Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
XIII
На крыше большого французского дилижанса были привязаны тяжелые тюки с самым драгоценным достоянием Давида: несколько эскизов, наброски к «Велизарию», два или три портрета, папки с рисунками и, наконец, незавершенный портрет Потоцкого, огромное полотно, едва уместившееся на крыше кареты.
Как ни жаль было покидать Италию, возвращение домой радовало Давида. В конце концов приятно слышать кучера, говорящего по-французски, видеть простор тусклых, влажных полей и дышать французским воздухом. Он с нетерпением ждал Парижа.
Давид, сошедший на парижскую мостовую, мало напоминал молодого и щеголеватого обладателя Римской премии, покинувшего столицу пять лет назад. Знакомые и родственники нашли, что он похудел и стал похож на итальянца. Действительно, южное солнце сделало Давида смуглым, недавняя болезнь лишила его лицо прежней округлости, а манерой носить плащ он и впрямь походил на римских художников. В жестах появились уверенность и живость, в речи проскальзывали итальянские слова. Несколько дней Давид чувствовал себя экзотической личностью и знатным путешественником.
Он отвык от Парижа. В Италии он стал слегка провинциален, полюбил неторопливый ход времени, и живописную беззаботность римских улиц. Он забыл о том, как шумны бульвары, как многочисленны и элегантны экипажи, и о огорчением убедился, что его костюм и парик отстали от моды по меньшей мере, на год.
Раньше он, как и многие парижане, не замечал Парижа, а только жил в нем. Теперь он любовался Сеной, прислушивался к перекличке лодочников, лакомился мателотом [7]7
Рыбное блюдо.
[Закрыть]в квартале Гро-Кайу, что пониже «Инвалидов», радовался стремительной блестящей жизни, театральным премьерам, грации парижанок. Но при всем этом его не покидала мысль: что будет дальше?
Привезенные из Рима и ранее присланные в Париж картины пришлось поместить в квартире Седена в Лувре. Седен помог развесить полотна так, что получилось подобие небольшой, но довольно внушительной выставки. Товарищи Давида по академии, приятели Седена, художники, обитавшие в Лувре, за несколько дней познакомились с живописью Давида. Здесь смотрели работы пенсионера и профессора академии. К предложению написать картину на сюжет романа Мармонтеля они отнеслись благосклонно; вообще учителя встретили Давида очень доброжелательно, видимо его римские работы произвели впечатление.
Чтобы стать «причисленным к академии» (таково было первое академическое звание), чтобы иметь право выставлять свои работы в салоне, нужно было представить профессорам большую «историческую» картину. Давид принялся за «Велизария».
У него не было ни мастерской, ни денег, чтобы ее снять. Седей помог получить пустующее помещение в городской ратуше, и живописец перетащил туда свои холсты и краски. На набережной де ла Ферайль в доме м-сье Эке, торговца железом, Давид снял комнату на самом верху. Туда возвращался он только ночевать, проводя большую часть дня в мастерской или у Седена.
Жизнь его протекала на ограниченном пространстве Парижа, в тех же местах, где прошли его детские годы. Утром он отправлялся в ратушу, мимо дома своих родителей, а после работы той же дорогой шагал в Лувр к Седену. Собственно, понятий «до» и «после» работы не существовало: Давид не мог думать ни о чем, кроме холста, как ему казалось, самого главного холста в его жизни. Несколько часов в день он обычно уделял и портрету Потоцкого, который уже приближался к завершению. Но главной заботой оставался «Велизарий». Это была первая картина, в которой Давид собирался высказать идей, рожденные изучением древности и раздумьем о назначении искусства.
На картине было подножие портика или триумфальной арки – тяжелые пьедесталы, базы мощных колонн. Вдали холмы, напоминавшие Альбанские горы. Там в густой массе пиний и кипарисов виднелись крыши домов и храмов…
Велизария Давид написал сидящим на камне, голова его поднята вверх – он слеп, он не видит мира, только прислушивается к нему. Латы на плечах полководца печально оттеняют рубище, в которое он облачен. Мальчик-поводырь в светлой тунике протягивает вперед боевой шлем Велизария. И в этот шлем, так часто одним своим блеском наводивший ужас на врагов могущественной державы, в этот шлем, в котором Велизарий сражался в Персии, в Африке, в Риме, кладет подаяние какая-то добросердечная женщина. Поодаль старый солдат с изумлением и ужасом смотрит на дряхлого слепца, не решаясь признать в нищем богатого и любимого солдатами прославленного полководца. Давид еще не отваживался доверить зрителю оценку события, и солдат как бы выражал удивление и горе самого художника.
Он тщательно изгонял из картины всякую ложную занимательность, кокетливость мазка. Суровая античная простота должна была царствовать на холсте. Давид отказался от яркости красок, предпочитая монохромность излишней пестроте. Зато, работая над портретом Потоцкого, он не боялся цвета. Воспоминания о пронизанной солнцем роще, великолепном скакуне и отважном наезднике сохранились совершенно свежими в памяти, нельзя было писать все это такими же сумрачными красками, как «Велизария». Давид изобразил Потоцкого верхом на уже укрощенном, покорном жеребце, наездник снимает шляпу, салютуя королю. Портрет служил отдыхом от суховатой живописи «Велизария». Светло-синяя лента ордена Белого орла на груди графа, кремовые рейтузы, голубое небо, сочная зелень молодой травы, белые кружева рубашки Потоцкого, солнечные пятна на земле – настоящий праздник кисти. Как видно, не только античкость, но и современная жизнь, если в ней есть нечто от героики римлян, а может быть, и просто от мужества человека, способна прочно завладеть сердцем художника.
Работать сразу над двумя большими полотнами – нелегкая участь. Но Давид понимал: именно в эти месяцы выяснится его дальнейшая судьба, и наподобие своих любимых квиритов решил быть «aut Ceasar, aut nihil» [8]8
Или Цезарь, или никто (лат.).
[Закрыть], а точнее сказать, только Цезарем.
Давид жил, не замечая ничего, кроме работы. Beчерами играл на скрипке Чимарозу. Так прошли зима и весна 1781 года.
В августе должен был открыться салон. Иногда Давид с удивлением замечал, что окружающий мир живет и меняется. Исчезло знаменитое на весь Париж «Краковское дерево» – могучий древний каштан у Пале-Руаяля, где испокон веку чесали языки любители политических дискуссий. Приметы старого города исчезали, прежний запущенный и суматошный Пале-Руаяль превращался в фешенебельный, окруженный галереями парк. Все это Давид воспринимал как прочитанное в газете, все стало бесконечно далеким, малоинтересным.
Конечно, были дни полного отчаяния, когда казалось, что работа не будет готова к сроку, или что картины безнадежно, позорно плохи и пора признаться, наконец, в своей совершенной бездарности. Но как обычно случается в волшебных, сказках, в самый последний момент картины все же были готовы, покрыты лаком, вставлены в рамы, и даже еще. осталось несколько свободных дней до заседания совета академии.
В пятницу 24 августа 1781 года, накануне дня Святого Людовика, в который по традиции открывался салон, Давид ждал решения совета. Как во времена погони за Римской премией, он не помнил себя от волнения, боялся провала и, главное, не самой неудачи, а унижения, которое по милости профессоров переживал уже не раз.
Но Давид не мог знать того, что сразу же стало ясно академикам, не мог оценить мастерство и опыт, приобретенный в Италии. «Велизария» одобрили все без исключения судьи. Одним картина действительно по-настоящему понравилась; другие, даже далекие от такого рода искусства, воздали должное мастерству молодого живописца; третьи, наконец, увидели в полотне близость к сегодняшним идеалам в искусстве, которые были дороги критикам и зрителям, отрицавшим бездумную и легкомысленную живопись. Так или иначе, произошло событие, равное в академии почти что чуду: Луи Давид был избран «причисленным к академии» единогласно. Ни один черный шар не упал в урну для голосования.
XIV
25 августа 1781 года открылся салон.
Стены большого квадратного зала Лувра сплошь были завешаны картинами, среди которых находились и полотна Давида. В маленьком ливре – каталоге – черным по белому было напечатано: «М-сье Давид, причисленный. № 311. «Велизарий, узнанный служившим под его командованием солдатом в ту минуту, когда женщина подает ему милостыню». Потом шли «Святой Рок», «Портрет графа Потоцкого верхом», «Похороны Патрокла» и другие работы Давида, сделанные им в Италии, – всего восемь номеров.
Самые значительные моменты собственной жизни человеку свойственно осознавать лишь впоследствии. Давид, увидевший толпу зрителей перед своими полотнами и еще не решавшийся верить в успех, не думал, что в эту минуту рождается его слава. Салон, где он столько раз любовался произведениями великих мастеров, мечтал о грядущих успехах, этот салон жужжал, волновался, повторяя его имя. Он слышал одобрительные восклицания, видел, что к его «Велизарию» движутся люди, забывая о полотнах Лепренса и Верне. Подошел Седен, поздравляя Луи. Он передал лестные отзывы знатоков: сам Дидро одобрил картины Давида, Седен слышал мнение знаменитого писателя из его собственных уст… Знакомые и полузнакомые люди пожимали Давиду руку, ему улыбались, с ним любезно раскланивались. Давид испытывал высокую радость победы: его признали. Дни, проведенные за копированием бесчисленных статуй, рельефов, гемм, дни, прошедшие перед мольбертом в непрестанных поисках совершенства, бессонные ночи, муки неудовлетворенного желания стать, наконец, подлинным мастером мгновенным вихрем пронеслись в памяти Давида… Эти годы не были потрачены впустую. Настал день, который столько раз рисовал в воображении Давид; воплотившаяся в жизнь мечта странно смешивалась с обыденностью: с запахом лака, пудры и пыли, с заботами о новых кружевах манжет, не хотевших красиво лежать на руке, с неловкостью и застенчивой радостью от похвал, с беспокойством за чрезмерно яркий румянец собственных щек.
Давид покинул салон только тогда, когда устал до, изнеможения, он ничего не понимал, хотелось побыть одному. Важные господа, чьи имена произносились рядом с именами коронованных особ, приглашали его сегодня в свои отели, его картины царствуют в салоне, и впереди вся жизнь! Горячая радость трепетала в нем. Покой удовлетворенных мечтаний впервые за добрых десять лет появился в душе. Он искренне порадовался за своих родных, столько раз страдавших из-за его неудач, и с удовольствием подумал, что теперь есть о чем написать матери.
Тюремная улица в Эвре, в Нормандии
Однажды за завтраком, допив свой шоколад, Седен вытащил из кармана шлафрока несколько мелко исписанных листков бумаги и с торжественным видом протянул их Давиду.
– Прочитай, что пишет о твоих работах м-сье Дидро, – сказал он.
Это была копия рукописи «Салона 1781 года», написанного Дидро для «Литературной корреспонденции» [9]9
Рукописный журнал Гримма.
[Закрыть]барона Гримма. Вот что прочел Давид о себе и своих картинах:
«Это молодой живописец с большим вкусом, он обнаружил его в выполнении своей картины; в ней чувствуется душа; лица выразительны, без жеманства; позы благородны и натуральны; он умеет рисовать; умеет накинуть драпировку и расположить ее красивыми складками; краски его хороши, не будучи излишне яркими…»
Дальше шли замечания критические, но частные и малозначительные, Давид едва обратил на них внимание. Его признал самый знаменитый критик Парижа, писатель, некогда безжалостно порицавший Буше: И этих слов удостоился художник, совсем неизвестный Дидро.
О «Роке» Дидро писал так:
«…Попытайтесь, если вам удастся, пристально вглядеться в этого больного юношу, который обезумел, – впал в ярость, – вы в страхе убежите от картины, но вас вновь вернут к ней любовь к искусству и восхищение художником».
«Потоцкого» Дидро назвал «превосходной картиной», академические этюды «прекрасными фигурами». Это было полное и безоговорочное признание. Давид испытал новый прилив счастливой гордости.
…Давид впервые заговорил о том, чего давно ждали зрители; картины его и особенно «Велизарий» повествовали не об изящных пустяках, не о любовных похождениях богов, но о человеческом достоинстве, о доброте и гордости, о печальных путях судьбы. Это не оставляло равнодушными людей, которые читали «Энциклопедию», Руссо и возмущались несправедливостью общественного устройства. Картины Давида звучали как спокойный голос разума среди праздной болтовни и фривольных стихов. И то, что художник был молод, особенно подкупало.
Конечно, и мастерство значило много, знатоки видели в Давиде возрождение французской школы, и это льстило опять-таки более всего третьему сословию – оно тогда лучше, чем двор, помнило о национальной гордости.
Давид не задумывался о причинах своей зарождающейся славы, а только радовался ей. Почти каждый день он приходил на выставку салона и, стараясь оставаться незамеченным, вслушивался в суждения зрителей. Редкое наслаждение – внимать похвалам незнакомых людей, видеть их глаза, устремленные на твои холсты, ощущать, как волнение, некогда тобой владевшее, передается десяткам зрителей.
Но однажды Давида узнали. Он стоял поодаль, разговаривая с Седеном, тоже часто приходившим в эти дни в салон. Как всегда, толпа перед картинами Давида была многочисленна и шумна. Вдруг кто-то крикнул:
– Так вот же он сам, Давид!
Мгновенно все лица обратились к нему, десятки блестящих восторгом глаз встретились с глазами Давида, громкие рукоплескания раздались в салоне. Никогда еще Давид не оказывался в самом центре внимания толпы. Губы его дрожали от смущения и горделивой радости, рука вцепилась в тугие кружева на груди. Его подхватили на руки, подняли высоко и понесли к «Велизарию». Это было как древнеримский триумф. Старые стены квадратного салона не помнили столь бурных манифестаций в честь искусства и художников. Всплыло мгновенное воспоминание: он, двадцатилетний юноша, стоит перед Лувром и мучительно завидует Венсану – победителю конкурса. Это был час свершения самых дерзких мечтаний Давида. Все же он был страшно смущен и почувствовал облегчение, когда поклонники спустили его на пол. Седен обнял его со слезами на глазах и долго не в силах был ничего сказать.
Только, когда они вышли. на лестницу, Седен произнес слегка напыщенно, словно читая монолог новой своей пьесы:
– Вы получили сейчас наивысшую похвалу, которая может воодушевить артиста. Полагаю, этот успех не вскружил вам голову. Однако спокойствие и хладнокровие, с которыми вы приняли свое торжество, заставляет меня верить, что вы и в славе окажетесь достойнее других!
Через несколько дней в Париж приехала из Нормандии мадам Давид. Письмо сына так взволновало и обрадовало ее, что она не могла усидеть на месте и пустилась в путь.
Она была еще не стара – мадам Давид исполнилось только пятьдесят два года. Едва стряхнув с себя дорожную пыль, она отправилась на выставку. Нельзя с уверенностью сказать, что мадам Давид оценила живопись Луи, но едва ли нашелся бы в салоне зритель, с большей чуткостью воспринимавший отношение посетителей к работам Давида. Она стояла, глядя на толпу у картин сына, и глаза ее сияли: мальчик добился успеха!
Родственники и знакомые поздравляли ее. Говорили принятые в таких случаях комплименты. Но, как всем матерям на свете, ей показалось, что только она знает главное о своем Луи. И, вытирая уже мокрым платком глаза, плача и смеясь, она говорила в ответ на похвалы таланту сына:
– Да, да, все это верно… Но если бы вы знали его сердце!..
XV
Спустя несколько месяцев после торжеств в салоне Луи Давид сидел в своей новой мастерской в Лувре, ожидая гостя. Ателье, предоставленное художнику как «причисленному», было старой негодной комнатой, и он обратился к м-сье Пекулю, руководившему работами в Лувре, с просьбой о переделке помещения. С Пекулем он был едва знаком и, полагая, что беседу стоит устроить в обстановке наименее официальной, пригласил его к завтраку. Но скоро Давид понял, что совершил трагическую ошибку. Он до сих пор не обзавелся хозяйством, не было ни приличной посуды, ни скатертей.
Директор академии м-сье Пьер наглым образом обманул Давида: обещав за «Велизария» двести луидоров, заплатил только пятьдесят. Денег не хватало, а те, что имелись, таяли мгновенно. А между тем слава живописца росла с необычайной, быстротою. Вскоре после выставки салона к Давиду пришли несколько молодых живописцев и попросились в ученики. Только у него, говорили они, можно найти пример высокого и благородного искусства, достойного древних. И Давид, сам еще недавний школяр в живописи, вынужден был согласиться: разве можно было ронять свой едва родившийся авторитет?
В глубине души он боялся, что юноши быстро разберутся, как мало знает их учитель. К счастью, опасения оказались напрасными. Занимаясь с молодыми художниками, Давид убедился, что опыт его не так уж мал. А главное, он знал, чего хотел от искусства, и, разделяя волнение учеников, сам искал едва уловимые законы простоты и античного лаконизма форм.
Неожиданно для себя он увлекся занятиями с молодыми живописцами: Давид хорошо помнил собственные недавние сомнения, поиски, удачи, знал, что это такое – не иметь понимающего тебя наставника. Он сразу угадывал, что заботит юношей, легко замечал слабости и достоинства каждого. Ему не хотелось подчинять их себе, гораздо важнее дать им найти собственный язык. Только рисунку учил их Давид с неослабевающим усердием, в композиции он деспотичен не был. Советовал не выбирать слишком сложных сюжетов, писать всем известные сцены древней истории, почаще читать Гомера, Тита Ливия, Плутарха…
Сейчас у него работало четверо: Викар, Фабр, Жироде и совсем еще мальчик Жермен Друэ, обещавший необыкновенный талант.
Но и ученики, и известность, и благосклонная критика, и звание «причисленного» не спасали от нужды. Просить денег у родные было неловко: ведь он известный живописец.
Озабоченный приготовлениями к завтраку, Давид старался вспомнить, откуда ему известна фамилия Пекуля. Кажется, она знакома еще по Италии. Все попытки были тщетными – память упрямо отказывалась открыть Давиду эту тайну.
Скатерти Давид не нашел и уже было решил послать за ней к дядюшке, когда вспомнил, что в мастерской лежит эскиз «Похорон Патрокла», написанный на почти белом холсте. Снять его с подрамника и разложить на столе было делом нескольких минут. Стол выглядел вполне прилично. Главная проблема решена. Кушанья из ресторана уже принесены, вино прислал Бюрон. Теперь гость мог являться.
Пекуль вошел, улыбаясь, его толстое лицо выражало радость от свидания с Давидом. Парика он не носил, седеющие волосы были завиты и напудрены по моде. Гость высказал несколько комплиментов, не лишенных тонкости, видимо он знал толк в искусстве. Садясь за стол, он поднял густую седеющую бровь и провел рукой по скатерти. Бесцеремонно отогнул ее угол. Давид готов был провалиться сквозь землю. Пришлось сделать хорошую мину при печальных обстоятельствах и притворяться, что его самого немало забавляет происшествие со скатертью.
Пекуль пришел в ужасное волнение:
– Как сумасбродны вы, господа живописцы! Вы готовы топтать ногами картины, за которые через десяток лет станут платить тысячи ливров! Не говорите мне ничего, молодой человек, я не первый раз вижу талант, неспособный принести владельцу ничеґо, кроме славы… Наша академия – могильщик живописи, а вы все, как кроткие агнцы, покорно приносите себя в жертву на алтарь искусства и не способны думать о чем-нибудь, кроме своих картин!
Пекуль был добрым человеком, и бедственное положение художника действительно его огорчило. Но прежде всего он оставался дельцом: знаменитый живописец, прозябающий в бедности, был золотым дном для Пекуля, имевшего двадцатисемилетнюю дочь, до сих пор не вышедшую замуж. В мозгу его роились беспокойные и приятные мысли. Но тут события стали разворачиваться с такой легкостью и быстротой, что Пекуль уверовал в перст судьбы, пославшей бедняжке Шарлотте долгожданного жениха.
Давид, оправившись от смущения, вспомнил, наконец, откуда ему знакомо имя Пекуля. Пока его пылкий сотрапезник разглядывал «Похороны Патрокла», художник ясно восстановил в памяти одно незначительное событие, происшедшее года два назад в Риме. Тогда кто-то познакомил его с молодым французом, путешествующим по Италии. Они вместе бродили по городу, говорили об искусстве. Прощаясь, новый знакомый, проникнувшись симпатией к своему чичероне, сказал Давиду:
– Я напишу письмо отцу в Париж, возьмите его, прощу вас. Отец – влиятельный человек, он любит художников и сможет быть вам полезен.
Давид сунул в карман толстый запечатанный конверт и тотчас забыл о нем. Фамилия того француза тоже была Пекуль. Давид извинился перед гостем и вышел в соседнюю комнату; в шкатулке, где лежали старые бумаги, разыскал письмо. Так и есть. «М-сье Пекулю в собственный дом. Улица Кок в городе Париже». Забавная причуда судьбы.
– Простите мою забывчивость, м-сье. Я имел удовольствие быть представленным вашему сыну в Риме. Но с тех пор произошло столько событий, что я совершенно забыл о письме, которое он мне дал для вас, – сказал Давид передавая пакет.
Вот тут-то и решил Пекуль, что в дело вмешалась судьба. Извинившись, он распечатал письмо. Сын его всячески расхваливал Давида и в конце писал, что надеется на хороший прием, который будет оказан Давиду, что Давид понравится «нашей милой Шарлотте». Читая эти строки, Пекуль беспокоился более всего о том, чтобы не засмеяться вслух. Прощаясь после завтрака, состоявшегося по настоянию, гостя на голом столе, Пекуль взял с Давида слово, что тот в ближайшие дни, придет на улицу Кок, «чтобы, подробно договориться о всех необходимых переделках»! И Давид обещал непременно быть, не подозревая, к каким последствиям приведет этот визит.
Верный своему слову, живописец и в самом деле отправился в гости к Пекулю. Он был приятно удивлен богатым и отнюдь не безвкусным отелем, где обитал его новый знакомый. Давида приняли с необыкновенным радушием. Мадам Пекуль, цветущая, еще красивая и, видимо, очень неглупая женщина, не пыталась выдать себя за аристократку, держалась просто и без претензий. Его представили Шарлотте – не очень юной и не очень хорошенькой девице, и она тоже была с Давидом чрезвычайно мила. С гостем разговаривали, как с настоящей знаменитостью. Погреб у Пекуля был отличный, кухня – самая изысканная. Давид ушел домой поздно и в превосходном настроении. Следующий визит он нанес так скоро, как позволяли приличия. За вторым визитом незамедлительно последовал третий.
Здесь с сожалением приходится признать, что история не сохранила никаких свидетельств о пылкой и внезапной любви Давида к Шарлотте Пекуль. Напротив, свадьба этих молодых людей, свершившаяся с редкой поспешностью, наталкивает на мысль печальную, но почти неоспоримую: видимо, состояние и связи м-сье Пекуля Давид успел оценить куда быстрее, чем добродетели мадемуазель Пекуль. Можно даже пойти еще дальше и предположить, что живописец Давид вообще не придал значения душевной и телесной красоте своей невесты, а руководствовался в устройстве семейной жизни чисто материальными соображениями. Но это предположение чересчур мрачно, и лучше не придавать ему серьезного значения. Тем более что, так или иначе, свадьба эта никого не огорчила, но принесла радость и жениху, и невесте, и ее родителям, и многочисленным гостям. М-сье Пекуль умел устраивать праздники, а выдать замуж не слишком юную дочь – это действительно большой праздник.
Можно добавить, что Мишель Седен, человек в высшей степени разумный, одобрил женитьбу Давида, несмотря на то, что имел давнее намерение выдать за Давида собственную дочь.
Итак, 16 мая 1782 года состоялось бракосочетание девицы Маргариты Шарлотты Пекуль, двадцати семи лет, и парижского живописца, «причисленного к Королевской академии» Жака Луи Давида, тридцати четырех лет, в присутствии родителей невесты Шарля Пьера Пекуля и Марии Луизы Пекуль, урожденной Лалуэтт. А ровно через девять месяцев, 15 февраля 1783 года, жена подарила Давиду сына, который получил при крещении имя Шарль Луи Жюль, в честь деда и отца.