот самый артиллерийский офицер, который так отличился в Тулоне и которому в дни председательства Давида было присвоено звание бригадного генерала. Фамилия этого генерала была Бонапарт. В головокружительной карьере молодого корсиканца эта бойня на парижских улицах значила никак не меньше, чем взятие Тулона. 13 вандемьера он из почти никому не известного генерала стал командующим парижским гарнизоном и одним из самых знаменитых людей в столице.
А в тот самый день, когда закончилось последнее в истории Франции заседание Конвента и навсегда опустело кресло председателя, которое занимали когда-то и Робеспьер и Давид, был подписан приказ об освобождении Давида. Это произошло 3 фримера третьего года республики, то есть 25 октября 1795 года.
Столица произвела на Давида странное, почти гнетущее впечатление. Он видел эстампы, изображающие Робеспьера в образе дьявольского кровопийцы, гравированные портреты тех людей, которые в недавнем прошлом считались заклятыми врагами свободы.
Покрытые свежим лаком кареты, запряженные лошадьми, стоившими тысячи ливров, катились по улицам; ливрейные лакеи казались призраками ушедшего века, и громкие «гаррр!» надменных кучеров разгоняли прохожих, как десять лет назад. Слово «гражданин», произнесенное где-нибудь на Шоссе д'Антен, воспринималось как непристойность. Обращение на «ты» уходило.
В Тюильрийском саду, на площади Согласия – так стала теперь называться площадь Революции – разгуливали молодые люди в костюмах, вычурных до нелепости: это были законодатели новой моды, те, кого называли «инкруаяблями» [15]15
Невероятные (франц.).
[Закрыть]. Эти юноши, в большинстве своем сыновья вновь разбогатевших буржуа, ненавидевших монтаньяров, были не просто безобидными франтами: почти у каждого в кармане или за поясом торчали пистолеты, а в трости прятался длинный кинжал. Это они преследовали якобинцев, избивали последних сподвижников Робеспьера, распевали «Пробуждение народа», когда слышали «Марсельезу».
Носили костюмы «жертв гильотины», дамы соперничали в вольности одежд, стремясь вознаградить себя за строгость нравов времени революции. Даже привыкший к античным одеждам Давид удивился, увидев выходившую из кареты женщину в платье с разрезом от пояса до подола и с драгоценными перстнями на пальцах почти обнаженных ног. В театрах шли пьесы, прославляющие новые времена и представляющие якобинцев гнусными убийцами. Самая прекрасная пора в жизни Давида была перечеркнута и запачкана. Будто не в этом городе умерли Ле Пеллетье, Марат, будто не здесь брали Бастилию. Этот новый Париж, кичившийся своей вновь обретенной, бьющей в глаза пышностью, – какой жалкий конец великих начинаний!
В середине вантоза Париж облетела сенсационная новость. Генерал Бонапарт женился на бывшей графине, вдове генерала Богарнэ, имевшей связи в самых высоких кругах правительства Директории. Звезда молодого корсиканского артиллериста всходила с необыкновенной стремительностью, что, впрочем, не было редкостью в то время, богатое неожиданностями. Забавным показалось Давиду лишь то, что перед отъездом в армию генерал Бонапарт снял дом для себя и своей жены у старого приятеля Давида – актера Тальма. Это был тот самый дом, куда некогда приходил Марат в поисках Дюмурье.
Собственная мастерская, пустая и захламленная, показалась незнакомой, когда Давид вошел в нее после долгого отсутствия. Густой слой бархатистой пыли лежал на жакобовских стульях, на слепках, на полотне «Марат». И запыленное мертвое лицо на картине неожиданно и жутко напомнило Давиду то, что он видел на парижских улицах: бюсты Марата, выброшенные на грязные мостовые и разбитые тростями «инкруаяблей».
V
Он снова за мольбертом в своей мастерской.
В свежепромытые окна льется свет ясного дня. Новый огромный холст натянут на подрамник, тонкие штрихи угля намечают на его шершавой поверхности контуры фигур. Веселые голоса учеников звучат в ателье. Трещит маленькая веселая печка, прогоняя из просторной комнаты последнюю прохладу вандемьера.
Жизнь вновь милостива к Давиду. Он чист от всяких подозрений и почти забыл о печальных днях тюрьмы, о тяготевшем над ним обвинении. Давид – член вновь созданного Национального института, где вместе с ним числится старик Вьен, его учитель, потом противник и теперь коллега.
Слава Давида оказалась сильнее ненависти соперников: но и сейчас то и дело всплывали старые обвинения. Совсем недавно пришлось доказывать министру внутренних дел, что деньги, истраченные на гравировку «Марата» и «Ле Пеллетье», действительно выплачены граверам, а не присвоены Давидом. Счастье, что он догадался сохранить расписки.
Но нападки врагов мало тревожат Давида. Он свободен, может писать, а это самое главное. В тюрьме казалось, что часы работы в мастерской – предел всех человеческих желаний, настоящее счастье.
Однако возвращение в мастерскую еще не возвращение в прежнюю жизнь. Давид начал работать над большой картиной, наброски которой делал еще в Люксембурге, но настоящее увлечение не приходило, он задумывался, ронял кисти. Никто не ждал его картины, некуда было торопиться, не для кого спешить. Что изменится, если сегодня он поработает на два часа меньше или больше? Жизнь не стучится в мастерскую, нет жара, прежде сжигавшего его сердце. Кому он нужен, живописец Луи Давид, для кого он пишет новое полотно?
Начиная картину, Давид надеялся: она поможет забыть о превратностях судьбы, станет его шедевром. Надо было заново найти себя, обрести уверенность в своем искусстве, даже в своих убеждениях. Как иначе работать дальше?
Надо заставить себя поверить в нынешнюю действительность, примириться с ней: работа для себя – пустая затея…
Всю жизнь он ощущал биение современности в своих полотнах. Но прежней героики нет, она ушла вместе с якобинским Конвентом, вместе с монтаньяром Давидом. Если Давид остался жить, то во имя чего, каких идеалов, каких надежд?
Сейчас более чем когда-либо Давида тянет к древности, но ведь от современности не спрячешься.
И вот, пытаясь примирить непримиримое – минувшую революционную пору и нынешний день, Давид избрал для будущей картины лучшее, что видел в новом времени: установление покоя и мира в стране. Разумеется, надо было растерять последние остатки политической чуткости, чтобы найти в термидорианской Франции это умиротворение. Но как для самого себя Давид искал покоя, так и в жизни он хотел замечать только покой.
Более всего Давид искал примирения в собственной душе: как примирить монтаньяра с человеком, отказавшимся от борьбы. Для живописца картина – решение всех проблем, его оправдание и исповедь. Давид целые дни проводил перед мольбертом. Он писал эпизод истории древнего Рима: женщины останавливают бой между сабинянами и римлянами. Словно чувствуя шаткость замысла, он хотел поддержать его размерами полотна – холст был огромный.
У Тита Ливия Давид разыскал рассказ о том, как в далекие века, которые даже римлянам казались древностью, произошла великая распря между римлянами и сабинянами. Римляне пригласили соседей сабинян на праздник, но намерения римлян были коварны: они неожиданно напали на гостей и захватили в плен присутствовавших на празднике сабинских женщин. Сабиняне решили отомстить, собрали войско и двинулись на Рим. Но в ту минуту, когда готова была разразиться кровавая битва, сабинские женщины бросились в самую гущу воинов и заставили их прекратить бой. С тех пор, говорила легенда, римляне и сабиняне объединились в один народ.
Что могло быть ближе Давиду, чем эта история?
Первые эскизы были сделаны в Люксембурге. Сейчас осень 1797 года, то есть пятого года республики. А картина еще в самом начале работы, для ее завершения нужно не меньше года, а то и двух.
Равнодушие, боязнь того, что ты никому не нужен, еще больше замедляют работу. Радует лишь сам процесс рисования, поисков формы, линии, как радует музыканта прикосновение к клавишам клавесина. Ему представлялось, что поспешность мешала добиться совершенства в картинах, написанных в годы революции. Он старался работать с тщательностью, превосходившей его прежние усилия. Это до некоторой степени вознаграждало его за холодность сердца.
Только ученики дарили ему ничем не омраченную радость. Им Давид был необходим. Видя молодые лица, обращенные к нему с немым обожанием и детским, доверием, он чувствовал себя счастливым. А сколько его питомцев уже стали известными и признанными мастерами! Сколько несхожих судеб началось здесь, в мастерской Давида.
Гро – в итальянской армии Бонапарта. Трудно представить себе этого красивого и задумчивого юношу с офицерской саблей на боку. Как переносит он тяготы биваков, суровые ночи в горах? Какую поэзию увидел он в войне, что из его впечатлений останется на полотнах? Быть может, именно его пылкая кисть сохранит для потомства кровавые подвиги генерала Бонапарта?
А Жерар – совсем иной характер, иная участь. Он умел остаться необходимым во все времена. Недавно он был, как и Давид, членом Конвента, теперь он пишет блистательные портреты новой знати и пользуется славой, пожалуй более громкой, чем его учитель. Он никогда не грешил избытком принципиальности, но разве Давид – судья для него? Все же живописец он превосходный, и Давид рад называть Жерара своим учеником.
Давид никогда не переставал интересоваться начинающими талантами, с радостью принимал новых учеников.
В ателье не царила атмосфера обычного класса. Вспоминая традиции старых мастеров, Давид работал вместе с юными живописцами, вместе с ними рисовал модель. И, наблюдая, как на бумаге рождается рисунок метра, юноши учились с не меньшей пользой, чем слушая его советы и наставления. А сознание, что рядом создается новое полотно, быть может не менее значительное, чем «Горации», волновало учеников, делало их словно участниками работы над «Сабинянками».
Давид с интересом, иногда и с затаенной грустью наблюдал за юношами. Их мало интересовало то, что так недавно было жизнью Давида, они на веру приняли нынешние представления о революции; их увлекали победы французских армий, подвиги генерала Бонапарта, премьеры театров, пышные балы. Давид отнюдь не был аскетом, видел, что все это не мешает им быть хорошими художниками. Но какая пропасть между минувшим и нынешним днем!
Все же на учеников грешно было жаловаться. Почти каждый день приносил Давиду радость открытия. Большое счастье – видеть, как твои идеи и мысли, по-новому преломившись в сознании юного живописца, дают ростки неожиданного искусства, помогают открыть неведомые прежде грани молодого таланта. Недавно к нему поступил семнадцатилетний мальчик, приехавший в Париж из Тулузы, Доминик Энгр, он отлично играл на скрипке, чем сразу же подкупил Давида. Впрочем, в искусстве живописи его способности были куда значительнее: он рисовал с необыкновенным для своего возраста блеском. Первый же этюд, сделанный им в мастерской Давида, поразил и учителя и учеников.
Давид сразу понял: мальчик не войдет в число его последователей. Это талант, не склонный к подражанию. Давид был к нему суров, как, впрочем, почти ко всем. Но Энгр оказался чуть ли не единственным учеником, чей портрет писал Давид. Быть может, желание понять новое поколение толкнуло его заняться портретом юноши?
Слегка пренебрежительное отношение к портрету освобождало Давида от оков античной сдержанности. Портреты он писал, как диктовала натура и собственное желание – отдыхал, как отдыхает оратор, только что сошедший с трибуны, в бесхитростном разговоре с приятелями. Нередко бывает, что самые лучшие мысли приходят к человеку не на трибуне. Так и Давиду порой удавалось в портретах то, что не выходило в большой картине. Кисть Давида легко и быстро лепила лицо Энгра, сохранившее еще детскую пухлость щек, легкие каштановые волосы, не знавшие пудры и смешно торчавшие надо лбом, А глаза и рот были словно старше, в них притаились мужское упорство, воля. Но не только модель решила характер портрета. Давид сам начинал по-новому видеть мир. Исчезли, растворились в красочных пятнах сухие контуры. Свет падал сбоку, оставляя в густой тени часть лица. Мазки лежали с вольностью внезапной импровизации. Коричнево-багровый фон словно светился. Не прежний устойчивый мир ясных идей, суровых характеров, вечных истин, а мир смятенный и зыбкий жил в портрете. В вопрошающем и серьезном взгляде была пытливость нового поколения, взрослеющего среди противоречивых и бурных событий. Бессознательно или осознанно кисть Давида стремилась вслед за веком. За веком так же далеким от «Сабинянок», как «Сабинянки» от «Марата».
VI
17 фримера шестого года республики в Париж возвратился генерал Бонапарт.
Невиданная слава шла впереди него. Города Пьемонта, Пармского герцогства, Ломбардии отдавали ключи французскому генералу, отборные австрийские войска под командованием лучших полководцев были наголову разбиты. Римский папа склонил голову перед французским главнокомандующим: драгоценные статуи и картины ватиканских коллекций, обширные земли, не говоря уже о тридцати миллионах франков, были отданы наместником бога на земле двадцативосьмилетнему генералу за то, чтобы он не входил в Рим. Знаменитые кони с собора Святого Марка в Венеции были сняты и погружены на телеги для отправки в Париж. Итальянское золото тянулось во Францию в обозах армии Бонапарта. Блистательный мир, подписанный с австрийцами в Кампо-Формио, завершил кампанию побед. Арколь, Риволи, Кастильоне – названия мест победоносных боев звучали торжественно, как военная музыка. Про мужество генерала рассказывали чудеса: он бросался под пули, туда, куда не решались идти солдаты, шел впереди, держа в руке знамя. Он не знал страха и усталости, рассказывали в Париже, делил с солдатами все тяготы походов; его называли «пти капораль» – «маленький капрал». Солдаты шли за ним на смерть: для одних он оставался революционным генералом, ведь мало кто из солдат понимал, что воюет не за республику прежних лет; для других он был разумным полководцем, приведшим голодную и полуголую армию в обетованную землю, где можно пожить в свое удовольствие и пограбить вволю. Директория, все богатые парижские буржуа радовались победам Бонапарта: побеждала не та армия, которая, защищала завоевания преступников монтаньяров, но армия, приносящая Франции богатства и славу.
Французские войска в Италии встречали цветами – в них видели посланцев великой и свободной нации, несшей свободу феодальной Европе. Отблеск 14 июля и 10 августа лежал на знаменах победителей. Ненавистные австрийцы оставляли итальянские города. Иллюзии прочно поселились в душах итальянских патриотов. Долгое время мародерство и грабежи не могли их рассеять.
20 фримера Директория чествовала в Люксембургском дворце героя итальянских походов. Стечение народа было необыкновенное. «Весь Париж» прибыл во дворец, все желали видеть национального героя. Двор был полон и сверкал, как бальная зала. На ступенях перед входом пятеро директоров, в своих театральных костюмах, в мантиях и шляпах с султанами встречали генерала.
Давид, как член Национального института, был в числе приглашенных. Несколько месяцев назад адъютант Бонапарта посетил Давида – генерал предлагал художнику приехать к нему в армию. Видимо, Гро рассказами об учителе заинтересовал Бонапарта, и тот, догадываясь, что положение Давида в Париже не слишком прочно, послал приглашение. Давид отказался, он был занят «Сабинянками». Сейчас, однако, он с удивлявшим его самого нетерпением ждал появления Бонапарта. К несчастью, он стоял далеко и во время торжественной церемонии успел разглядеть лишь небольшую легкую фигуру генерала в узком мундире. Талейран встретил Бонапарта торжественной речью. Потом говорил генерал. Он назвал французов «великой нацией», это очень понравилось слушателям.
Через некоторое время Давид встретился с Бонапартом лицом к лицу. Секретарь Директории Лагарт представил живописца генералу, желавшему познакомиться с прославленным художником. Впервые в жизни Давид видел перед собой человека, о котором шумела Европа. Он еще раз удивился молодости полководца. Узкое желто-смуглое лицо Бонапарта казалось почти юным, только спокойная замкнутость выдавала волю зрелого человека. Длинные волосы прямыми прядями падали на высокий шитый ворот. Глаза смотрели спокойно и холодно. Видимо, пестрая сутолока зала не рассеивала внимания генерала – он всецело был занят тем, о чем говорил. Речь его, точная, деловитая, не отличалась блеском, но сознание собственной значительности, сквозившее в словах Бонапарта, придавало им особый, высший смысл. Так по крайней мере казалось Давиду. Он видел много великих людей, однако большинство из них слишком хорошо знал, чтобы вполне ощущать их исключительность. А всемирная слава генерала настолько превосходила его земное обличие, что просто нельзя было не видеть во всем, что он делал и говорил, чего-то поистине необыкновенного.
Между тем то, что говорил Бонапарт, было просто и обыкновенно. Он сказал, что давно хотел быть представленным знаменитому художнику, что знакомство это для него большая честь и что искусство Давида всегда вызывало его восхищение. Впрочем, он не сказал ничего, что свидетельствовало бы о знании картин Давида.
Они стояли в широкой амбразуре окна и спокойно беседовали – великий полководец и великий художник. На Давида смотрели с завистью: завладеть вниманием генерала, даже на несколько минут, считалось редкой честью. Бонапарт, когда садились за стол, казался очень увлеченным беседой, он даже попросил разрешения обменяться местами с соседом Давида, чтобы продолжать разговор. Неизвестно, что толкнуло его на столь продолжительную беседу с художником: Бонапарт ничего не делал зря и не любил тратить время на пустые разговоры. Но в этот вечер он словно задался целью покорить живописца и вполне преуспел в своем намерении. Давид любовался его профилем, сухим и четким, как на римских геммах, изображавших цезарей: нацарапал торопливый набросок, подписав под ним «Генерал великой нации». Глаза жадно вглядывались в лицо полководца, отмечая характерные черты, необходимые портретисту: низкий лоб, губы, вырезанные надменно и капризно, высокие скулы, выступающий, резких очертаний подбородок. Он просил генерала подарить ему хотя бы один сеанс, он должен написать портрет. Как скучала кисть Давида по возвышенному и героическому! «Сабинянки» не могли насытить его искусство, давно и накрепко сросшееся с реальной действительностью.
Бонапарт согласился, хотя без особой радости. Обещал приехать в мастерскую в ближайшие дни. Давид вернулся к себе, воодушевленный мыслью о будущем портрете. Назавтра ученики по указанию Давида соорудили помост в ателье. Бонапарт, однако, не являлся. Художник послал ему несколько записок. Выяснилось, что генерал попросту забыл о данном обещании.
В конце концов он все же приехал, вызвав в Лувре чудовищный переполох: из всех мастерских выскочили художники, провожая глазами знаменитого гостя. Дюсси, ученик Давида, вбежал в ателье, дрожа от восторга, и провозгласил, словно актер, играющий трибуна во французском театре: «Вот он – генерал Бонапарт!»
Бонапарт вошел, не обратив внимания на всеобщее смятение, два офицера его сопровождали. Генерал был одет просто, как для обычной верховой прогулки: синий редингот поверх белого колета, высокий черный галстук. Пудреные волосы оттеняли загорелое лицо. Он бросил треуголку в кресло, раскланялся с Давидом. Пока Давид приготовлял краски и обсуждал с адъютантом детали костюма, в котором собирался писать генерала, Бонапарт внимательно разглядывал «Брута» и «Горациев». Лицо его при этом оставалось совершенно бесстрастным. Потом он надел мундир и занял место на помосте.
Давид принялся за работу. Композиция портрета была готова в его воображении, он даже успел набросать ее на холсте. Художник решил изобразить генерала без шляпы, с развевающимися волосами, держащим в руке мирный договор с Австрией. Сделав быстрый рисунок, Давид начал писать. Проложил тон мундира, воротника, каштановых волос, на которых тускло серебрилась пудра, смуглого лица. Сходство появилось сразу: воспоминания о первом впечатлении в Люксембургском дворце, сделанный там набросок, размышления минувших дней помогли Давиду. С едва тронутого красками холста смотрело сухое властное лицо с презрительным ртом и острым, выступающим подбородком. Глаза внимательно вглядывались в даль, словно озирая позиции неприятеля.
Сеанс продолжался около трех часов. Бонапарт прервал его вежливо, но решительно. Почти не взглянув на холст, он стал прощаться с Давидом.
– Напрасно вы не согласились приехать в мою армию, – сказал он, – следует ли избегать живописцу современности? Ваш ученик Гро стал настоящим солдатом и видел войну. Быть может, меня ждут еще более чудесные места. Поедемте. Я отправляюсь в страну, которая славится своим чудесным небом и ценнейшими памятниками древности.
Давид ответил ни к чему не обязывающей фразой, он не понял, о какой стране идет речь, и не стал расспрашивать. Быть может, знай он, о чем говорит Бонапарт, он согласился бы ехать. Неведомо для самого себя Давид одним из первых во Франции услышал о намерении Бонапарта отправиться в Египет.
Сопровождаемый все тем же всеобщим любопытством и восторженным шепотом луврских коридоров, Бонапарт уехал.
Давид был очарован: вновь ощутил он дыхание героизма. Наконец он узнал человека, столь счастливо сочетающего в себе внешность античного героя с доблестью Ганнибала, человека, видимо способного вдохнуть новую жизнь в ослабевающее тело Франции. Не ему ли суждено вернуть республике величие, утраченное с падением якобинского Конвента? Давид слышал, что генерал называл себя «Робеспьером на коне».
На следующее утро художник находился в отличном расположении духа, ученики его обступили, ожидая рассказа о Бонапарте. Давид долго и восторженно говорил о генерале; приказав тонко отточить карандаш, одним движением начертил на стене мастерской врезавшийся в память гордый орлиный профиль. Ученики стихли, захваченные мастерством учителя и надменной суровостью мгновенно возникшего на стене лица.
– Да, друзья мои, да, милые мои друзья, – восклицал Давид, глядя на свой рисунок, почти с таким же воодушевлением, как его ученики. – Бонапарт – мой герой!