355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Давид » Текст книги (страница 12)
Давид
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:55

Текст книги "Давид"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)

VIII

21 сентября, на другой день после счастливого для Франции сражения при Вальми, в зале Тюильрийского манежа собрался только что избранный Национальный конвент. Ему надлежало встать во главе страны, нищей, разоренной, окруженной неприятельскими войсками и раздираемой внутренней смутой. Накануне, на первом заседании, проходившем в Тюильри, были избраны председатель и бюро. Сегодня начиналась практическая работа Конвента.

У стен манежа и в зале на галереях теснился народ, на скамьях же членов Конвента оставалось немало свободных мест: депутаты из провинции еще не успели прибыть в Париж.

Заседание шло бурно, беспорядочно. Могло показаться, что вопрос о королевской власти перестал быть главным вопросом. Только перед концом заседания Колло д'Эрбуа заговорил об этом:

– Существует еще одна потребность, которую вы не можете отложить до завтра, которую вы не можете даже отложить до сегодняшнего вечера, которую вы не можете отсрочить ни на одно мгновение, не изменив желания нации: это уничтожение королевской власти, – сказал он, и зал ответил ему аплодисментами и криками одобрения.

Некоторые стали возражать. Конвент заколебался. Епископ Грегуар – якобинец, пылкий революционер, несмотря на свою митру, поднялся на трибуну.

– Короли в нравственной области – то же самое, что чудовище в физической, – заговорил он. – Дворцы – мастерские преступления, очаги коррупции. История королей – смертельная опухоль наций.

В конце концов споры стихли, на рассмотрение депутатов был представлен такой документ:

«Национальный конвент единодушно декретирует отмену королевской власти во Франции».

И хотя всем было ясно, что неизбежное должно свершиться, хотя исход недолгих прений был заранее предрешен, депутаты Конвента испытывали неподдельное волнение в минуты голосования. Никто не осмелился поднять голос «против». И вместе со всеми голосовал за отмену королевской власти депутат города Парижа от секции Лувр, гражданин Давид, член академии, которая по привычке все еще именовалась Королевской. Вместе со всеми Давид поднялся с места, когда Петион, председатель Конвента, объявил об единогласном вотировании декрета. Давид что-то кричал, сам не разбирая слов: его голос заглушался криками соседей. Шапки летели в воздух: простые суконные и обшитые галунами, черные треуголки священников и роскошные шляпы, украшенные перьями, но все – с непременной трехцветной кокардой.

Кричали, как в театре, «Браво!». «Да здравствует свобода и равенство!» – в этих возгласах в конце концов потонули остальные крики. Все депутаты, старые и молодые, церемонные маркизы и пылкие адвокаты, ремесленники и торговцы, все, кого депутатские мандаты собрали в зале манежа, стояли с поднятыми руками, – в который раз вспомнил Давид своих «Горациев».

Давид стоял бледный, серьезный, крепко сжав рот. Он забыл поднять свою треуголку. Глаза бессознательно с профессиональным вниманием разглядывали зал. Сколько раз бывал он под этими сводами! Здесь заседали и Национальное, и Учредительное, и Законодательное собрания. Давид приходил сюда как наблюдатель и гость. Теперь он полноправный член Конвента, представитель народа.

Заседание кончилось.

Депутаты спускались с трибун, стояли, разговаривая и споря в проходах, секретари складывали бумаги и перья. Давид вглядывался в лица депутатов, стараясь прочесть в них ответ собственным чувствам. Сухое лицо Максимилиана Робеспьера бесстрастно, только скулы чуть порозовели, он превосходно, как древний римлянин, владеет собой.

С жгучим, тревожным любопытством смотрит Давид на человека, который еще недавно был для него легендой. Это доктор Марат, Жан Поль Марат, ославленный врагами как опаснейший бунтовщик. Это он нападал на Национальное собрание, писал памфлеты на Мирабо и генерала Лафайета; это он, скрываясь от полиции, издавал газету «Друг народа»; это он, затравленный сыщиками, должен был проводить ночи в конюшнях или под открытым небом, голодать, терпеть нечеловеческую нужду. И это он, почти не зная Давида, предлагал его кандидатуру в члены Конвента. Чем привлек этого неистового революционера живописец?

Давид испытывал к Марату признательность, смешанную с боязнью. Чего только не рассказывали о Марате, каких только пороков не приписывали ему!

Странное лицо – замученное, с высохшими, словно от постоянной жажды, губами. И исступленные глаза с красными воспаленными веками. Бедный его кафтан, кажется, скоро рассыплется от старости, спутанные волосы перевязаны ветхим фуляром. А рядом – какой контраст! – выхоленное, надменное лицо над жабо из драгоценных кружев, живописные локоны пышных волос: вольнодумный герцог Орлеанский. Неделю назад он принял новую фамилию – Эгалите, взамен не вполне удобного теперь титула принца крови. Этот герцог, на лице которого следы всех известных миру пороков, видимо, не расстался еще с надеждами на лучшее будущее, ведь королевский трон пустует. Правда, сегодня и ему пришлось голосовать за отмену королевской власти, но мир изменчив… Пока он счастлив, что прошел в Конвент, хотя и собрал на выборах самое малое количество голосов.

Да и что говорить, странное собрание – от самых яростных революционеров до замаскированных роялистов. Все же сегодняшнее воодушевление не было неискренним. Мало кто не чувствовал отважного желания сделать все, чтобы первое в мире свободное государство победило врагов, голод и нищету. Правда, будущее не всем рисовалось одинаково: одни мечтали об идиллическом умиротворении, другие – о суровой Римской республике, третьи просто надеялись захватить почетные места в новом правительстве. Но всех почти объединяло чувство ответственности перед историей: на депутатов смотрел весь мир, смотрел и со злобой, и с восхищением, и со страхом, и с надеждой.

Когда Давид вышел из здания манежа, сентябрьский день близился к концу. Едва ли более двух часов оставалось до начала вечернего заседания. Улица Сент-Оноре была заполнена людьми, экипажи еле могли двигаться среди толпы. Здесь тоже кричали: «Да здравствует равенство!» и «Да здравствует свобода!», но можно было услышать возгласы, которых не было в этот день в Конвенте. «Да здравствует республика! Республику, пусть Конвент провозгласит республику!» – скандировала толпа.

В мастерской Давид вытянулся в кресле, в одном из тех жакобовских кресел, которые старый мебельщик изготовил для работы над «Брутом». Боже милосердный, как давно это было! Сколько великих перемен произошло в мире за минувшие с тех пор годы! Сколько нужно трезвой логики и преданности делу нации, чтобы разобраться в головоломных делах современной политики. Чутким зрением живописца, привыкшего искать сущность явлений за внешним их обличием, Давид старался разглядеть в запутанном клубке страстей, интриг, горячих споров, долгих дискуссий истинный смысл событий. Якобинский клуб, представлявшийся ему значале обществом самых горячих революционеров, оказался таким же противоречивым, как все в Париже. Был же якобинцем бежавший недавно из Франции Лафайет…

…С первого же дня работы Конвента Давид перестал распоряжаться собой. Каждое утро он отправлялся в Конвент к девяти часам, возвращался в четыре или пять. Вечерние заседания тоже не были редкостью, порой они кончались глубокой ночью. Вечера, свободные, от заседаний, Давид проводил в Клубе общества якобинцев, друзей свободы и равенства. как стал теперь называться Клуб друзей конституции. Он был счастлив, если мог провести за мольбертом полчаса в день. Огромный холст стоит в часовне, приспособленной под мастерскую, он приготовлен для «Клятвы». В ателье Давида такое полотно не поместилось бы. Но на холсте лишь несколько фигур, нарисованных углем. Время, время…

Учеников он почти не видел, дома почти не бывал. С женой и тестем он старался встречаться возможно реже, их отношения за последнее время стали напряженными. М-сье Пекуль не мог примириться с мыслью, что зять, до сих пор так блестяще оправдывавший возложенные на него надежды, примкнул к бунтовщикам, посягнувшим на священную особу короля. Чудовищное и греховное вольнодумство! Пекуль был совершенно доволен существующим порядком вещей. Можно было, конечно, пощипать перья знати, но низвергать французский трон, на службе которого Пекуль нажил все свое богатство, это непростительно. Мадам Давид разделяла чувства отца, ей гораздо больше улыбалось быть женой академика, прославленного живописца, чем женой депутата Конвента, который, как говорят, собирается судить Людовика XVI, словно королей можно судить, как воров.

Слушать семейные поучения, состоявшие из роялистских трюизмов и просьб «подумать о детях», было невыносимо, особенно сейчас, когда все происходящее вокруг было таким значительным и серьезным.

25 сентября было декретировано установление республики; текущий год стал называться Первым годом Французской республики. Сразу же после открытия Конвента в нем началась борьба еще более жестокая, чем в Национальном или Законодательном собрании. Борьба эта не была новой, но теперь она стала и его борьбой. Он должен был определить в ней свое место, понять, с кем он и против кого.

Давид знал очень многих депутатов, некоторых из них он писал, когда готовился к работе нам «Клятвой в зале для игры в мяч». Немало из тех, кого прежде почитали чуть ли не вождями революции, сейчас принадлежат к весьма умеренной части Конвента. Адвокат Барер, тот самый, который так красноречиво описывал Давиду день клятвы, теперь ближе всего к той части Конвента, которую непочтительно, но вполне заслуженно именуют Болотом: она не имеет ни своего мнения, ни четкой программы и склоняется то на сторону левых, то на сторону правых.

А большинство Конвента, те, кого еще со времен Законодательного собрания именуют жирондистами, способны ли они на все ради свободы и счастья нации? Среди них немало натур поистине выдающихся, ораторов, способных привести в восхищение самых искушенных и придирчивых слушателей; имена многих жирондистов известны любому школьнику. Кто не знает Мерсье, Луве? Кому не знакомо имя Жерома Петиона, первого председателя Конвента, мэра Парижа «короля Петиона», как полушутя называют его в столице? Но даже Давиду, еще не понявшему до конца, как далеки от революции жирондисты, было ясно: тысячу раз прав Робеспьер, изо дня в день ведущий с ними бой. Они философы и недурные политики на словах, но для них революция давно кончилась и даже затянулась; пленение короля в их глазах – ненужная жестокость. Коммуна Парижа – опасное сборище бунтовщиков.

Давиду такие рассуждения были непонятны и чужды. Разве настоящая свобода ищет компромиссы, останавливается на полпути? Брут пожертвовал для нее сыновьями, разве нынешнее время не нуждается в такой же суровости? Чтобы завоевать свободу, надо сокрушить тиранов. Это требует решительных, порой жестоких поступков, а не долгих дебатов и интриг, в которых жирондисты – великие мастера.

День за днем они травят Робеспьера, Марата. Им предъявляют обвинения, их ошибки называют преступлениями, их твердость – варварской жестокостью, их непримиримость – фанатизмом. Когда 10 октября решался вопрос об исключении жирондистов из Якобинского клуба, Давид без колебания поддержал предложение.

Его увлекала настоящая борьба, а не разговоры о ней. На заседаниях Конвента Давид сидел на верхних скамьях рядом с Робеспьером, Камиллом Демуленом, Сен-Жюстом, Ле Пеллетье. «Монтаньяры» [13]13
  От французского «montagne» – гора.


[Закрыть]
– называли их в Конвенте. Это были самые непримиримые, самые яростные революционеры. Знакомые Давида по известным салонам, почитатели его таланта, прежние заказчики смотрели на него, как на отступника, многие едва кланялись ему. Подумать только, самый известный живописец Франции примкнул к этим разбойникам, к этим монтаньярам!..

Давид не умел быть равнодушным к мнению друзей, даже просто знакомых, все это больно его задевало. Но о пути назад он не думал. Что толку в сомнениях, ведь уже написав «Брута», он выбрал дорогу. Прямой, как меч, путь лежит перед Давидом. Прежняя жизнь с ее тщеславными помыслами, мелкими заботами, суетой была такой ничтожной!.. Разве часто– достается человеку возможность видеть реальную пользу своих дел, понимать, что они неотделимы от хода истории.

И какому живописцу выпадала судьба стать одним из тех, кто правит страной.

IX

Примерно через месяц после открытия Конвента, а именно 26 октября, Давид впервые поднялся на трибуну ораторов.

Он собирался говорить о почестях, готовящихся для Лилля и Тионвилля – городов, которые, с немногочисленными гарнизонами устояли против австрийской армии. Неделю назад Давид стал членом Комиссии искусств, и доклад поручили ему, поскольку предполагалось возведение в этих городах памятников и обелисков.

Для Давида это выступление было важным вдвойне. Впервые он мог говорить о своих идеях нового искусства, предназначенного для возвеличивания революции. Впервые в истории правительство рассматривало вопросы искусства.

Председательствующий в тот день Эли Гаде предоставил слово депутату Давиду. И вот он стоит на трибуне в тусклом свете октябрьского дня. К счастью, не было принято импровизировать речи, и у Давида в руках был текст выступления. Это спасло его вначале. Он почти не смотрел в зал, казавшийся туманной пропастью, из которой торчали сотни треуголок, круглых шляп, пудреных и непудреных голов.

– Итак, – говорил Давид, – я предлагаю воздвигнуть в этом городе, так же как в городе Тионвилле, большой памятник, или пирамиду, или обелиск из французского гранита каменоломен Ретеля, Шербурга или каменоломен бывшей провинции Бретани.

Я прошу, чтобы по примеру египтян или других древних оба эти памятника были воздвигнуты из гранита, как из камня наиболее прочного, который сможет довести до потомства воспоминания о славе, которой покрыли себя обитатели Лилля и Тионвилля.

Я прошу также, чтобы остатки мрамора от пьедесталов пяти статуй, разрушенных в Париже, равно как и бронза от этих статуй, были употреблены на украшение этих двух памятников, чтобы самое отдаленное потомство знало, что два первых монумента, воздвигнутых новой республикой, были построены из обломков пышности пяти последних французских деспотов…

Речь Давида занимала умы, не затрагивая политических страстей, идея увековечивания доблести граждан равно волновала всех членов Конвента. Давида слушали с живым интересом, он это почувствовал, стал говорить четче, почти не картавил.

– Я предлагаю также, чтобы по примеру древних Национальный конвент прибавил к именам двух этих городов эпитет, который характеризовал бы славу, заслуженную их защитниками. Я предлагаю далее, чтобы оставить каждому лицу, без различия пола и возраста, неизгладимую память об этих осадах, выбить медали из бронзы с изображением, различным для Лилля и Тионвилля. А эти медали раздать обитателям этих городов. Эта медаль должна быть выбита из бронзы, оставшейся от пяти разрушенных статуй.

…Я хотел бы, чтобы мое предложение выбивать медали осуществлялось при всех славных или счастливых событиях, уже случившихся или которые произойдут в республике, в подражание грекам и римлянам, которые благодаря своим металлическим сюитам познакомили нас не только с замечательными событиями и великими людьми, но и с прогрессом их искусств…

Да, совершалось необыкновенное. На границах республики умирали в неравных боях голодные волонтеры – монархическая Европа наступала на революционную Францию, не хватало хлеба. Неотложные дела, от которых зависела судьба страны, ждали решения депутатов. А Национальный конвент внимательно слушал художника, говорившего о будущих поколениях, которым нужны вычеканенные в бронзе свидетельства нынешних событий, о памятниках и медалях, о подражании древним. И живописец на трибуне Конвента знал: его слова волей этого собрания легко и быстро могут обратиться в явь.

– Позвольте обратить ваше внимание на то обстоятельство, что именно пожару обязан Лондон красотой и правильностью большей части своих улиц, а также удобством своих тротуаров. Не было бы поэтому уместным и полезным заказать составить генеральный план Лилля, так же как и Тионвилля, прежде чем заняться восстановлением разрушенных зданий или реставрацией поврежденных?

В этих генеральных планах можно наметить наиболее подходящие места для возведения в этих городах предложенных мною гранитных памятников.

Когда Давид, покидая кафедру, бросил прощальный взгляд в зал, он уже не показался ему туманной пропастью. Он различал лица, узнавал друзей, видел их одобрительные улыбки, слышал аплодисменты с галереи для публики. Думал ли когда-нибудь м-сье Демаль, учивший Давида риторике и не веривший в его способности оратора, что его ученик будет говорить в Национальном конвенте!

Но Конвенту, да и Давиду, разумеется, не часто предоставлялась возможность посвящать свое время изящным искусствам. Близились события, волновавшие всю Францию… Конвент должен был решить судьбу короля.

До сих пор Людовик Капет, как называли короля после низложения, жил со своей семьей в башне Тампль. Тринадцать искусных поваров готовили для пленников отличные кушанья. Людовик проводил дни в праздности и благочестивых размышлениях. Изредка он передавал в Конвент жалобы на недостаточно почтительное к нему отношение привратника Роше или на то, что солдаты стражи отравляют табаком воздух Тампля. Этот нерешительный и быстро старившийся в тюрьме человек сам по себе уже не мог быть опасным, но он был королём. Именно к нему были прикованы взгляды всех, кто боролся за роялистскую Францию. Монархическая Европа будет сражаться за него, спасая самое себя.

Начиная с 7 ноября, когда депутат Мэль, доложил Конвенту мнение Законодательного комитета о праве Конвента судить короля, там шли бесконечные споры.

13 ноября с трибуны Конвента говорил Сен-Жюст. Давид любовался его прекрасным матовым лицом, напоминавшим мраморные портреты Антиноя. Недавно Давид писал портрет Сен-Жюста, во время сеансов узнал его ближе – за внешностью юного бога скрывались душа тираноубийцы, разум законодателя.

– Граждане, – говорил Сен-Жюст, – если народ римский после трехсот лет добродетели, если Англия после смерти Кромвеля, несмотря на энергию этого человека, вновь увидели возрождение монархии, то чего могут опасаться добрые граждане, друзья свободы, если они видят, как даже и теперь в руках народа дрожит топор и он с почтительной робостью подходит к памятнику своего рабства?

Конвент волновался, с Сен-Жюстом не соглашались. Жирондисты боялись и думать о казни короля. Публика на галерее аплодировала Сен-Жюсту. То, что происходило сейчас перед глазами Давида, могло бы показаться величественной сценой классической трагедии, если бы за спорами и речами не стояли судьбы живых людей и всей нации. Да, разумеется, насильственная смерть – страшная вещь; но испокон века тиран, выступавший против народа, подписывал себе смертный приговор. Можно ли отделять свои взгляды на историю от взглядов на нынешнюю действительность?

Прежние идеалы воплощаются в жестокую реальность: надо найти в себе мужество смотреть в лицо событиям. И вот Давид, стоя рядом со своими товарищами монтаньярами, аплодирует Сен-Жюсту, Тиран должен пасть.

Пусть монтаньяры непримиримы, порой жестоки, пусть не они составляют в Конвенте большинство. Но Давид знал: правда не терпит компромиссов; любая идея должна быть реализована до конца, иначе она погубит, убьет самое себя. А кто, кроме монтаньяров, кроме Робеспьера и его сподвижников, последовательно и искренне борется за торжество справедливости?

Для Давида никакая политическая программа не существовала без живых людей, а это были люди поистине исключительные. Они сродни республиканцам древнего Рима, их логика безжалостна и точна. Вместе с тем «ничто человеческое им не чуждо»: они умели и ошибаться, и спорить, и страдать…

Недавно Давид набросал голову Дантона. Что за лицо! – рябое, неправильное, но озаренное могучим умом, постоянным напряжением воли. Когда он говорит, кажется, дрожат стены. Люди невольно покоряются его речам, вдохновенным и неистовым. Рисовал Давид и Ле Пеллетье де Сен-Фаржо, депутата от Ионны. Писатель, политик, оратор, ученый, интереснейший человек, но голова его будто специально для карикатуры – огромный нос, срезанный подбородок, губы как у фавна. Рисунок Давида получился не слишком лестным, но Ле Пеллетье не обижался, он сам смеялся над своей наружностью.

…Теперь на трибуне Робеспьер. В его речи нет ни пылкости Сен-Жюста, ни необузданной страсти Дантона. Жесты уверенны и сдержанны. Но от него трудно оторвать глаза – и не только Давиду, давно покоренному его речами. В словах Робеспьера спокойная убедительность; за каждой фразой – неуязвимая логика, уверенность в правоте своего дела, сознание силы – он знает: за ним народ.

– Развенчанный король годен лишь на два дела: потрясать своей жизнью спокойствие и свободу государства или укрепить их своей смертью. В одном этом положении заключается все решение вопроса, занимающего нас; Людовик уже заранее осужден, или же республика не оправдывает своего существования!

Слова Робеспьера вызвали взрыв негодования на правых скамьях, но прерывать его не осмеливались. Он продолжал говорить. Это была та знаменитая речь Робеспьера, которая практически положила начало процессу короля, речь, после которой самые усердные защитники Людовика уже не могли возражать против суда.

Короля должен был судить Конвент. Одним из судей Людовика XVI стал, следовательно, Луи Давид. Кажется, он становился больше политиком, нежели живописцем.

11 декабря низложенного короля привезли в здание Тюильрийского манежа, который он так бесславно покинул четыре месяца тому назад. Барер, бывший в тот день председателем, объявил Людовику, что сейчас будет оглашен обвинительный акт.

Давид с любопытством портретиста всматривался в лицо человека, сидящего в кресле, ставшем сегодня королевской скамьей подсудимых. Даже нависшая над Людовиком опасность близкой смерти не придала его чертам той значительности, которая отмечает человека, стоящего на пороге гибели. Его оправдания смехотворны, он отрицает очевидное, говорит заведомую ложь. Жалкий фарс, способный оттолкнуть от бывшего монарха самых яростных роялистов. Насколько сама идея королевской власти опаснее ее носителя!

Все, что происходило в Конвенте и во всем Париже в дни, последовавшие за первым допросом короля, не могло отвлечь внимания людей от главного: что будет с Людовиком? Дело было не в личной участи тампльского узника, здесь решалась участь нации: кто поведет ее за собой, кто одержит победу – защитники монархии или ее противники? Сумеют ли якобинцы добиться, чтобы нож гильотины рассек вековой предрассудок о незыблемости королевской власти? Сумеет ли республика не побояться натиска всей монархической Европы и противопоставить свою решимость угрозам иноземных королей и императоров? Дерзнет ли Франция довести до конца свою революцию?..

Давид вместе со всеми жил волнениями и спорами Конвента, но не забывал о делах художественных.

С академией он окончательно порвал. Недавно он получил приглашение приступить к исполнению обязанностей профессора. Академия теперь в нем заискивала и старалась привлечь на свою сторону живописца, ставшего членом Конвента. Давид послал холодный отказ:

Я был когда-то в академии.

Давид, депутат Национального конвента.

Художники искали у него помощи и защиты. Вскоре после первого допроса Людовика Давид получил письмо из Рима от своего ученика Топино Лебрена. Оказывается, римские и особенно ватиканские власти по-своему сводили счеты с французской революцией: два художника-француза были арестованы в Риме, их работы конфискованы, и все это только потому, что они служили в лионской Национальной гвардии, носили (правда, только дома) трехцветную кокарду, а один из них сделал скульптурную группу «Юпитер, поражающий молнией аристократию».

Давид прочитал письмо в Конвенте, он добился, чтобы представители республики в Риме настояли на освобождении художников. Как раз в это время в Италию собирался уезжать вновь назначенный директор римского отделения Академии художеств Сюве, тот самый Сюве, который был когда-то соперником Давида в борьбе за Римскую премию. Давид понимал, что назначение Сюве не случайно. Академия намеренно выбрала аристократа и роялиста, чтобы хоть за пределами Франции сохранить влияние старой академии на учеников. Давид снова резко выступил в Конвенте, на этот раз против кандидатуры Сюве. Кампания закончилась триумфом Давида. Несмотря на обилие серьезных и сложных дел, Конвент нашел время на обсуждение академических проблем.

25 декабря Давид писал Топино Лебрену в Рим:

«…Конвент декретировал, что место директора в Риме уничтожается, что агенту Франции в этом городе поручается управление этим учреждением…

Все это прошло согласно моим желаниям, к большому неудовольствию академии и в особенности этого ханжи Сюве, который начал было укладывать свой багаж, окончил все свои визиты и готов был распроститься с пределами Парижа. Официальные документы сообщат вам об этом…

Кроме того, я предложил поручить агенту Франции в Риме произвести публичное сожжение всех портретов, всех изображений королей, принцев и принцесс, которые находятся во Французской академии, сломать трон и устроить отныне мастерские для пенсионеров в прекрасных апартаментах директора…»

…Вскоре король снова был приведен в Конвент. На этот раз начался настоящий суд. Защитник де Сэз выступил с речью, она была плохо составлена и еще хуже произнесена. На Конвент она. произвела невыгодное впечатление. Но и без этого вина короля не вызывала сомнений. Предстояло решить вопрос о наказании.

В этих заботах среди тревоги за будущее и неуверенности в настоящем кончалась голодная зима 1792 года. Наступал новый год. 1793-й.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю