Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
X
Весной 1779 года Давид со своим товарищем по академии скульптором Сюзаном и молодым археологом, любителем древности Катрмером де Кенси отправились в Неаполь. Давид давно собирался посетить знаменитые на весь мир раскопки Геркуланума и Помпеи, но работа не давала передышки, и только теперь, спустя четыре года после приезда в Италию, он осуществил свое намерение.
Впервые за несколько лет Давид снова испытывал чувство счастливой праздности, которое дарит путешествие. Легкий баул брошен на пол открытой коляски вместе с ящиком для красок, впереди несколько дней полного и блаженного безделья.
Его спутник – один из интереснейших людей, с которыми доводилось встречаться Давиду. Катрмеру де Кенси недавно исполнилось двадцать четыре года, но ученостью своей он мог поспорить с маститыми профессорами, хотя совсем не походил на них. Он вглядывался в мир с неиссякаемым любопытством, рассказывал о том, что знал, просто и увлекательно. А знал Катрмер по-настоящему много: представление о том или ином событии возникало у него не только из книги какого-нибудь древнего писателя, а составлялось из десятков мелких живых деталей, которые подсказывала память; он помнил множество латинских книг, даже второстепенных, объездил всю Италию, знал все ее храмы, статуи, арки. Для Катрмера история не была бесцветным собранием фактов, он видел ее в совокупности великого и малого, чувствовал ее цвет и аромат, а Нерон или Вергилий существовали в его воображении как живые люди, о которых можно говорить и размышлять не только словами Светония или Диона Кассия, а простыми человеческими словами.
При первом же знакомстве с этим юношей Давид почувствовал к нему живейшее расположение; перед его глазами будто открывался просвет: античность оборачивалась новой стороной, в ней появился тот же живой трепет, что и в полотнах Рафаэля. С обычной своей пылкостью живописец увлекся новым знакомым; возможность вместе с ним совершить поездку в Неаполь чрезвычайно обрадовала Давида.
Катрмер тоже находил удовольствие в обществе Давида, он угадывал в художнике жадную восприимчивость к собственным мыслям. Как и он, Давид испытывал отвращение к барочной пышности. У живописца это подкреплялось творчеством, и Катрмер, как и всякий теоретик, наивно радовался, видя реальное воплощение своих идеалов прекрасного в полотнах Давида. Катрмер нашел в нем благодарного слушателя: то, что стало близко Давиду в книгах Винкельмана, но что из-за врожденного равнодушия к теории так и осталось неизученным, в изложении его. просвещенного спутника отчетливо врезалось в память и поражало воображение. Ясный ум Катрмера не был стеснен сомнениями, заботами о будущем, поисками своего пути. Он был богат, делал лишь то, что ему нравилось, и потому все делал с увлечением. В словах молодого ученого Давид находил подтверждение своим еще не осознанным мыслям.
– Можно ли видеть в этих великолепных созданиях лишь высшее и совершеннейшее проявление латинского гения? – говорил Катрмер Давиду, когда они проезжали мимо развалин храма. – Полагая, что искусство древних есть выражение только их идеалов прекрасного, не впадаем ли мы в ошибку, столь же нелепую, сколь и распространенную? Не правильнее ли видеть в искусстве римлян живое отражение справедливых и нравственных начал, доблести и мужества, наконец, просто физической красоты? Нельзя думать, что древние могли бы приходить в восторг от произведений искусства, не похожих на действительность, ведь их ум не был, подобно нашему, отягчен теориями академиков и философов. Статуи, в которых мы склонны видеть абстрагированный идеал, делали живые люди для живых людей. И не пример пластической красоты – единственная ценность, оставленная нам римлянами и эллинами, а то совершенство духа, которое породило эту красоту.
Он был так молод, так весело блестели его глаза под красиво завитым париком, что даже самые высокопарные слова звучали естественно и трогательно.
– Возьмите архитектуру и особенно архитектуру эллинов. Как все здания древних соразмерны людям, они их не подавляют, но, напротив, внушают им представление о собственном достоинстве, приучают к идеям величия без пышности. Помните, Перикл, если верить Плутарху, говорил: «Мы любим красоту без прихотливости и мудрость без излишества». Ведь это относилось не только к зодчеству, но более всего к характеру людей…
А живопись древних, о которой мы не знаем ничего, кроме описаний! И Плиний, и Павсаний, и другие писавшие об искусстве авторы ценили в картинах превыше всего именно сходство с натурой, а не близость к неким идеалам. И если мы хотим внести в наше искусство благородство античности, то следует прежде всего проникнуться высокими идеями свободных и мужественных квиритов…
Быть может, год назад слова Катрмера не произвели бы на Давида такого впечатления. Но последние годы поисков и сомнений, вся сложная работа, происходившая в душе художника, сделали его очень восприимчивым к такого рода суждениям, он ждал слов, которые сформулировали бы то, что он угадал, но не осознавал до конца. И ощущение отдыха, свободы соединялось с острой радостью: он начинал видеть свой будущий путь.
Давид забыл о нетерпеливой жадности, с которой работал минувшие годы; он наслаждался отдыхом, созерцанием природы. Путники весело болтали, перемежая шутливые беседы серьезными рассуждениями, декламировали Горация, вспоминали «Буколики» Вергилия, глядя на пленительные пейзажи Компаньи.
Они пересекли границу Неаполитанского королевства, миновали Капую и Козерту. К вечеру рассчитывали быть в Неаполе. На повороте дороги, идущей через лес, веттурино резко свернул к обочине, осадил лошадей и сдернул с головы широкополую шляпу. Увлеченные разговором, пассажиры не сразу поняли, что происходит.
– Охота его величества! – крикнул возница.
За поворотом слышались пронзительные звуки рога, конский топот, лай собак. Блестящая кавалькада показалась на дороге. Это действительно была охота Фердинанда IV – короля Неаполя.
Беззаботные и ловкие всадники на выхоленных конях, шитые серебром и золотом епанчи, зеленый бархат охотничьих костюмов, драгоценное оружие, своры великолепных собак, яркие мундиры гвардейцев – все сливалось в роскошный и торжественный спектакль, так хорошо отвечающий настроению Давида, тоже веселого и беззаботного в этот весенний теплый день.
Кто-то из свиты короля окликнул Катрмера де Кенси – у него повсюду были друзья. Последовала короткая церемония знакомства, Катрмера и его спутников пригласили присоединиться к охоте, вернее к отдыху королевской свиты, ибо как раз собирались расположиться на привал. В тенистой роще, рядом с заброшенной виллой запестрели легкие палатки; расстелили ковры на молодой траве; многочисленная армия поваров и слуг принялась распаковывать запасы и сервировать завтрак. Французов окружили, им старались оказать всевозможные услуги и беседовали с ними с изысканной любезностью. Женой короля была родная сестра Марии Антуанетты, и внимание к французским гостям входило в обычай неаполитанского двора.
Веселые восклицания, смех, оживленные голоса раздались с лужайки, расположенной поодаль. Несколько придворных и офицеров по очереди пробовали вскочить на брыкающегося, видимо почти не объезженного, жеребца. Конь был необыкновенно хорош – серый в яблоках, со спутанной длинной гривой. Он напомнил Давиду коней Диоскуров с римского Капитолия. Да и все здесь казалось ожившей древностью: дикий конь, рвущийся из рук людей, пронизанная солнцем роща, полуразрушенная стена патрицианской виллы вдалеке… Никому не удавалось укротить жеребца, удержаться в седле было невозможно, самые искусные наездники потерпели неудачу. Наконец еще один решил попытать счастья. Очень молодой, тонкий, быстрый в движениях, он легкими шагами вышел на лужайку и сбросил кафтан. Оставшись в одном камзоле, юноша казался совсем хрупким рядом с огромным жеребцом. Почти не коснувшись стремян, он вскочил в седло и, сильно рванув поводья, поднял коня на дыбы. Пыль, комья земли полетели в глаза зрителям; жеребец бешеным аллюром метался в разные стороны, неожиданно останавливался, пытаясь сбросить всадника через голову, и снова карьером несся вперед. Вся свита и даже королевская чета собрались на поляне, привлеченные необычным поединком. Слуги забыли о тарелках и салфетках.
Человек победил. Вздрагивая и закидывая голову, кося налитыми кровью глазами, жеребец остановился на самой середине поляны. Наездник повернул к зрителям счастливое и усталое совсем мальчишеское лицо и торжественно снял шляпу, салютуя королю. Грудь его еще тяжело вздымалась под синей орденской лентой, в глазах не погас азарт недавней борьбы, кружева жабо порвались, открыв шею. Зрители аплодировали, как в театре.
Это был молодой польский дворянин (il conto Potozki), как называли его итальянцы, один из самых блестящих кавалеров Европы. Давид аплодировал вместе со всеми, не зная, кто этот человек. Живописца, восхитила красота всей сцены, так похожей на рассказы об античных героях.
Перед концом привала Давиду и его спутникам сообщили, что «его величество с удовлетворением узнал о присутствии французских гостей и хочет их видеть». Беседа продолжалась минут пять. Король сказал Давиду несколько любезных слов, Мария Каролина, очень похожая на свою сестру, казалась более властной и надменной, чем ее царственный супруг; ни для кого не было секретом, что правит королевством именно она. Катрмер упомянул о том, какое впечатление произвела на Давида смелость графа Потоцкого. Король ответил, что если «м-сье французский живописец взял бы на себя честь воспроизвести этот эпизод, то такая картина, без сомнения, послужила бы украшением любого дворца как в Варшаве, так и в Неаполе». Давид понял, что ему заказывают картину, и выразил подобающую случаю признательность. Аудиенция окончилась. Это была первая в жизни Давида беседа с коронованными особами. Ни Марии Каролине, ни Давиду не могло тогда прийти в голову, на каких перекрестках истории столкнет судьба французского живописца с дочерьми Габсбургского дома.
XI
Неаполь ошеломил Давида яркостью костюмов, соленым запахом моря, проникавшим даже в коридоры гостиницы, шумом толпы на набережной Санта Лючия. Из окон виден был угловатый силуэт форта Кастелло дель'Ово и неподвижная вода залива. Внизу на набережной торговали живностью, поэтично называемой здесь frutti di mare – «дарами моря»: устрицами, ракушками, мелкой рыбешкой.
Давиду нездоровилось: сильно болела голова, оживление последних дней сменилось внезапной апатией. Спутники опасались, не подхватил ли он страшную лихорадку – «терцана», свирепствовавшую весной в средней Италии. Но, видимо, просто сказывалось переутомление и климат. Давид изнурял себя не только работой, но постоянными муками неудовлетворенной жажды совершенства. Вечер, проведенный, в знаменитом театре Сан-Карло, не развлек. его. Утром Давид встал разбитым.
Экипаж ждал у подъезда. По берегу залива у подножия Везувия бежала неширокая дорога. Серые ослики, трудолюбиво и необыкновенно быстро перебирая маленькими ногами, подымали тучи белой горячей пыли; изредка мягкий и влажный ветер с моря охлаждал раскаленный воздух. Далеко внизу плыли рыбачьи лодки, неправдоподобно живописные со своими белыми сверкающими парусами на фоне тускло-бирюзового залива. Катрмер был возбужден и весь светился нетерпением, хотя уже не раз посещал Помпеи. Он радовался возможности показать город своим спутникам и вновь пережить с ними вместе остроту первого впечатления.
– Пути судьбы полны парадоксов, – говорил он. – Подумайте, не случись этой трагической катастрофы, мы никогда не узнали бы столько о жизни римлян; жители Помпей гибелью обрели бессмертие: отпечатки их тел сохранились в пепле, и в этом же пепле навечно сохранились их дома.
Катрмер рассказывал страшные подробности гибели города и наизусть читал знаменитое письмо Плиния Тациту:
– «…От частых и сильных подземных ударов здания шатались и, как бы сорванные со своих оснований, казалось, то двигались в разных направлениях, то опять возвращались на прежние места. С другой стороны, было страшно оставаться под открытым небом ввиду падения камней, правда, легких и изъеденных огнем…
…В других местах уже начинался день, здесь же была ночь, более темная и глубокая, чем все другие ночи, озаряемая как бы отблеском факелов, многочисленными вспышками разного рода огней…»
А сейчас Везувий, серо-бурый, бугристый, лишь слегка дымил, ничем не напоминая огнедышащего гиганта, погубившего тысячи людей.
Солнце стояло высоко, когда приехали в Помпеи. Несколько полуголых рабочих осторожно расчищали стену виллы на краю города. Ими командовал старый морщинистый человек с большой лупой в руках. Основания стен лишь слегка выступали из почвы, пол домов был ниже уровня земли, город словно погружался в горячий песок. Но улицы были видны, кое-где сохранились глубокие борозды; Давид с внезапным волнением понял, что это следы колес, колес древних телег, на которых, быть может, привозили на виллу жившего здесь в летние месяцы Цицерона драгоценные яства из Рима. Или эти колеи проложили колеса тяжелых повозок, доставлявших в загородные дома знати мраморные статуи из покоренной Эллады? А по бокам улиц тянулись самые настоящие тротуары, тротуары, которых по сию пору было так мало в самом Париже…
Целый день бродили французы по маленькому городу, возвращаясь по нескольку раз к одним и тем же местам. Каждый раз взгляд проникал все глубже, и давно ушедшая жизнь все ярче и отчетливее рисовалась Давиду.
Катрмер показывал надписи на стенах. Это была скверная полуграмотная латынь, которую даже он разбирал с трудом, а Давид не понимал вовсе. Оказывается, люди, облаченные в гиматии и тоги, говорили не только гекзаметром. Давид видел надписи, уговаривающие помпеян выбрать в городской магистрат именно, такого-то достойнейшего человека, а ниже наивную и угрожающую приписку: «Чтоб ты заболел, если из зависти это уничтожишь». В жизни древних, как и во всякой другой жизни, уживалось рядом и серьезное, и забавное, и великое, и мелочное… На стенах домов сохранились почти не потускневшие фрески, там плясали фавны, резвились амуры, неизвестные герои загадочно улыбались посетителям.
Итальянские археологи, работавшие в Помпеях, прочитав рекомендательные письма Катрмера де Кенси, которыми он был снабжен в изобилии, встретили французов радушно и показали все, что можно было показать. Посуда бронзовая и глиняная, совсем новая, едва тронутая временем, будто сохранила следы человеческих рук. К краям этих бронзовых чаш прикасались губы, произносившие латинские слова, знакомые ныне только ученым, – звонкая латынь была здесь обычной повседневностью. На дне чеканной жаровни сохранился темный нагар от тлевших семьсот лет назад углей, дно светильника потускнело от масла. Но более всего поразила Давида одна небольшая, отрытая уже полностью вилла. Посреди атриума сохранился бассейн – имплювий, и на дне его скопилась чудом не высохшая в этот знойный день вода недавнего дождя. Мозаичный пол был присыпан пылью, на ней остались следы людей, в глубине за заросшим травой перестилем острый силуэт одинокого кипариса и каменистая дорога. И Давид, который никогда не отличался особо поэтическим складом души, вдруг с потрясающей ясностью ощутил себя перенесенным в давно исчезнувший мир. Будто хозяева виллы покинули ее какой-нибудь месяц назад, и рабы перестали заботиться о доме в дни отсутствия господ…
Все часы, проведенные потом в Помпеях, чувство причастности к далекой старине не покидало Давида. Люди, являвшиеся ему прежде лишь в героическом обличье, внезапно оказались земными, обыкновенными смертными. И величие их подвигов, их искусства, их истории намного выросло в глазах Давида – ведь они творились не гигантами, а такими же, как он, людьми.
Кенси непрерывно говорил, воодушевленный острой восприимчивостью Давида и зрелищем любимых им Помпей. Он рассказывал, как всегда живо, и прежние Помпеи возникали в воображении слушателей. Снова журчали фонтаны; до черноты загорелые рабы тащили носилки, где восседал важный чиновник в отороченной пурпуром тоге; проходил молодой щеголь в яркой лацерне, громко кричал продавец снега в меду – античного мороженого; уличный писец выводил стилем аккуратные строки на вощеной дощечке, а со стороны амфитеатра доносился восторженный рев толпы – там шла травля диких зверей.
В Неаполь возвращались в молчании. Давида лихорадило, он закутался в широкий плащ и надвинул на глаза треуголку. Мысль его, однако, работала ясно и отчетливо, он с радостью вспоминал уходящий день, все виденное прочно врезалось в память. Античность открылась ему до конца, во всей своей реальной и теплой жизненности. И, главное, что-то новое появилось в нем самом, прежний разлад сменился четкой уверенностью в правильности выбранного пути.
Гостиница спала, когда они приехали в Неаполь. Сонный падроне с огарком в руках отпер двери.
– Ну как, мой дорогой м-сье Давид, – спросил Катрмер, прощаясь, – вы не жалеете о сегодняшней экспедиции? Я вижу, вы совсем, нездоровы?
– У меня нет слов, чтобы благодарить вас, – ответил Давид очень серьезно. – Поверите ли, мне сегодня сняли катаракту!
XII
Давид возвратился в Рим совершенно больным. Он должен был лежать в постели, дни проходили тягостной, бесцветной чередой, ночами его преследовали кошмары, он бредил, стонал, просыпался измученным и несчастным. Нервы были расстроены вконец, он никого не желал видеть, голова нестерпимо болела.
Сомнительные познания пользовавших Давида лекарей навсегда оставили в тайне природу его заболевания. Доподлинно известно лишь, что во время выздоровления он был угрюм, подозрителен и страшно беспокоился, сможет ли окончить всю необходимую работу до истечения срока пенсионерства. Когда Вьен, заручившись поддержкой д'Анживийе, королевского министра, предложил ученику продлить пенсионерство на целый год, Давид не увидел в этом ничего, кроме повода для обиды; ему казалось, что за невинным предложением профессора кроется какой-то тайный и оскорбительный смысл. К таким печальным последствиям привели болезнь и нелегкий нрав молодого живописца.
Как только можно было подняться с постели, Давид принялся за работу. Карандаш дрожал в пальцах, голова кружилась. Он упорно боролся с карандашом и собственной слабостью.
Лишь осенью он смог начать работать по-настоящему: Древность прочно и окончательно завладела Давидом, и сейчас усерднее, чем когда-либо раньше, он изучал антики. Каждый день он аккуратно рисовал по статуе, стараясь, как сам он говорил, приправить древние мраморы «современным соусом». Давид слегка изменял скульптуру, вносил в изображение теплоту, движение, почерпнутые в непосредственном наблюдении. Ему хотелось сообщить античности трепет жизни, который он так явственно ощутил в Помпеях. Этот наивный способ не всегда приносил успех. Но он помогал Давиду не просто воспроизводить скульптуру, а возрождать eе живое подобие.
Кроме академических этюдов, он писал композицию «Святой Иероним», начал портрет Потоцкого и по заказу Марсельского госпиталя взялся писать картину «Святой Рок, ходатайствующий перед богородицей за зачумленных». Рисуя, Давид чувствовал себя легко с древностью, но, за мольбертом, с кистями в руках он оставался в полном подчинения у болонцев. Давид, естественно, не имел возможности учиться у античных живописцев, которых ни он, ни кто-нибудь другой не знал и знать не мог. Рафаэль был слишком недоступен. А стремление Давида к серьезной живописи более всего удовлетворяли именно Караваджо и болонцы.
Срок пенсионерства близился к концу. Теперь Давид смеялся над своей нелюбовью к античности и начисто отказался от всякого подражания французской школе. Он мог бы вслед за Винкельманом поклясться, что «благородная простота и спокойное величие» – краеугольные камни искусства.
Вьен, видя приверженность своего ученика к древности, понимал, что он на пороге окончательного выбора пути. Конечно, Давид много талантливее своих сверстников, да, пожалуй, и своего профессора. Это не огорчало Вьена, он давно постиг меру своего дарования и был рад помочь молодому художнику, обещавшему успехи, по-настоящему выдающиеся. Он стал учить Давида работе восковыми красками на манер древних живописцев: Вьен посвятил много лет раскрытию их секрета. Эта техника приучала руку Давида писать гладко и точно, избегая густых мазков, неопределенных линий, неряшливого наложения красок. И, работая маслом, Давид стал теперь добиваться такой же отточенной чистоты мазка.
Давид продолжал встречаться с Катрмером де Кенси, и беседы с ним по-прежнему приносили ему радость. В Риме у него появилось немало знакомых, но настоящих друзей он не приобрел: слишком пылко предавался своему искусству. Вечера, как и раньше, отдавал музыке – здесь, в Риме, можно было часто слушать превосходных музыкантов. Спектакли в Римской опере начинались поздно, в десять часов вечера; и как бы долго ни задерживался Давид в мастерской, к этому времени он уже кончал работу и мог успеть к началу представления.
Давид не задумывался о возвращении во Францию. Он с великим трудом менял свои привязанности. Представить себе жизнь вдали от Рима было немыслимо. Здесь прошли годы очень для Давида важные и в придачу лишенные парижских забот. В Риме он думал только об искусстве, жил только им. А во Франции его снова ждет погоня за славой, успехом, да и за деньгами. Дома академия уже не будет платить ему пенсион каждый месяц. И вообще, наверное, гораздо проще снискать успех в качестве ученика академии, чем независимого живописца.
В начале 1780 года Давид закончил и «Святого Иеронима» и «Святого Рока», портрет Потоцкого был значительно продвинут вперед. Приближался конец ученичества, надо было думать, что показать в академии. Для парижских профессоров Давид приготовил набросок композиции «Велизарий». Он выбрал исторический сюжет, навеянный, правда, не латинскими авторами, а романом Мармонтеля, прочитанным в Риме. Академик Жан Франсуа Мармонтель, известный в те годы литератор, рассказывал в своей книге о печальной судьбе Велизария, полководца императора Юстиниана. Смешивая историю с легендой, Мармонтель описал жизнь мужественного воина, любимца солдат, одержавшего множество побед во славу своего властелина. Но Юстиниан не доверял Велизарию и боялся его. В конце концов император решил избавиться от слишком прославленного военачальника. Велизарий был лишен чинов и богатств, а затем по приказу жестокого и недоверчивого монарха ослеплен. В книге Мармонтеля Давида привлек один из последних эпизодов – старый воин узнает своего полководца в дряхлом, слепом нищем, просящем подаяния. В этой сцене была человечность, мужественное страдание, которые представлялись Давиду очень важными для сочинения картины, достойной древних образцов.
Давид полагал, что именно такой сюжет даст ему в руки ключ для достижения «благородной простоты и спокойного величия» и откроет путь к созданию первой настоящей картины. Ведь, несмотря на все свои успехи, он пока писал только учебные работы, если не считать росписи особняка Гимар и нескольких портретов, которые Давид уже не принимал всерьез.
Он так и не понял, можно ли считать успехом своего «Святого Рока». Фигура зачумленного на первом плане, безусловно, удалась, но в остальном картина не очень ему нравилась. Товарищи по академии отнеслись к этому полотну с недоумением – слишком не похоже было оно на привычные композиционные схемы: второстепенная фигура на. переднем плане, резкие тени, подчеркнутая лепка формы. После нескольких минут молчания, в течение которых никто не знал, что сказать, насмешник Жиро произнес:
– Кто, собственно, мешает признать, господа, что это хорошо?
Но Вьен картину одобрил. А Помпео Баттони во время очередного визита в мастерскую Давида рассматривал «Святого Рока» очень долго. Он сидел в кресле, опираясь на старую, как он сам, трость с тяжелым набалдашником, и высохшие губы его морщились от удовольствия.
Потом он заговорил, как всегда путая французские и итальянские слова:
– За пятьдесят четыре года, что я живу в этом городе, я видел художников всех наций и видел их работы. Но ни одной, равной вашей, я не помню. Этот зачумленный совершенно в духе Микеланджело и достоин его…
Он поднял на Давида потускневшие от старости глаза.
– Поверьте мне, вам нельзя покидать эту страну. Ради любви к искусству вы должны остаться здесь. Не возвращайтесь во Францию. Там вы себя потеряете.
Едва ли не эти же слова Давид слышал перед отъездом из Франции от Кошена, уговаривавшего его де покидать Париж. Неужели всю жизнь его будет преследовать неуверенность?
Он уезжал 17 июля 1780 года.
Давид оставлял Рим почти с такой же неохотой, как пять лет назад Париж. Но он стал взрослее, вот-вот должно стукнуть тридцать два – пора научиться владеть своими чувствами. Перед тем как покинуть Италию, Давид собирался задержаться во Флоренции и, может быть, если хватит времени и денег, заехать в Венецию.
Итак, впереди еще несколько недель беззаботной молодости, а там – увидим. Ведь все равно рано или поздно придется взяться за завоевание Парижа. От этого намерения Давид никогда не отказывался.