355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герман » Давид » Текст книги (страница 13)
Давид
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:55

Текст книги "Давид"


Автор книги: Михаил Герман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)

X

Мокрый снег садился на поля круглой шляпы Луи Давида, таял на мостовой, кружился в тусклом свете масляных фонарей. В толпе депутатов Давид подходил к дверям Тюильрийского манежа.

Густая масса народа темнела вдоль улицы, усиленные караулы Национальной гвардии и жандармов охраняли двери Конвента. Было 16 января, последний день голосования, решавшего участь короля.

Поименным голосованием Людовика признали виновным «в заговоре против свободы нации и в покушении на общественную безопасность государства». Сегодня должен был решиться вопрос о мере наказания.

Толпа гудела за стенами Конвента. Галереи для публики, казалось, дрожали под тяжестью невиданной массы зрителей.

Давид всеми нервами ощущал неповторимость происходящего: с нетерпением ждал развития событий и одновременно хотел во всех подробностях запомнить каждое мгновение этого дня. Он во все минуты оставался живописцем: глаза жадно впитывали привычную картину заседания, ставшую сегодня по-новому значительной. Серьезные лица депутатов, поблекшие полосы сине-бело-красного флага над трибуной. Голос Пьера Верньо, обычно такого спокойного и выдержанного оратора, выдавал волнение. Да и не было в этот день ни одного депутата, кто сохранил бы спокойствие. Каждый знал: сегодня он должен подняться на трибуну и произнести свой приговор Людовику: голосование предполагалось поименным и тщательно аргументированным.

Недолгий январский день осветил на несколько часов зал манежа и померк за окнами. Зажгли свечи. Несколько раз сменились часовые у подъезда. А голосование все продолжалось, и народ не уходил с галереи.

Через небольшие промежутки времени в зале раздавалась короткая фраза, которой завершал свою речь каждый депутат. Это был приговор: смерть, ссылка, вечное заточение или каторга. Тогда зал переводил дыхание, словно один человек, а толпа на галерее аплодировала, кричала, свистела, бранилась, вознаграждая себя за сдержанность депутатов и медлительность процедуры.

Была глубокая ночь, улицы опустели, слышались шаги патрулей. У здания манежа по-прежнему стояла толпа.

За немедленную казнь высказалась примерно половина уже выступивших депутатов; те, кому еще предстояло выступить, понимали, что слово каждого из них может стать решающим. Чем дальше шло голосование, тем больше волновался Конвент.

Давид поднялся на трибуну быстрыми шагами. Увидел смотрящие на него сотни глаз, вопросительный взгляд Верньо, озабоченные, усталые лица секретарей, их неподвижные перья, замершие в ожидании его, Давида, слов. Подумал о доме, о том, что теперь ему не придется ждать добрых чувств от семьи, что сегодняшних слов ему не простят не только родные, но и многие из тех, кто считался друзьями. Увидел в глубине зала неподвижное лицо Робеспьера, его глаза, внимательно смотрящие сквозь очки. Коротко, мучительно досадуя на свою картавость, сказал, что не считает выдвинутые защитниками смягчающие обстоятельства заслуживающими внимания, что наказанием королю должна быть немедленная смерть. Галерея хлопала, женщины размахивали платками. Скрипели перья секретарей, записывавших в протокол, что депутат от секции Лувр Жак Луи Давид высказался за смертную казнь без отсрочки.

Только поздно ночью на следующие сутки, то есть в ночь на 18 января, были окончательно подсчитаны голоса, и Верньо, держа в руке протокол, со шляпой на голове поднялся на трибуну. Он сообщил: Людовик Капет приговорен к смертной казни. Вместе с Робеспьером, Сен-Жюстом, Ле Пеллетье Давид вышел на улицу. После тяжкого воздуха манежа, отравленного копотью свечей и жаровен, дыхание зимней ночи опьяняло. Давид вытащил часы, нажал кнопку репетира. Брегет нежно прозвонил три раза. Кончился самый длинный день в жизни Давида, продолжавшийся почти полтора суток. Через два дня Людовик должен взойти на эшафот, чтобы сама королевская власть раз и навсегда погибла под ножом гильотины.

XI

20 января афиши Временного исполнительного совета сообщали, что «казнь Людовика Капета будет совершена в понедельник 21-го числа», что «местом казни будет площадь Революции, бывшая Людовика XV», что «Людовик Капет покинет Тампль в девять часов утра» и прочие подробности казни.

В 5 часов вечера этого же дня, в зале известного ресторатора Феврие в Пале-Руаяле был убит Мишель Ле Пеллетье де Сен-Фаржо. Бывший гвардеец короля Ле Пари убил Ле Пеллетье ударом сабли в бок. Ле Пари намеревался убить герцога Орлеанского, но, не найдя его, решил отомстить любому, кто голосовал за смерть короля.

Давид узнал об этом поздно вечером. Еще совсем недавно он рисовал Ле Пеллетье, запомнил каждую морщинку на его лбу, резкий разрез крупных полных губ, взлохмаченные, плохо напудренные волосы. Давид отправился на Вандомскую площадь в дом Феликса Ле Пеллетье, брата Мишеля. Раненого перенесли сюда из ресторана Феврие. Он уже перестал дышать, лекари даже не пытались спорить со смертью – рана была ужасна. Он умер раньше, чем осужденный им тиран. Давиду передали последние слова Ле Пеллетье: «Я удовлетворен, что моя кровь пролилась за отечество. Надеюсь, что она послужит к укреплению свободы и равенства и к выявлению их врагов».

Разве это не достойно пера Плутарха?

Этот веселый, отважный человек заслуживает памятника не менее, чем прославленные греки.

И вот Давид снова рисует Ле Пеллетье, его рука не забыла эти черты, теперь измененные смертью. Он быстро заканчивает набросок заострившегося бледного профиля, ему неловко рисовать здесь среди горя, слез, перед лицом смерти.

Когда Давид возвращался в Лувр с Вандомской площади, Париж был полон глухого неясного шума. Сомкнутыми рядами проходили отряды Национальной гвардии. К центру города стягивались войска из разных районов столицы. На площади Революции стучали молотки, звенели пилы, там возводили эшафот, устанавливали гильотину. Холодная ночь спустилась на истерзанный голодом и тревогами, гордый своей победой над самодержавием Париж. В эту ночь, когда Людовик в башне Тампль готовился к смерти, когда в доме на Вандомской площади стыло тело Мишеля Ле Пеллетье, живописец Давид прощался со своими прежними наивными представлениями о революции. Пафос клятвы в зале для игры в мяч, блистательные речи Мирабо – все это только пролог к начинающейся драме. События легли тяжким грузом на плечи тех, кто посвятил себя служению свободе.

Приходится жертвовать многим. Вчера мадам Давид уехала к отцу, заявив, что не может оставаться под одной кровлей с убийцей короля, уехала, забрав с собой Эмилию и Полину, двух милых девочек-близнецов. Надо иметь в себе силы отвернуться от всего, что мешает делу, забыть даже о детях, забыть о нерешительности и слабости. Он напишет Ле Пеллетье, настоящего, невымышленного героя, человека, который не речами, а жизнью утвердил свое мужество. Что бы ни происходило, он должен писать, пусть потомки хоть в какой-то доле представят себе торжественное и страшное обличие этих дней, когда свобода рождается среди крови и страданий.

На следующий день совершилась казнь Людовика. Париж был удивительно спокоен: по сути дела, король умер задолго до казни. Вечером мало кто вспоминал о короле. На Новом мосту плясали, пели. В городе не произошло никаких беспорядков.

В этот же день на заседании Конвента было объявлено о смерти Ле Пеллетье. Выступил Жозеф Шенье, он просил для убитого почестей Пантеона, предложил, чтобы церемонией руководили Давид и композитор Госсек. Конвент декретировал: похороны состоятся в четверг 24 января на средства нации в присутствии всех депутатов. Давид сразу же принялся за работу. У него оставалось всего два дня.

…Церемониал начался, когда солнце еще не встало. Пламя жертвенников, установленных у лестниц, ведущих к катафалку, где покоилось тело Ле Пеллетье, резко выделялось в предутренней полутьме. Люди несли факелы, фонари. Катафалк стоял посреди Вандомской площади на высоком пьедестале, где прежде находилась статуя Людовика XIV. Белое обнаженное тело убитого казалось мраморным в морозном воздухе; только почерневшая огромная рана и пятна застывшей крови неожиданно и резко напоминали о том, что это не статуя, а человек, умерший жестокой, насильственной смертью. Бледно-красные отблески факелов порой мелькали на бесстрастном лице Ле Пеллетье, поднятом к небу.

Председатель Конвента поднялся по широкой лестнице к катафалку и возложил венок на ледяной лоб убитого. Вслед за тем началось шествие. Катафалк поставили на колесницу, процессия двинулась. Несли национальные знамена, траурные флаги, на высоких пиках – окровавленную одежду убитого. Звучала мерная, печальная музыка, специально написанная Госсеком, шли люди в античных одеждах, дети, юные девушки. Шли все члены Конвента и среди них Давид. Каждый, кто несколько дней назад голосовал за казнь короля, мог пасть от ножа убийцы, разделить участь Ле Пеллетье. Похороны Ле Пеллетье должны показать народу – враг жесток, он не даст нам пощады, если мы пощадим его.

Было совершенно светло, когда процессия подошла к Пантеону. Несметная толпа народа смотрела на приближающееся к храму шествие, на обнаженное тело, отливавшее голубизной под бесцветным январским небом. Зрелище было красноречивым, всем понятным: хоронили человека, погибшего за свободу нации, и смерть эта, окруженная ореолом всеобщего поклонения, казалась высочайшим уделом, доступным патриоту.

На следующий день Конвент удочерил дочь Ле Пеллетье:

– Вот твое дитя! – воскликнул, обращаясь ко всему залу, Феликс Ле Пеллетье, подняв на руки ребенка, и несколько сот нечеловечески усталых, занятых и озабоченных делами государства людей стоя аплодировали семилетней девочке с заплаканными глазами.

Давид обратился к Конвенту:

– Проникнутый еще скорбью, испытанной нами вчера во время похоронной процессии, которой мы почтили останки нашего товарища, я прошу, чтобы был исполнен мраморный памятник, который передал бы фигуру Ле Пеллетье, как мы его видели вчера, когда его переносили в Пантеон. Я прошу, чтобы на это произведение был назначен конкурс.

Предложение было принято. Давид, однако, не чувствовал удовлетворения. Памятник, о котором он говорил, был, в сущности, идеей картины, зародившейся в воображении Давида в ту ночь, когда он возвращался из дома Ле Пеллетье на Вандомской площади.

Назавтра Давид заперся в мастерской. С помощью Жерара и Гро он начал писать Ле Пеллетье. Из памяти его не выходило тело на высоком катафалке, черная рана в боку, равнодушное запрокинутое лицо, недавно такое живое, насмешливое, умное.

Не хотелось показывать умершего некрасивым на смертном ложе. Черты его лица смягчились, стали строже, спокойнее. Давид решил изобразить голову в таком повороте, в котором лицо казалось более правильным: надо, чтобы люди думали не о внешности, а о величии его подвига и гибели. Но Ле Пеллетье легко было узнать.

Давид написал его на том самом ложе, на котором он совершал свой путь в Пантеон. Написал застывший, обнаженный торс с глубокой раной, со струйками засохшей крови на белой коже. Складки подушек и покрывала были более подвижными, чем тело. Они окружали его беспокойной, сложной рамой, в которой оно казалось особенно мертвым, каменным.

Меньше всего Давид размышлял о стилевом единстве, он просто вкладывал в картину все, что ощущал и думал: живое воспоминание и философское размышление. Он не побоялся и аллегории, которая могла показаться наивной, если бы не была порождена желанием превратить холст в живописный памятник: над телом Ле Пеллетье. Давид изобразил лист бумаги с надписью «Я голосую за смерть тирана» и прокалывающую этот лист шпагу с королевской лилией на эфесе. То, что показалась бы чудовищным смешением возвышенного и низменного два года назад, сейчас не представлялось удивительным – аллегория и иллюзорно изображенные пятна крови сочетались в картине в странной гармонии. Впрочем, и в реальной жизни вокруг разве не сталкивались образы античного эпоса, возвышенные размышления с кровью и гибелью людей?

Картина была окончена за два месяца. Сейчас, тратя бездну времени на заседания в Конвенте и политические заботы, уставая порой до головокружения и полного упадка сил, художник работал быстрее и больше, чем в те времена, когда не занимался ничем, кроме искусства.

29 марта картина была доставлена в Конвент. Де Бри, председатель, предоставил слово Давиду. Давид поднялся на трибуну, перед которой стояли теперь два бюста – Брута и Ле Пеллетье с потемневшим венком на голове. Бюст Ле Пеллетье был исполнен молодым скульптором, по имени Флерио. Давид недавно ходатайствовал за установку этой его работы в Конвенте. Молодые художники, работавшие для революции, тянулись к Давиду, и он всегда помогал им.

Две мраморные головы странно связывали сегодняшний день Конвента с живописью Давида: Брут был героем одной картины Давида, а Ле Пеллетье – другой, законченной только вчера.

– Граждане депутаты, – начал Давид свою речь, – граждане депутаты! Каждый из нас должен дать отечеству отчет в талантах, которые он получил от природы. Если форма различна, то цель должна быть общей для всех. Истинный патриот должен со всем старанием пользоваться всеми средствами для просвещения своих соотечественников и постоянно показывать им проявление высокого героизма и добродетели. Это я попытался сделать в подносимой сейчас Конвенту картине, изображающей Мишеля Ле Пеллетье, подло убитого за то, что он голосовал за смерть тирана.

Граждане, небо, распределяющее свои дары между всеми своими детьми, пожелало, чтобы я выразил свою душу и свою мысль через посредство живописи, а не возвышенными средствами убедительного красноречия, которым пользуются среди вас энергичные сыны свободы.

Тут надо признаться, что речь Давида совсем не чуждалась «возвышенных средств убедительного красноречия». Но в ту пору возвышенный стиль был обычным, Давид ничем не отличался от своих сограждан и даже не представлял себе, что с трибуны Конвента можно говорить иначе.

– Я счел бы свою задачу выполненной, – продолжал он, – если бы заставил однажды сказать старика отца, окруженного многочисленным семейством: «Приходите, дети мои, приходите посмотреть на того из ваших представителей, кто первый умер, чтобы дать вам свободу. Вы видите, как ясны его черты. Кто умирает за отечество, тому не в чем себя упрекнуть…

Видите ли вы эту глубокую рану? Вы плачете, дети мои, вы отворачиваете взоры, но обратите также внимание на этот венок, на венок бессмертия. Отечество держит его наготове для каждого из своих детей. Сумейте же его заслужить. Для великих душ поводов к этому достаточно. Если, например, когда-либо какой-либо честолюбец станет говорить о диктаторе, о трибуне или попытается захватить малейшую долю суверенной власти народа или если какой-нибудь подлец предложит вам короля, бейтесь или умрите, как Мишель Ле Пеллетье, но никогда не соглашайтесь на это. И тогда, дети мои, венок бессмертия будет вашей наградой».

Я прошу Национальный конвент принять дар моего слабого таланта.

Я буду с избытком вознагражден, если мой дар удостоится принятия.

Депутаты дружно аплодировали Давиду. В ту пору еще не встречалось столь откровенного, почти жестокого изображения современных событий, смерти, и вместе с тем было в образе умершего высокое благородство древности: «Кто умирает за отечество, тому не в чем себя упрекнуть». Каждому члену Конвента картина предсказывала опасность и славу, смерть и бессмертие.

Депутат гравер Сержан поднялся на трибуну вслед за Давидом. Это был один из тех художников, которые, подобно Давиду, сразу же встали на сторону революции. Он не успел еще завоевать себе славу в искусстве, но горячо болел за дела своих собратьев. Он с не меньшей пылкостью, чем Давид, отстаивал в Конвенте интересы художников, раздумывал над созданием новой организации, способной заменить академию. На такого человека, как Сержан, можно было положиться. Давид уже давно видел в нем сильного и доброжелательного союзника, верного товарища в борьбе с академией. Тем с большим волнением ожидал Давид слова Сержана.

Гравер заговорил энергично и громко:

– Я прошу, чтобы картина, которой Давид оказал честь Конвенту, была гравирована за счет республики и предоставлена ищущим поддержки и братства у французской нации.

Предложение Сержана было немедленно декретировано. Конвент волновался. Депутат Жениссье настаивал, чтобы Давиду оплатили «Брута» и «Горациев».

– Нельзя, – говорил он, – давать основания думать, что республиканцы менее благородны, чем король.

Давид пытался спорить: зачем омрачать сегодняшний день давно забытыми счетами? Он совсем не хотел, чтобы республика принимала на себя долги короля. Но председатель не дал ему слова. Депутат Матье стал возражать.

– Не время, – говорил он, – в ту минуту, когда Давид подносит картину, посвященную патриотизму депутата, заниматься оплатой его других работ. Если до революции Давид воссоздал для вас священные образы Брута и Горация – превосходно: удовлетворение он носит в своем сердце. Впрочем, если родина у него в долгу, есть министр, в чьи обязанности входит присуждать гражданские венки талантам, уже созревшим для бессмертия; министру следует заняться этим делом.

Общие рукоплескания покрыли слова Матье. Это была высшая награда гражданину в ту пору, когда все ордена и медали уже перестали существовать, это была награда, взятая из обычаев древнего Рима, которой сейчас удостаивались немногие.

От всяких гонораров Давид отказался наотрез. Он сказал, что если нация считает, что должна ему какие-либо суммы, то их следует передать для вдов и детей тех, кто погиб, защищая свободу.

Картина была повешена в зале заседаний Конвента.

Мертвый Ле Пеллетье остался в зале, где он столько раз выступал, где поднял голос за казнь короля, что принесло смерть ему самому. Так замкнулся этот печальный и глубоко символический круг, в котором сплелись воедино смерть, искусство, политическая борьба и новая жизнь Мишеля Ле Пеллетье, дважды обретенная им волею Давида: сначала на Вандомской площади, а потом на холсте.

XII

Над ратушей развевалось черное знамя тревоги.

Закрылись все парижские театры.

Триста тысяч волонтеров были призваны во французскую армию. Армии республики отступали на севере и на востоке. Враг снова приближался к границам. В Вандее разгоралось роялистское восстание. Скоро оно захватило Нормандию и Бретань.

Конвент лихорадило.

Изменил генерал Дюмурье. Его действия давно внушали опасения монтаньярам: он почти открыто выступал в защиту монархии, держался весьма правых политических убеждений; подозревали, что он ведет тайные переговоры с неприятелем. Но ореол победителя при Жемаппе защищал Дюмурье если не от подозрений, то, во всяком случае, от опалы. Теперь же стало известно, что генерал просто перешел на сторону врага, арестовав комиссаров Конвента в армии. Измена Дюмурье подтвердила старые опасения Марата и многих других монтаньяров: Дюмурье пользовался поддержкой большого числа депутатов жирондистов и, возможно, действовал с их одобрения и по их указанию.

Монтаньяры добились учреждения революционного трибунала. После измены Дюмурье жирондисты не осмелились противоречить. Трибуналу надлежало повести жестокую борьбу с контрреволюцией. Его решения не могли быть ни отменены, ни кассированы. Он либо оправдывал подсудимого, либо присуждал его к смерти.

Был организован Комитет общественного спасения во главе с Дантоном.

Шла весна 1793 года.

Давид не замечал ее, не видел красоты природы. Он выходил из здания манежа с красными от усталости глазами, опустошенным до изнеможения, После «Ле Пеллетье» он редко брался за кисти. Все его силы уходили на политические дела.

…В Конвенте начиналась бешеная травля Марата.

Марат, ставший одним из вождей Горы, был самым опасным врагом жирондистов. Они ненавидели и боялись его. Резче всех и раньше всех он заговорил об их измене; даже многие единомышленники его опасались, и настоящих друзей в Конвенте у него было немного. Но Марата любил народ.

Таинственный издатель «Друга народа», обличитель предательства и лжи, уже в дни первых заседаний Конвента предстал Давиду в ореоле борца и подвижника. Художника не пугал трудный нрав Марата, хотя порой поступки его казались чрезмерно резкими, его подозрительность – неоправданной. Давид помнил праздник в доме Жюли Каро – жены его друга Тальма. На празднике был Дюмурье, тогда его все считали героем. Неожиданно появился Марат – он искал Дюмурье, чтоб потребовать отчета о некоторых неблаговидных поступках генерала. Марат давно не доверял ему. Появление Марата, одетого в старую карманьолу, мрачного и серьезного, напугало гостей. Генерал, однако, смешался. Между ним и Маратом произошел короткий и резкий разговор. Тальма стал успокаивать Марата. Марат ушел. «Этот дом – очаг контрреволюционеров!» – воскликнул он на пороге. Гости нашли, что Марат «ужасен». Даже Давиду показалось, что Марат потерял чувство меры. А теперь ясно, что он был прав, и если бы своевременно поняли, что Дюмурье – предатель, сколько жизней можно было бы спасти.

Марат совершенно не заботился о себе, только дело его занимало. Меньше всего он думал о том, чтобы понравиться слушателям или читателям, вызвать аплодисменты. Не боясь никого, он говорил о своих подозрениях, требовал жестокого наказания врагам революции; в поклонниках он не нуждался, искал только единомышленников. Даже Робеспьер недолюбливал Марата. Он не понимал страстности, горячности Друга народа, его равнодушия к мнению окружающих. Он, Робеспьер, тоже умел забывать о себе, но всегда действовал обдуманно, не позволял чувствам возобладать над разумом, контролировал каждый свой шаг. Он оставался юристом. Порой Давиду казалось, что теория, отвлеченное понятие заслоняют от Робеспьера людей, их судьбы, желания, помыслы. А Марат, с молодых лет знавший страдания людей, никогда не забывал о них. Профессия врача и пылкая душа революционера помогали ему во все времена, понимать бедняков. Он был прост и резок, говорил с народом искренне, честно, его понимали в народе лучше, чем Робеспьера, и, видимо, любили больше.

Этот издерганный, усталый, вечно больной человек казался в Конвенте чужим. Среди аккуратных кафтанов, модных полосатых жилетов и карриков с огромными воротниками более чем скромный костюм Марата, его вытертый зеленый сюртук, старые кожаные штаны, красная повязка на голове выглядели нелепо. Даже рядом со своими товарищами монтаньярами, одетыми скромно и чаще всего небогато, он казался бедняком. Борьба и болезнь сжигали его, но страсть к борьбе в нем никогда не затихала, глаза оставались молодыми и даже веселыми, если не пылали гневом. Марат не терпел компромиссов, мог ошибаться, но не лицемерить. Это и привлекало к нему Давида. В Марате были обнаженная и беспощадная правдивость, энергия и честность, все больше восхищавшие Давида.

Именно эти качества, так нравившиеся Давиду, вызывали злобу врагов Марата. Жирондистам, особенно после разоблачения Дюмурье, он внушал ужас. А настороженное отношение к Марату даже его товарищей монтаньяров давало надежду на то, что защищать его почти никто не станет.

Марат делал все возможное, чтобы разоблачить жирондистов. Это по его настоянию, еще до того, как стало известно об измене Дюмурье, в Конвенте выступил Дантон, прямо говоривший о связи Дюмурье с жирондистами, о необходимости расследовать деятельность депутатов правой. Этой речью начиналась открытая и беспощадная война с Жирондой.

5 апреля, на другой день после того, как стало известно об измене Дюмурье, Марат стал, председателем Якобинского клуба.

10 апреля Петион заявил в Конвенте, что с монтаньяров «пора сорвать маску ложной популярности». Он назвал Марата «проповедником деспотизма» и, не скупясь на бранные слова, дал понять, что скоро будет покончено с разбойниками монтаньярами.

12 апреля Петион снова выступил против Марата и монтаньяров. Затем Гаде прочел Конвенту циркуляр Якобинского клуба с призывом к борьбе против сообщников Дюмурье, с призывом к восстанию и истреблению врагов революции. Жирондисты потребовали суда над Маратом и его немедленного ареста.

Казалось, государственные дела отошли на второй план. Все сосредоточилось на решении одного вопроса: судьбы Марата. На этом должно было решиться и нечто большее, чем судьба одного человека, – исход борьбы между Горой и Жирондой.

Зал манежа был полупустым. Многие депутаты монтаньяры уехали с поручением Конвента в армию и в отдаленные департаменты страны. Жирондисты имели решающее большинство и воспользовались этим. То, что происходило сейчас, в Конвенте, уже не было похоже на политическую борьбу, столкновение мнений. Это была самая откровенная травля человека, виновного только в том, что он честнее и беспощаднее других боролся за дело патриотов. Лоск и выдержка начисто покинули жирондистов. Перепуганные, озлобленные, они в самом деле походили на разоблаченных изменников, думающих лишь о том, чтобы свести счеты с тем, кто осмелился сказать о них правду. Давид видел поднятые кулаки, трясущиеся от злобы подбородки, слышал проклятия. И это Конвент, бывший в воображении Давида живым подобием античных ареопагов и сенатов! Сидящие рядом с Давидом монтаньяры были бессильны остановить разбушевавшуюся бурю, их было так мало сегодня. Давид чувствовал, что перестает владеть собой. Воспользоваться отсутствием лучших людей Конвента и устроить это наглое судилище, которое может привести Марата к смерти, это ли не предательство, перед которым меркнет предательство сыновей Брута!

Петион, с налитым кровью лицом, гремел с трибуны, указывая пальцем на Марата:

– Пришло время изгнать из наших стен этих наглецов и извергов, позорящих нас и угрожающих нам кинжалами убийц!..

– Это вы, это вы убийцы, – неожиданно раздался хриплый пронзительный голос Марата. Он встал во весь свой небольшой рост, озираясь, как затравленный зверь, и вцепившись в рукоять торчавшего у него за поясом кинжала.

Слепящая ярость ударила в голову Давида, последние остатки самообладания его покинули. Цепляясь каблуками за ножки скамеек, он бросился вниз к трибуне; как сквозь мглу, видел удивленные лица депутатов. Распорядитель с металлическим знаком на груди загородил дорогу. Давид оттолкнул его плечом. Давиду казалось, сейчас он скажет какие-то убийственные слова Петиону, бросит ему в лицо резкие и убедительные обвинения, но с дрожащих губ срывались лишь бессвязные, гневные фразы:

– Я требую, чтобы вы убили меня… Свобода восторжествует!.. – Он захлебнулся, увидев прямо перед собой холодные, насмешливые глаза Петиона.

Видимо, тот понял, что может извлечь выгоду из горячности Давида, и решил сохранить спокойствие. Петион демонстративно пожал плечами.

– О чем свидетельствует поступок Давида? – обратился он к Конвенту, стараясь придать голосу оттенок сочувствия. – Ни о чем! О преданности порядочного человека, впавшего в исступление и обманутого преступниками. Ты сам увидишь это, Давид.

Это подчеркнуто республиканское обращение на «ты» и этот тон дружеского участия были, разумеется, не более чем ораторским приемом, но Давид уже овладел собой. Громко и отчетливо он ответил, глядя в глаза Петиона:

– Никогда!

И, круто повернувшись, вернулся на свое место.

Короткое замешательство, вызванное Давидом, ничему не смогло помешать. Под дружное одобрение жирондистов было декретировано постановление об аресте Марата и немедленном заключении его в тюрьму аббатства.

Марат заявил, что отказывается повиноваться приказу. Его друзья из числа депутатов и присутствующих зрителей окружили его плотным кольцом. У кого-то в руках уже блеснул вытащенный из трости кинжал, сухо щелкнул курок пистолета. Марат направился к выходу. Стража не смогла или побоялась ему помешать. Вместе со своими сторонниками он покинул манеж.

13 апреля на утреннем заседании было прочитано письмо Марата Конвенту.

«Я до тех пор буду разоблачать изменников, ведущих за собой Конвент, пока народ не покарает их достойным образом», – писал в нем Марат.

На вечернем заседании был окончательно решен вопрос о предании Марата суду. Главным пунктом обвинения был призыв Якобинского клуба к восстанию, подписанный Маратом.

Монтаньяры заявили, что они тоже готовы подписаться под этим документом. Несколько десятков человек бросились вниз по ступенькам к столу председателя. Давид был первым. Царапая бумагу, торопливо расписался, вслед за ним подошли Демулен, Дюбуа Крансе, сзади выстроилась целая очередь.

Но, отойдя от стола, Давид увидел – далеко не все монтаньяры поддались порыву. Дантон сидит неподвижно, мрачно глядя прямо перед собой. Робеспьер вернулся на свое место, не подписавшись. Быть может, поступок Давида неразумен? Нет, он менее всего дипломат, он не может устоять перед властным желанием хоть как-то защитить Марата.

Даже если это противоречит холодной политической логике.

Но и эта демонстрация монтаньяров ничего не смогла изменить.

Перешли к голосованию вопроса о предании Марата суду. Голосовали поименно. Давид, памятуя вчерашний день, решил твердо держать себя в руках. Когда подошла его очередь, он размеренными шагами поднялся на трибуну и спокойно произнес:

– Дюмурье сказал бы «да», республиканец говорит «нет».

Имя Дюмурье было в те дни синонимом слова «предатель».

Все же декрет вотировали, жирондистов было неизмеримо больше, чем монтаньяров, да и среди монтаньяров некоторые боялись и не любили Марата.

Но и те, кто радовался предстоящему суду, и те, кто боялся суда, были равно ослеплены могуществом Конвента и забывали о народе, другом которого недаром называл себя Марат и который, в свою очередь, оставался другом Марата.

Секции Парижа присылали своих представителей для защиты Марата, толпы народа стояли у дверей трибунала в дни, предшествовавшие суду. И жирондисты, торжествовавшие победу в Конвенте, оказались в ничтожном и неожиданном меньшинстве. До суда Марат был менее опасен, чем теперь. Весь Париж, встревоженный и грозный, ждал решения суда, готовый незамедлительно расправиться с врагами Марата, если они посягнут на его свободу или жизнь. То, чего не смогли сделать монтаньяры, сделал народ.

Революционный трибунал не мог не оправдать Марата. Многие из его членов не любили жирондистов и сочувствовали Марату. Но даже если бы это было не так, исход процесса был решен народом.

Марата вынесли из дворца Правосудия на руках. На спутанные его волосы надели венок из живых роз, и странно выглядело измученное, обескровленное лицо Марата под яркими бутонами и цветами. В этой радостной процессии, что медленно двигалась от дворца Правосудия к Тюильри, Марат, казалось, один не разделял всеобщего ликования. Он понимал: от его оправдания до победы монтаньяров лежит далекий, трудный путь, и боялся, что радость друзей может ослепить их, заставить забыть о грозящих революции опасностях…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю