Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
V
Академическая карьера Луи решительно не удавалась. Но и Бюрон, и Демезон, и Седен были достаточно искушенными людьми, чтобы знать цену мнению официального жюри. Не сомневаясь в способностях молодого живописца, они были озабочены поисками достойного выхода из создавшегося неприятного положения.
Правда, Давид и слышать не хотел об отказе от Римской премии. Юноша был упрям: если уж он согласился жить, то только для того, чтобы завоевать проклятую премию. Но до нового конкурса оставался целый год, и он был не прочь заняться каким-нибудь полезным делом.
Как раз в это время архитектор Леду закончил постройку отеля на улице Шоссе д'Антен для мадемуазель Мари Мадлен Гимар, прославленной танцовщицы Королевской оперы. Живописец Фрагонар со своими учениками приступил к росписи комнат и зал. Но юные помощники Фрагонара дерзнули слегка подшутить над гордой и капризной хозяйкой. Фрагонар потерял выгодный заказ, а роспись особняка осталась незавершенной. Седен знал весь Париж и в особенности Париж театральный, с мадемуазель Гимар он был знаком еще в те годы, когда она танцевала в кордебалете Комеди Франсез. Он рекомендовал ей Давида в качестве художника, способного окончить роспись отеля.
Давид был хорошо воспитан, одевался со вкусом; а что до его таланта – Седен в нем не сомневался.
Молодой художник понравился Гимар гораздо больше, чем не в меру веселые ученики Фрагонара. Давид был юн, застенчив и молчалив, знакомство с актрисой ему льстило. Мадемуазель Гимар была еще молода, обворожительна и знаменита, что весьма увеличивало ее обаяние. Надо думать, живописец и балерина остались довольны друг другом. Мадемуазель Гимар просила Луи написать ее портрет; оказывается, куда легче заслужить одобрение своих заказчиков, чем придирчивых и лицеприятных академиков.
Ему нравилось приходить в этот отель, простой и строгий, выстроенный по последней моде на античный манер, нравилось видеть свое отражение в высоких, обрамленных матовой позолотой зеркалах. Вот он, живописец Жак Луи Давид, на нем костюм от дорогого портного, кружева оттеняют румяное, серьезное лицо, он хорошо держится, недурен собой, строен и элегантен. Слуги почтительно величают его «м-сье художник», а хозяйка полушутя, полусерьезно называет «метр». Ему уже предлагают новые заказы, его представили нескольким очень важным господам.
Как видно, успех далеко не всегда начинается с похвалы академического начальства. Одобрительные взгляды очаровательной мадемуазель Гимар, собственное имя в устах богатых и титулованных ценителем искусства, полновесные золотые луидоры – щедрый гонорар за роспись особняка и портрет – все это обещало повышение едва ли не более стремительное, чем сомнительная и почти недоступная Римская премия. Бойкость и блеск кисти, которые приобретал Давид, ценились здесь много выше, чем умозрительные красоты пирамидальных композиций. Разве Римская премия принесла славу Буше? Ведь есть художники, получившие в свое время Римскую премию и оставшиеся в безвестности.
Все же Давид усердно работал в академии. Юный живописец не мог воспитать в себе спасительного презрения к Римской премии. Но он поборол лихорадочное нетерпение, вооружился выдержкой. Скоро ему присудили еще одну академическую награду: премию графа Кайлюса, утвержденную этим известным и просвещенным дилетантом «За выразительность». Да, там, где крепость не удается взять штурмом, переходят к правильной осаде. Овидий недаром писал, что «капля камень долбит не силой, но частым падением». Умный римлянин, так жестоко предавший Давида, давал хороший совет.
Сейчас Давид уже не видел перед собою пропасти: в самом худшем случае остается возможность работать на заказ. Он знал, что завоевание Римской премии обещает жизнь, полную тревог и мук честолюбия; поднявшись на эту ступень, придется идти все дальше, придется добиваться нелегкого успеха. Победа привела бы его на тернистый путь, поражение открывало возможность беззаботного и обеспеченного существования. Эта парадоксальная мысль настраивала на несколько фатальный лад. Что бы ни случилось, он не останется в проигрыше.
Третьего конкурса Давид ждал относительно спокойно и был готов к худшему.
На конкурсе 1773 года Давид вновь не получил премии.
Он утешил себя тем, что, испив до дна чашу горечи, не потерял самообладания. Луи сказал Седену:
– Несчастные, они хотят уморить меня отчаянием, но я отомщу им своими работами. Я выступлю в следующем году, и, клянусь, они будут вынуждены присудить премию мне!
В этих словах, напыщенных, но твердых, Седен различил голос мужчины – и обрадовался. Он всерьез опасался, что новая неудача опять толкнет пылкого живописца на какое-нибудь безумство.
Но в словах молодого художника, кроме твердости, было и равнодушие. Луи уже свыкся с положением светского живописца, оставаться учеником не хотелось. Решимость его не покинула, но обратилась в привычку.
Давид готовился к конкурсу 1774 года. Однако толкало его на это лишь уязвленное самолюбие и тягостное чувство долга – все, что осталось от былой жажды победы.
VI
Около трех часов пополудни 7 мая 1774 года в окне королевской спальни Версальского дворца погасла свеча. Это был сигнал. Тотчас же десятки офицеров гвардии и пажей, ожидавших во дворе, вскочили в седла, готовые скакать во все концы Европы с вестями чрезвычайной важности. В ту же самую минуту на пороге второй приемной, более всего известной под названием Комнаты Бычьего глаза, появился герцог Бульонский. Обращаясь к толпящимся у дверей придворным, он произнес сакраментальные слова:
– Господа, король умер!
Эта фраза возвестила конец эпохи Людовика XV, эпохи галантных празднеств, возведенного в государственную политику разврата, безудержного расточительства двора и чудовищной нищеты народа. По иронии судьбы льстецы называли Людовика XV «Любимый», но мало кто из французских монархов мог похвалиться столь дружным нерасположением подданных. Даже двор был раздражен королевскими метрессами, по очереди царствовавшими над любвеобильным государем. Для людей же, мало-мальски разбиравшихся в политике, не составляло тайны, что Франция на краю гибели. «Любимый» не видел разницы между личными королевскими суммами, и государственной казной. На пенсии, подарки, любовниц, охоту, фейерверки тратились невероятные деньги, в то время как государственный долг достигал трех с половиной миллиардов. Царствование Людовика XV не принесло Франции ни победоносных войн, ни экономического расцвета, ни разумной политики. И поскольку в ту пору люди еще склонны были связывать судьбу страны с нравом монарха, смерть старого короля вселяла в сердца надежду на лучшие времена.
Король умер от оспы. Пажи, шедшие вокруг гроба в траурной процессии, закрывали носы и рты платками, боясь заразы. Когда катафалк, задрапированный черным бархатом, двигался по улицам предместья Сен-Дени, со всех сторон слышались ругательства и проклятия.
– Вот он едет – радость дам! – распевали в толпе.
Кто-то улюлюкал, смешно подражая охотничьему крику короля. Гвардейцы ехали, угрюмо опустив головы, стараясь не обращать внимания на крики. Провожаемый бранью, кортеж достиг ворот аббатства Сен-Дени. Так закончилось царствование Людовика XV, продолжавшееся без малого шестьдесят лет.
Луи Давид воспринял смерть короля без печали. Воспитанный в здравомыслящей буржуазной семье, видящей в королевской власти сомнительную ценность для прогресса, молодой живописец не стал горячим роялистом. Более того, он относился к отошедшему в иной мир королю с тем же презрительным равнодушием, как и его родные, возмущавшиеся легкомыслием беспечного и развратного монарха. Давид слышал трезвые рассуждения родных о нелепом, бесправном Положении, в котором находились по сравнению с дворянством самые почтенные представители третьего сословия. Да что говорить, разве сам Давид не возмущался чванством своих титулованных коллег? Он еще очень мало задумывался о жизни, но понимал, что многое вокруг обстоит неблагополучно. Однако приближался очередной конкурс, размышлять о политике не было времени.
Все же политические события несколько отразились на делах живописца Давида.
Герцогиня Полиньяк заказала Давиду свой портрет. Герцогиня – близкая приятельница Марии Антуанетты – после того, как недавняя дофина стала королевой, сразу же приобрела большой вес при дворе. Портрет, написанный входящим в моду живописцем, был ей совершенно необходим.
Так что воцарение нового короля Людовика XVI принесло Луи новый заказ и дало возможность бывать почти при дворе.
Герцогиня позировала Давиду в полосатом пеньюаре и мило болтала с молодым художником, посвящая его в некоторые события придворной жизни. Делала она это так, что Давид никак не мог понять, говорит она серьезно или шутит.
– Вы не слыхали, м-сье Давид, как король отчитал беднягу Ла Ферте? Об этом много говорят в Версале. Недели через две после кончины его величества к нашему молодому королю является Ла Ферте. Король смотрит на него удивленно: «Кто вы такой?» – «Меня зовут Ла Ферте, сир». – «Что вы от меня хотите?» Вообразите удивление несчастного Ла Ферте. Совершенно потрясенный, он говорит: «Я ожидаю ваших приказаний, сир». – «Почему?» – «Потому… потому… я – интендант ваших маленьких…» – «Что это значит?» – «Я интендант маленьких развлечений вашего величества». – «Мои „маленькие развлечения“ – гулять пешком по парку. Вы мне не нужны!» И его величество выставил Ла Ферте за дверь. Это прелестно, вы не находите?
Давид вежливо соглашался, но так и не мог понять, над кем, собственно, смеется герцогиня. Одно было ясно: прежняя откровенная распущенность выходит из моды.
С началом нового царствования искусство, которое всего более почитал Давид, тоже вышло из моды. На смену нарядным композициям в духе Буше появились картины, выполненные на античный манер. Это была не бог весть какая классика: просто искусство старалось как-то освободиться от чрезмерно вычурного стиля уходящего века. Академия одобряла новое течение, оно было созвучно признанным идеалам нынешнего царствования. Официальное искусство начинало не то чтобы отступать, но искать язык, созвучный идеям времени, требовавшим прежде всего простоты и ясности мышления. И Давид решил писать картину на конкурс так, чтобы она отвечала господствующим вкусам.
Он полюбил писать портреты, в них не приходилось долго раздумывать над проблемами стиля и раскрытия действия: натура сама диктовала, что и как писать. Незаметно для самого себя Давид многому научился: не простота задачи, а мастерство помогали ему. Он написал портреты Бюрона, Седена и мадам Бюрон – своей любимой тети Жанны. Эта работа его занимала, но не казалась особенно серьезной.
Приближалось время конкурса.
Тема была убийственная: «Антиох, сын Селевка, короля Сирии, больной любовью к своей мачехе Стратонике, и врач Эризистрат, открывающий причину болезни». Четвертый раз Давид брался за работу. Не начав писать, он уже чувствовал усталость и равнодушие.
Давид не мог понять, хорошо или плохо то, что он делает. Судья в нем умер, остался лишь упрямый работник. Спасали упорство, удивлявшее его самого, и приобретенное с годами умение.
С холодной душой брался он по утрам за кисти; уходя из мастерской, не вспоминал о картине. С удовольствием посещал своих светских заказчиков. Но все время ощущал холодное нетерпение – не столько надежду на победу, сколько желание развязки.
Он написал картину в новом вкусе: отказавшись от традиционной пирамиды, расположил фигуры почти в ряд, наподобие античного фриза. Сюжет раскрывался с предельной ясностью и простотой.
Закончив работу, Давид не испытывал ничего, кроме утомления.
И как прежде он не верил, что первая премия досталась кому-то другому, так на этот раз он не поверил своим ушам, когда услышал, что Большая Римская премия присуждена Жаку Луи Давиду.
А когда поверил, ему стало дурно. Он первый раз в жизни потерял сознание.
В месяцы, последовавшие за присуждением премии, Давид с недоумением заметил, что не испытывает ожидаемого восторга, только бесконечное облегчение и, как ни странно, разочарование. Желанная награда пришла слишком поздно. Он столько раз получал премию в мечтах, что наяву не смог радоваться ей. Давид уже не был мальчиком, для которого все будущее сосредоточилось в Римской премии.
Все же он говорил друзьям:
– В первый раз за четыре года я вздохнул легко!
Но что делать дальше? Ехать в Рим? Этого он не хотел. На осенней выставке работ учеников академии его картина «Смерть Сенеки» (провалившаяся в прошлом году на конкурсе) пользовалась успехом. Заказов было много.
Он устал, страшно и думать о новой ученической работе.
Кошен, старый секретарь академии, сказал Давиду:
– Не уезжайте в Рим, как уезжают все прочие… Постарайтесь не утопить себя там. Непрестанно возвращайтесь к вашей очаровательной композиции «Смерть Сенеки»…
– Античность меня не привлекает, – честно ответил ему Давид. – Она мертва и никогда не сможет ожить.
Тем временем м-сье Вьен получил повышение. Он был награжден орденом и назначен директором Французской академии искусств в Риме с окладом в шесть тысяч ливров в год.
Вьен, уже с белым крестиком Святого Михаила, оживленный, сияющий, встретив Давида в коридоре, академии, пригласил его вместе ехать в Рим.
– Поедемте, мой милый. Вы должны видеть Италию. Вам предстоит дивное путешествие. Поверите ли, я прожил много лет, знал успех, смею думать, даже известность, но в старости буду, наверное, вспоминать не хвалебные отзывы коллег, не толпу перед моими картинами, а кипарисы у Капитолия и рафаэлевские Станцы в Ватикане.
Видя энтузиазм почтенного профессора, Давид удивлялся своему равнодушию. Дружелюбие Вьена его тронуло. Как можно любезнее он поблагодарил учителя.
После долгих размышлений он все же решился ехать. Сразу стало легче жить, исчезла тягостная неопределенность. К тому же он одержал маленькую победу над собой: не испугался серьезной работы. Но, как обычно случается, после добродетельного поступка наступило раскаяние. Он трижды дурень! разве мало в Париже мраморных статуй? Что ждет его в Риме? Опять с утра до вечера рисовать головы и торсы сочинять композиции и с трепетом ждать одобрения профессоров. А в Париже о нем тем временем забудут, найдутся другие молодые живописцы, не такие глупцы, как он, Давид, и займут его место!
Грузный кузов дилижанса, мокрый от унылого мелкого дождя, произвел на Давида самое жалкое впечатление, когда 2 октября 1775 года он приехал на почтовую станцию. Оживление его спутников казалось ему искусственным, сиденья – жесткими. Дорожный мешок Давида привязали на крышу кареты, скрипку и ящик с красками он оставил при себе. В кармане кафтана лежал большой, как салфетка, паспорт и аккредитив на банк Тарлониа в Риме. Пути назад не было.
Вьен с женой, два товарища Давида по академии уже заняли места, кондуктор захлопнул дверцу, а Луи все еще не верилось, что он уезжает. Но вот пронзительно и хрипло зазвучал рожок, карета вздрогнула, тронулась с места, и залитый дождем Париж медленно поплыл назад. На улице Гобелен мокрая афиша сообщала о премьере Комеди Франсез с участием Ларива и Франсуазы Рокур. Этот спектакль он уже не увидит… Налетевший за заставой ветер проник в неплотно закрытое окно кареты и смял номер «Меркюр де Франс», купленный Давидом перед отъездом. Громко щелкнул бич. Вырвавшиеся на простор большой королевской дороги лошади скакали галопом. Давиду хотелось вернуться домой.
VII
Недели через две после отъезда из Парижа Давид и его спутники пересекли границу владений герцога Пармского. Им уже не раз приходилось менять экипажи; паспорта, побывавшие в руках многочисленных жандармов, заметно потерлись на сгибах. Скверные гостиницы, дорожная тряска, опасный перевал через Альпы, ледяные ветры с гор сделали из парижанина Давида довольно опытного путешественника. В дороге он повеселел, перестал жалеть об отъезде. Всю жизнь привязанный к Парижу тысячею будничных дел и привычек, он впервые наслаждался совершенной независимостью. Время, прежде уложенное в рамки одних и тех же впечатлений, встреч, прогулок и обедов, вдруг освободилось из-под гнета обыденности. День таил в себе неожиданные события, невиданные пейзажи, разговоры с новыми людьми. Давид не знал, в какой гостинице будет завтракать, где остановится иа ночлег. Ничто не напоминало ему о парижских волнениях и невзгодах; даже Вьен, веселый и помолодевший, закутанный в широкий дорожный плащ, казался Давиду не почтенным профессором, а беззаботным искателем приключений. Давид открывал Францию: раньше в его представлении она ограничивалась Парижем и гравированными географическими картами, которые он изучал в коллеже. А теперь эти листы бумаги, покрытые сетью тонких линий и крохотными буквами названий, на глазах превращались в просторные осенние поля, бесконечные дороги, обсаженные тополями, с которых облетали последние скрюченные листья, в широкие прохладные реки, дымчатые гребни гор. Привычные слова «прекрасная Франция» переставали быть просто словами.
Но впечатления нередко оказывались горькими. Нищие полуголые крестьяне, виселица на площади живописного городка, каторжники на дороге.
Человеческое горе, страдание были всюду, только быстрота дилижанса да молодость Давида мешали разглядеть их в полной мере.
…Когда подъезжали к Пармскому герцогству, он уже и думать забыл о cвоем нежелании покидать Париж. Пока Вьен объяснялся с таможенником, Давид вышел из мальпоста и с удовольствием прошелся по каменистой земле. Близилась ночь. Слабо светились окна почтовой станции. У шлагбаума веттурино болтал с толстым небритым жандармом. Пахло овечьим сыром, какими-то незнакомыми растениями или цветами. Звуки чужой быстрой речи, ароматы итальянской земли, ожидание близких перемен тревожили Давида. Он остро чувствовал – он в новой стране, он в Италии.
Мальпост въехал в Парму глубокой ночью. Здесь французы намеревались задержаться в первый раз после долгих дней непрерывной дороги.
Утром отправились смотреть Парму. Она выглядела провинциальной, тихие улицы были пустынны. Только пышные мундиры герцогской гвардии да встретившаяся на набережной придворная карета напомнили путешественникам, что они в столице. Вьен повел всех к Дуомо – городскому собору; угловатая его колокольня стремительно возносилась к небу. Семигранная башня баптистерия тускло отсвечивала старым мрамором. Смуглый монах продавал четки и реликвии в резных ларчиках.
В соборе стояла тишина, было почти темно. Лишь в глубине, под самым куполом, дневной свет падал на каменный пол и золотил высокие бронзовые канделябры.
– Друзья мои, – сказал Вьен тихо, но торжественно, – сейчас вы увидите гордость Пармы – живопись Корреджо.
Давид посмотрел наверх. Там, в вышине, отделенная от сумрака собора поясом сияющих окон, парила гигантская картина. Стремительный вихрь человеческих тел кружился среди облаков и словно разрывал каменную толщу собора; люди сплетались в гирлянды, как диковинные цветы, и купались в голубом солнечном небе. А в самом центре купола фигура Марии, легкая и невесомая, уносилась ввысь. Нельзя, было поверить, что это лишь искусство художника. Мастерство граничило с чудом. Точность рисунка, совершенство живописи глубоко поразили Давида. Он видел в Париже много прекрасных картин, но дома большинство произведений. искусства он помнил с детства, он привыкал к ним раньше, чем начинал по-настоящему понимать. Здесь же впечатление обрушилось на него со всей силой внезапного откровения. Каким чудовищным талантом надо обладать, чтобы написать такую вещь! Вот мастер, не знавший сомнений и неуверенности, мастер, постигнувший все тонкости своего ремесла, и поднявшийся до высшего совершенства. Кисть его с поразительной чуткостью отмечала малейшие изгибы форм, прозрачные тени создавали точную иллюзию объема. Какими вымученными, искусственными показались Давиду его собственные наивные композиции перед этим гордым творением!
Он долго не хотел уходить из собора.
– Вы увидите еще много прекрасных работ Корреджо, – сказал Вьен. – Мы не можем целый день рассматривать «Вознесение Марии». Идемте.
В церкви Санто-Джованни-Эванжелиста, расположенной в двух шагах от Дуомо, Давида ждал еще один расписанный Корреджо купол. Потом отправились в монастырь Сан-Паоло, где тоже сохранились фрески Корреджо. К вечеру голова Давида была до отказа заполнена фигурами и лицами с картин прославленного мастера. Он твердо решил, что Корреджо – лучший в мире живописец. На следующий день в картинной галерее палаццо Пилота Вьен сказал Давиду, не отходившему от холстов Корреджо:
– Сохраните ваш энтузиазм до Рима. Там вы сможете разобраться в своих впечатлениях и решите, что действительно наиболее ценно.
Но Давид хранил верность новому кумиру до самой Болоньи.
В Болонье путешественники отправились в Пинакотеку – так называлась здесь картинная галерея. Потемневшие полотна, полные холодного совершенства, глянули на Давида из золсренмх рам. Это были картины старых болонцев – Рена Жадоне, братьев Караччи. Опыт многих поколений великих живописцев жил в холстах. То, что для Давида составляло мучительную задачу, эти художники решали одним движением кисти. Они не обладали мощным воображением Корреджо, но их мастерство заставляло сердце Давида сжиматься от тоскливой зависти. Каждый мазок, положенный с мудрым и тонким расчетом, каждая линия выдавали знание анатомии, перепективы, всех хитроумных законов искусства. И более всего удивляло, что эти художники, судя по словам Вьена, еще не были самыми большими живописцами Италии, а лишь учеными последователями традиций Золотого века Возрождения.
Растерянный и смущенный, Давид покинул Пинакотеку. Как ничтожны, видимо, все его достижения, и первые же итальянские впечатления сразу лишили его покоя! Там, в Париже, мелкие, тщеславные помыслы, пустяковые успехи не позволяли ему трезво сравнить, свои работы со знаменитыми, но, стыдно сказать, примелькавшимися картинами прославленных художников. Теперь он видел печальную правду – он неуч, самолюбивый невежда. Увы, Давид любил крайности и готов был к полному самоуничижению. Но в этом чувстве не было рисовки: Давид страдал искренне и безутешно.
Кончался день. Густели сумерки под бесконечными аркадами, окаймлявшими улицы Болоньи. Узкие башни дворцов и церквей воинственными силуэтами рисовались на фоне заката. Жалобно кричал забытый хозяином мохнатый ослик, из открытых дверей остерии пряно пахло неведомыми кушаньями. Проголодавшиеся французы расположились ужинать в маленькой траттории близ пьяцца Равеньяна, где подымались исполинские наклонные башни Азинелли и Гаризенда – причудливые капризы средневековых зодчих. Давид жадно, не разбирая вкуса, уплетал густо наперченное стуфато, размышляя о том, что пора, наконец, начать по-настоящему учиться искусству.
Впервые за дни путешествия Давид взялся за карандаш. Он делал наброски с картин Каведоне и Гвидо Рени, но больше смотрел и размышлял. Приходилось мириться с необходимостью начинать все сызнова. Во Флоренции и тем более в Риме ждут впечатления, едва ли уступающие тем, которые он испытал в Парме и Болонье. Прежний кумир – Буше – заметно качался на пьедестале. Давид не подозревал, как легко жизнь колеблет вкусы. Беспомощный перед властно вторгающимися в его сознание новыми образами, идеями, мыслями, он не успевал разбираться в них, отличать существенное, от пустяков. Вьен понимал, что происходит с учеником, и радовался за него; в нынешней растерянности Давида он видел залог будущих поисков и открытий. Профессор показывал молодому живописцу все новые и новые картины, хранившиеся в различных собраниях Болоньи, и наблюдал, как возрастают смятенье и восхищение Давида.
Перевалили через Апеннины; осенняя Тоскана предстала глазам Давида. Пейзаж, как будто сошедший с полотна старого флорентийского мастера, поражал законченной гармонией. В прозрачном, легком воздухе отчетливо рисовались нежные очертания невысоких холмов с сохранившимися кое-где развалинами древних крепостей. Пыльная дорога вилась между негустых рощ, постепенно спускаясь в долину. Через несколько часов вдали показался красновато-коричневый купол.
– Фиренца, синьори! – крикнул веттурино, наклоняясь к окну экипажа.
Город лежал в долине, похожей на плоскую чашу с волнистыми краями. Узкая зеленоватая речка рассекала серую массу домов. Едва слышный мелодичный перезвон донесся до кареты. Во Флоренции звонили к мессе.
Вьен с радостью узнавал знакомые с молодых лет здания: грациозную компаниле – колокольню собора Санта Мария дель Фиоре, зубчатую башню дворца Синьории, кровлю церкви Санта Кроче. Давиду передалось волнение учителя, он нетерпеливо вглядывался в далекий еще город,
Во Флоренции Давид растейлся – слишком много сокровищ хранил этот маленький, в сущности, город. Всю Флоренцию нетрудо обойти за два часа, а чтобы изучить ее, нужны годы. За каждым углом встречались неожиданности; Внезапно он набрел на обветшавший дом Джотто. «Hoc nomen longi carminis instar erat» [4]4
Имя его равно длинной поэме (лат.).
[Закрыть], – прочел Давид надпись на потускневшей доске. Живописи Джотто он почти не знал, но слова его поразили: какие вещи надо создать, чтобы заслужить такую эпитафию! Все улицы Флоренции были населены великими тенями, и суровые бронзовые святые, отлитые Донателло, строго смотрели из ниш на раскрасневшегося юного француза, словно упрекая его за непростительное невежество в искусстве. Каргрийные галереи подавляли Давида, он был перенасыщен впечатлениями. Когда они уезжали из Флоренции, в голове его царил хаос; только через несколько часов воспоминания приобрели отчетливость и в воображении возник серебристо-оливковый узорчатый фасад Дуомо, похожие на крепости, угрюмые палаццо, матовые фрески, спокойный Арно за аркой Уффици и каменный лев, держащий лапой щит с красной лилией – гербом Флоренции.
Маленькие города Умбрии и Лациума, в которых путешественники почти не задерживались, мелькали перед Давидом, как страницы быстро перелистываемого альбома. И он и спутники его устали и хотели скорее добраться до цели путешествия. Когда под колесами мальпоста загрохотали древние камни Фламиниевой дороги и купол: Святого Петра – традиционный, всем ведомый знак близости Рима – блеснул на горизонте, Давид испытал чувство, похожее на счастье. Начиналась пора настоящего ученичества. В этом городе он должен стать живописцем, а не просто обладателем почетной премии.