Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
II
Понадобились еще многие месяцы усердных занятий, чтобы Давид получил право участвовать в конкурсе. Он представил свои эскизы и этюды академическому начальству, не предупредив Вьена. Луи уже имел награду – вторую квартальную медаль, но профессор полагал, что не стоит торопить события. Когда Давид все же решился участвовать в конкурсе, Вьен был слегка раздосадован. Однако, узнав, что этюды одобрены, он сменил гнев на милость и решил сам сообщить ученику добрую весть.
– М-сье Давид, – сказал профессор, – сейчас совет уведомил меня, что вы допущены к участию в конкурсе на Римскую премию. Примите мои поздравления!
Давид встал, на лице его было, написано откровенное счастье. Вьен от души порадовался за молодого человека. Все же он счел необходимым напомнить Давиду, насколько серьезно будущее испытание.
– Ну вот, вы очень выдвинулись, – в голосе профессора звучала снисходительная важность, – но с такими вещами, как конкурс, не шутят. Что вы будете делать?
Юноша упрямо сжал губы. Он слишком часто сам боялся провала, чтобы выносить опасения других. Давид ответил сдержанно, только как всегда, когда волновался, картавил сильнее обычного:
– Я напишу свою картину, м-сье, как и другие. Увидим, что я сделаю.
Темные брови профессора нахмурились. Ответ ученика звучал дерзко. Впрочем, Вьен расстался с Давидом милостиво. Не стоит придавать значения пустякам, мальчик сам не свой от волнения и к тому же дьявольски самолюбив.
Луи предстояло соревноваться с опасными противниками – Сюве и Тайассоном. Это были опытные борцы за Римскую премию – Сюве уже успел провалиться пять раз, а Тайассон – шесть. За их плечами был хоть и печальный, но полезный опыт. Давиду же впервые приходилось писать большую картину, и сделать ее надо было всего за два с половиной месяца – задача тяжелая и не для такого юнца, как Давид.
Тема, по которой он представлял эскиз и должен был писать картину, его не радовала и не страшила – «Бой Марса с Минервой». Подобных композиций существовало много, и Давиду не приходило в голову искать новое решение. Есть определенные правила композиции, надо только следовать им с возможно большим искусством и мастерством.
Память подсказывала сотни вариантов поз, лиц, группировок. В них не было недостатка – богатые увражи, альбомы, специальные руководства по рисованию, гравюры с известных картин поработили воображение Давида.
Эскиз получился легко – он в должной мере напоминал лучшие образцы модного искусства, но свидетельствовал и о самостоятельности молодого живописца – так, во всяком случае, полагали господа академики. А Луи не мечтал о большем: он находился в том счастливом возрасте, когда мнение учителей значит неизмеримо больше, чем. собственный вкус.
В сцене, которую писал Давид, было все, что полагалось: олимпийские боги в позах придворных актеров, ниспадающие живописными складками драпировки, колесница, мечи, доспехи – многочисленные атрибуты древности, добросовестно скопированные с гравюр. Минерва, повергнувшая наземь Марса, стояла над ним с грозно поднятой к небу рукой, в облаках парила Венера, взирая на поражение своего возлюбленного, а еще выше порхали амуры. Центральные фигуры аккуратно, как голова в парик, укладывались в пирамидальную схему, вершину которой отмечал розовый пальчик Венеры. Давид не замечал, что подчас старательно уничтожает самое лучшее, что проникало в картину, – неожиданно простую смелую линию, живое движение лица, замеченное где-нибудь на улице и бессознательно перенесенное на холст. Чем меньше на холсте своего, тем лучше. Его увлекали лишь процесс работы, приносивший неизменное наслаждение, и мысль о будущем успехе. Ради чего в конечном счете пишется картина, думать было некогда и неинтересно.
Через полтора месяца после начала работы Давид с отчаянием убедился, что фигуры малы по отношению к размеру картины. То ли он уменьшил их в процессе работы, то ли, нарисованные углем, они казались крупнее, чем в цвете; так или иначе, Марс, Минерва и Венера катастрофически терялись, отрывались от краев – одним словом, лишались всякой живой связи с холстом. Да, сомнений быть не могло: провал, а до конкурса осталось едва больше месяца.
Луи Давид сидел на табурете голодный и глубоко несчастный: уже много часов провел он в мрачном раздумье перед картиной. Немыслимо за месяц написать все заново! Но что еще можно сделать? Прийти к Вьену и сказать, что он не смог рассчитать пропорции, провалился, как мальчишка. Какой срам! Нет! Лучше работать ночами, выжать из себя все, отказаться от отдыха и сна, но только не этот позор!
Он всматривался в свой неудавшийся шедевр – что-то было в нем настоящее: чувство ритма, упругая сила линии. В холсте осталось столько труда и надежд…
Давид понимал: сколько ни размышляй, железная необходимость заставит его продолжать работу. В фатальной неизбежности чувствовалась надежда. На следующий день он установил в мастерской новый подрамник. Вино откупорено – надо его пить.
Потянулась смутная вереница дней, наполненных сомнениями, сумасшедшей надеждой и непрерывной, всепоглощающей работой. Давид приходил в мастерскую, когда сонные служители академии только отпирали классы. Волнуясь, приближался к картине. Взгляд на холст после ночи – самый строгий, беспристрастный взгляд. Потом судья превратится в живописца, и свежая справедливая оценка растворится в изменчивых удачах и разочарованиях дня. Пока он вглядывался в работу, неотвязная мысль стучала в голове: успею или нет? Или позорный провал?.. Усилием воли отбрасывал пугающие мысли, выдавливал краски на палитру, снимал кафтан. К вечеру Давид уже ничем не напоминал изящного юношу, который утром входил в ателье. Без парика, со слипшимися от пота короткими каштановыми волосами, усталый до изнеможения, он писал, пока не начинало темнеть. Летние дни долги, Луи шел домой в тот час, когда в добропорядочных буржуазных семьях уже отходят ко сну. А утром все начиналось сызнова. Он забросил музыку: скрипка, которую он так любил, отличная скрипка работы Люпо, молчала уже много дней. Луи плохо спал. Мадам Бюрон серьезно беспокоилась о здоровье племянника.
Все же настал час, когда Давид с удивлением понял, что делать больше нечего: картина окончена. Все было так, как он хотел: легко и красиво стояли фигуры, мягкие округлые линии сплетались в стройный согласный ритм, краски сияли на холсте сочным, богатым соцветием.
Итак, он победил, выстоял в яростном поединке с судьбой: за полтора месяца написал картину, которую не стыдно представить на конкурс, картину, которая должна принести успех. Минерва в сияющем шлеме улыбалась ему с холста. Давид чувствовал себя таким же могущественным и гордым, как эта созданная его рукой юная богиня, повергнувшая в прах грозного Марса… Он не стал мыть кисти и вышел на улицу. Не думая об исходе конкурса, Луи переживал сладость победы. Что бы там ни случилось, картина написана, первая картина в его жизни!
III
Соперники Давида не ожидали, что он успеет в срок кончить работу. Разумеется, было известно, что Луи пришлось все переделывать заново: среди друзей всегда найдутся не в меру разговорчивые люди. Тайассон и Сюве косо посматривали на Давида – неужели премия достанется этому косноязычному юнцу, едва достигшему совершеннолетия?..
Настал день, который Давид столько раз рисовал в воображении, день присуждения Римской премии. Сегодня, быть может, она достанется ему – Жаку Луи Давиду. Так же толпятся на Луврской площади старые и молодые художники, так же греет солнце, раскаляя стены дворца. Но там, в маленьком зале, висит на стене картина Давида, и все будущее его в руках нескольких старцев в раззолоченных кафтанах.
Когда появился секретарь академии с бумагой в руке, секунды поползли с невиданной медлительностью. Пока читались вступительные слова, Давид ничего не понимал. Потом услышал: «Первая премия присуждена Жозефу Бенуа Сюве, вторая – Жаку Луи Давиду…»
Что было в последующие минуты, Давид плохо помнил. Товарищи смотрели на него с состраданием, некоторые, напротив, поздравляли: ведь вторая премия тоже почетный исход. Давид видел, как аплодировали Сюве. Потом появился Вьен. Он подошел к ученику, что-то говорил ему. С трудом понял Луи слова профессора.
– Должен признаться, молодой человек, – произнес Вьен, – я ожидал от вас большего благоразумия… В ваши годы я почитал бы себя счастливым, получив вторую премию. Не скрою, профессора склонялись на вашу сторону, но я выступил против. Сюве конкурирует шестой раз, а вы в первый. Вы должны быть довольны, что ваша картина понравилась совету – это не малая честь…
Давид брел по душной улице, печальный и униженный. Мысли были прикованы к одному – к этой желанной, ненавистной и презренной премии, она заслоняла все, она была единственной реальностью в призрачном мире, который Давид с трудом различал вокруг себя. Он заметил, что не может прочитать надпись на вывеске, буквы не складывались в слова. Постепенно в душе закипала злость – Вьен не захотел заступиться за него, а ведь профессор понимал, что его картина лучше других. Неужели Вьен затаил обиду после того, как Луи, не поговорив с ним, решился выступить на конкурсе? А может быть, не следует дурно судить о людях: не исключено, что Вьен действительно заботился о его, Давида, пользе?
Выпив у стойки кафе стакан лимонада со льдом, Луи почувствовал себя лучше. Домой к дяде Жаку идти не хотелось. Незаметно очутился он на левом берегу. На улице Плюме столкнулся с человеком в темной одежде. Это оказался его старый учитель, который когда-то предсказал Луи будущность художника. Они не виделись много лет и обрадовались друг другу. Неожиданно Давид рассказал м-сье Демалю о своей неудаче. Старик удивился:
– Неужели вы всерьез полагаете, что вторая премия так уж плохо для начала? Я видел вашу картину, по-моему, она очень хороша. Не следует падать духом. Помнится, к своим неудачам в риторике вы относились куда спокойнее. Проводите-ка меня немного.
Давид с удовольствием слушал учителя – в воображении ясно возникало детство, он вспомнил, как рисовал на клочках бумаги, как боялся учителей и ненавидел латынь. Нельзя роптать на судьбу: сейчас он бесконечно счастливее, чем в те годы: он художник, мечта, некогда казавшаяся едва осуществимой, ныне реальность.
– Подымитесь на несколько минут ко мне, – сказал Демаль. – Я покажу вам кое-что любопытное.
В маленькой комнате, где стоял дряхлый спинет [3]3
Старинный музыкальный инструмент.
[Закрыть], а в шкафах громоздились тома Тацита и массивные лексиконы, старик подвел Давида к простенку. В рамке под стеклом там висел рисунок, сделанный чернилами, – морской пейзаж.
– Не может быть, м-сье! – Давид не верил своим глазам.
– И тем не менее это так, – учитель наслаждался произведенным эффектом. – Я сохранил свидетельство вашего преступления – и теперь вознагражден. У меня висит рисунок будущего Пуссена!
Да, сомнений быть не могло: это тот рисунок, который в незапамятные времена отобрал у него м-сье Демаль. Значит, старик все эти годы верил в своего строптивого ученика. Давид был тронут.
– Уверяю вас, вы еще успеете прославиться, – говорил Демаль. – Да, мой друг, я навсегда сохраню ваш рисунок. Вы второй мой ученик, которому я делаю подобное проррчество: первый – Гюбер Робер – его уже оправдал, а что до вас, то, судя по вашей картине, вы не замедлите его догнать. И надо думать, он достиг бы еще большего, если бы вовремя бросил свою риторику.
IV
Старый друг семьи Давида, которого Луи почитал за родственника и любил больше родных дядей, – Мишель Жан Седен – устроил юноше квартирку в Лувре. Молодому живописцу получить помещение во дворце было бы невозможно без помощи влиятельного покровителя; Луи радовался безмерно, ему наскучило жить то у Бюрона, то у Демезона. А здесь полная независимость, рядом живет милый Седен, умнейший человек и верный друг, вокруг мастерские художников – лучшего и желать нельзя!
Удивительным человеком был Седен: он начал с работы каменщиком у Бюрона, таскал и обтесывал тяжелые глыбы, потом учился, читал запоем, начал сочинять. Писал стихи, пьесы, либретто для опер, стал литератором. Последняя его пьеса «Философ, сам того не зная» восхитила Дидро, знаменитый автор «Энциклопедии» гонялся за Седеном по всему Парижу, чтобы его поздравить. Теперь Седен – известнейший писатель и к тому же непременный секретарь Королевской академии архитектуры. Сколько он знал! И как умел рассказывать! Давиду, знавшему не слишком много, разговор с Седеном заменял коллеж; да и в каком коллеже можно было услышать такой остроумный и увлекательный рассказ о жизни? Образованный широко и отнюдь не схоластически, Седен учил юношу трезво и прозорливо смотреть на мир, видеть значение и смысл происходящего. Слушая своего наставника, Луи начинал догадываться, что жизнь устроена далеко не совершенно, что несправедливость и невежество мешают людям быть счастливыми. Седен показывал Давиду огромные тома «Энциклопедии», читал ему статьи, рассказывающие о природе и началах философии. Все это помогало молодому художнику не мерять жизнь только собственными заботами.
Особенно поддерживал Седен Давида в печальные месяцы, наступившие вслед за конкурсом, который Луи упорно продолжал считать провалом. Седен водил Давида по театрам, беседовал с ним об искусстве, о книгах, о музыке. Обида проходила, но Римская премия по-прежнему терзала воображение Давида.
В конце лета 1772 года начинался новый конкурс на Римскую премию. Давид решил принять в нем участие.
В день, когда объявляли тему конкурсных эскизов, он был полон розовых надежд и счастливой уверенности в своих силах. Он твердо решил победить.
«Дети Ниобы, пронзаемые стрелами Дианы и Аполлона». Тема ему понравилась. Сразу вспомнилась рассказанная Овидием страшная история гибели четырнадцати детей гордой Ниобы. Его товарищи еще сидели в раздумье, устремив глаза в пространство, а Давид уже принялся за работу. Композиция появилась на бумаге с неожиданной легкостью.
– Превосходно, – сказал Вьен, взглянув на оконченный рисунок. – Если картина будет так же хороша, как эскиз, можете заказывать место в римском дилижансе, – пошутил он.
Дома Давид разыскал запыленный том овидиевских «Метаморфоз», не раскрывавшийся со времен коллежа. Он не совсем забыл латынь, целые строчки читал без словаря. Вот и история Ниобы; тут пришлось извлечь латинский лексикон и всерьез взяться за перевод. Подумать только, все в эскизе соответствовало звучным строкам Овидия. Добрый знак!
Давид с шумом захлопнул пухлый лексикон и торжественно продекламировал:
О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы,
Что от латониных жертв недавно народ отвращала
Или по городу шла, по улице главной, надменна
Всем на зависть своим! А теперь ее враг пожалел бы.
Печальные строки звучали праздничной одой. Еще бы: трагедия Ниобы принесет ему славу!
Он начал работать с легким сердцем, стараясь возможно больше приблизиться к Овидию; в «Метаморфозах» была чарующая стройность повествования, действие разворачивалось с такой логической наглядностью, что Давид все время чувствовал – ему недостает классической ясности. Ничто более не омрачало настроения художника; работа близилась к концу. Луи рассчитал, что успеет спокойно кончить ее в срок. Он писал и переписывал, но однажды заметил, что живопись слегка потемнела; через несколько дней с полной очевидностью убедился: краски сильно потускнели. Вьен не раз предостерегал от работы по непросохшему красочному слою. Пренебрежение этим простейшим законом дало себя знать. Но, впрочем, рисунок и компоновка удовлетворили Давида. Товарищи и профессора его хвалили. Картину покрыли лаком, оправили в красивую раму и выставили для публичного обозрения. Даже соперники не сомневались в победе Луи.
В день, когда члены жюри снова собрались перед работами конкурентов, к Давиду, нервно расхаживавшему по коридору, подошел его товарищ Жонбер. Он рассказал, что все, кажется, решено: присуждаются сразу две первые премии – Давиду и ему, Жонберу.
В исключительных случаях дозволялось присуждение двух Больших Римских премий. Вьен подтвердил: да, дело обстоит именно так – осталось ждать только окончательного голосования, а это формальность.
Через два часа были оглашены имена двух победителей: Жонбер и Лемонье.
Это было настолько неожиданно и странно, настолько нелепо, что Луи подумал: «Секретарь перепутал фамилии…» Сознание отказывалось воспринимать столь явную и чудовищную несправедливость. Разговоры и сочувственные взгляды товарищей убедили его в реальности происходящего.
Давид повернулся и пошел прочь. К горлу подступали мальчишеские слезы, в голове крутилась одна мысль: «Все кончено». Вспомнилась строчка из «Метаморфоз»: «О, как Ниоба теперь отличалась от прежней Ниобы… А теперь ее враг пожалел бы…» Думал ли он, что слова Овидия будут так приложимы к нему? Это была последняя вспышка иронии в душе Жака Луи Давида. Он погрузился в беспросветное, отчаяние. Откуда можно ждать справедливости? Больше он не даст им возможности унижать его. Над ним достаточно посмеялись всякие бездарности вроде надутого аристократишки Сюве или совершенно незначительного Лемонье. Давид твердо решил не выдавать своих мыслей: придет час, когда они все узнают. Но будет поздно!
Он зашел к Седену и довольно спокойно рассказал о своей неудаче. У Седена сидел Бюрон.
– Слушай, мальчик, – сказал он своим скрипучим голосом, – ты, наверное, чертовски огорчен. Сегодня вечером я еду в наш деревенский домик. Поедем со мной. К ужину есть паштет из гусиной печенки и отличный байонский окорок, а в погребе найдется бургундское времен регентства. Ты разгонишь свою печаль, как подобает мужчине!
– Спасибо, дядя, – ответил Луи, как ему показалось, совершенно бесстрастно. – Я поужинаю дома. Если разрешите, я приеду к вам в другой раз.
Войдя в свою комнату, он запер дверь двумя поворотами ключа. Стащил парик, бросил его на камин. Как был в парадном кафтане, вытянулся на кровати, закрыл глаза. На что надеяться? Лучше сразу положить конец страданиям. Он так и будет лежать один, никто не узнает о его страшном замысле, ничье сердце не сожмется от жалости! С этой минуты он не станет ничего есть и тихо угаснет от голода и горя.
Есть Луи не хотелось, решение показалось легковыполнимым, он заснул.
Утром Давид не стал завтракать. Чтобы не вызывать подозрений, заглянул к Седену, поговорил с ним о каких-то пустяках. К вечеру снова уединился. За весь день ничего не ел.
Потом он перестал выходить, лежал на кровати полуодетый. В голове вяло шевелились приятные, грустные мысли. Скоро конец. Тогда задумаются о том, каким живописцем мог стать Давид: Глаза медленно блуждали по комнате: кипы рисунков – сколько труда пропало зря, скрипка – он так и не выучил эту очаровательную сонату Леклера… Под ложечкой посасывало, есть хотелось мучительно.
Второй день голодовки шел к концу.
На третий день Луи проснулся совершенно разбитый. Рот пересох, голова кружилась. Он не поднимался с постели. Стены комнаты лениво плыли перед глазами, кровать качалась. Мыслями Давида владела байонская ветчина; как опрометчиво он от нее отказался! Потом воображение нарисовало ему жареного зайца. Еще через час он стал думать о предметах более примитивных, например о рогаликах, которым^ торговал неопрятный разносчик у Нового моста. Нелегко умирать!
К полудню ему стало по-настоящему худо. В мозгу звенело, есть уже не хотелось. Иногда сознание прояснялось, он начинал себя жалеть и думать о своей жизни, такой короткой и такой несчастливой. Наконец им овладело спокойное оцепенение. Наверное, приближается его последний час. В дверь сильно стучали.
– Луи, ты сошел с ума, почему ты не отвечаешь?
Это был голос Седена.
– Мне сказали – ты уже два дня не выходишь. Что ты задумал?
В ответ Луи жалобно вздохнул. Его опять мучил голод. Но он стойко молчал. Седен постучал еще раз, пробормотал что-то под нос и ушел.
Прошло примерно три четверти часа, и в дверь снова постучали. Луи услышал голос Седена:
– Слушай ты, юный безумец! Я привел с собою моего друга м-сье Дуайена (это был живописец, один из членов жюри), и если ты решил уморить себя до смерти, то по крайней мере узнай сначала, что думают о тебе умные люди. Будет что вспоминать на том свете!
– Мой милый Давид, – Дуайен, видимо, был действительно взволнован, в голосе его звучало неподдельное сочувствие, – что с вами? Седен рассказал мне о вашем намерении, в нем нет никакого смысла, мой друг. Когда напишешь такую картину, следует почитать себя счастливей тех, кто одержал над вами верх. Они охотно поменялись бы с вами.
Давид очень проголодался: ему было плохо, тоскливо и страшно. Услышав слова Дуайена, он безумно захотел выйти из этой ужасной комнаты. Ну, конечно же, он сумасшедший! Надо немедленно встать… Давид сполз с кровати и сел на пол. Идти он не мог. И тогда он пополз на четвереньках, задыхаясь и шмыгая носом, думая только о том, как бы не потерять сознания.
Когда дверь открылась, Седен и Дуайен увидели сидящего на полу живописца Давида, истерзанного и бледного. Его усадили на стул. И два знаменитых господина – что делает простая человеческая жалость с сердцами академиков! – стали приводить его в пристойный вид. Седен натягивал Давиду чулки, Дуайен придерживал его за плечи. Потом его отвели в комнату Седена и накормили ужином. Там не было ни байонской ветчины, ни рогаликов с Нового моста, но Давиду было все равно. И никогда в жизни, даже вкушая самые утонченные яства в императорском дворце, Луи не ел с таким аппетитом.