Текст книги "Давид"
Автор книги: Михаил Герман
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
IX
27 марта 1804 года сенат Французской республики, назначенный, как известно, самим Бонапартом, обратился к нему с посланием. Там прямо говорилось о необходимости установления наследственной монархии. Подлинные, мнимые и просто спровоцированные заговоры против первого консула тревожили буржуазию. Погибни Бонапарт – и снова смуты, междоусобица, борьба за власть, опасность со стороны республиканцев и роялистов, возможные поражения в войнах. Нужна династия, нужен нерушимый порядок, защищающий собственность, богатство, власть денег. 3 мая сенат отправил в трибунал постановление: «Сенат убежден, что высшие интересы французского народа требуют, чтобы правление республикой было доверено Бонапарту в качестве наследственного императора».
Только один человек не согласился с этим постановлением – Карно: «Если этот гражданин восстановил свободу, если он создал благополучие своего отечества, возможно ли приносить ему в жертву в виде награды самую эту свободу?..»
Это был глас вопиющего в пустыне. Он ничего не мог изменить. Сенат утвердил то, что давно было решено буржуазией и самим Бонапартом. Впрочем, сейчас его называли Наполеоном I, божьей милостью и установлением республики императором французов. Коронация должна была состояться 2 декабря 1804 года в соборе Нотр-Дам.
В это же примерно время Луи Давиду была заказана картина, долженствующая изображать коронацию, и обещан гонорар в сумме ста тысяч франков. Кроме коронации, ему предстояло написать еще несколько холстов, посвященных восшествию Наполеона на престол, и в их числе большое полотно «Раздача орлов». Эта картина должна была изображать церемонию раздачи знамен гвардейским полкам – помпезную театральную сцену, разыгранную на Марсовом поле вскоре после коронации.
Для коронации Давид должен был написать около полутораста портретов виднейших сановников государства, найти композицию, при которой все действующие лица получили бы подобающее место, выбрать единственно важное мгновение во всей церемонии и, наконец, ухитриться передать весь спектакль на полотне так, чтобы получилось произведение искусства, а непросто развлекательная картинка.
Он отнесся к лестному заказу без воодушевления, но самолюбие его было удовлетворено. Давид вообще терял прежнюю пылкость, он спокойно плыл по течению, увлекавшему его к славе. Лацкан его фрака украшала алая ленточка с пятиконечным крестом белой эмали – недавно введенный орден Почетного легиона. Он не успел получить орден Святого Михаила от Бурбонов – Бонапарт возместил потерю. Молодые живописцы почитали его чуть ли не за патриарха французской живописи. Давиду казалось, что он куда старше своих пятидесяти шести лет. Он не то что дорожил своим местом первого живописца Франции, но как-то не представлял себе другое место, достойное его. Единственной настоящей страстью оставалась живопись. Но ему уже становилось все равно что писать.
Церемониал должен был затмить все известные истории празднества. Короновать императора, как казалось Бонапарту, достоин только сам римский папа, причем не в Риме, а в Париже, что вообще не имело примеров в мировой истории. Поскольку Пий VII находился в совершенной зависимости от будущего императора, он не мог возражать и безропотно согласился. В начале ноября папа уже находился в дороге.
Изабе, известный живописец-миниатюрист, ученик Давида, был назначен главным организатором церемонии. Заказав лучшему в Париже игрушечнику крошечные фигурки всех действующих лиц предстоящего спектакля, он раздумывал над порядком их движения, расположения в соборе, места в торжественной процессии.
Пока Изабе развлекал Бонапарта репетициями своих солдатиков на большом столе в Тюильри, Давид без устали работал, подготовляя этюды композиции и делая портреты участников.
К концу ноября общая композиция картины была решена, часть портретов написана. Оставалось ждать самой коронации.
17 ноября в Париж прибыл Пий VII, один за другим приезжали послы великих держав. Спешно восстанавливались и придумывались заново правила придворного этикета, вводились придворные должности и чины. Вновь появились упраздненные титулы. Высшие военачальники стали называться маршалами. Поспешно восстанавливаемая монархия восполняла пышностью и богатством недостаток древности императорского рода и сомнительную законность нового режима.
4 декабря карета императора, отделанная золотом и панелями зеркального стекла, запряженная восьмеркой лошадей масти «изабэль», тронулась от Тюильри к собору Нотр-Дам, где уже ждал папа. Музыка военных оркестров, пушечный салют, колокольный звон, крики толпы сливались в невообразимый шум. Редкое в декабре солнце поливало Париж холодными и яркими лучами, блестело на оружии гвардии и тысячью огней рассыпалось в огромном бриллианте «Регент», украшавшем черную бархатную шляпу Бонапарта. Золотые пчелы, вышитые на алой коронационной мантии, еще казались невинным украшением; только впоследствии стали они символом наполеоновской Франции и армии, покоряющей потрясенную Европу.
Как только кончилась месса, приступили к торжеству коронации.
Давид с альбомом на коленях, собрав всю свою энергию, старался все увидеть, все заметить, ощутить главное в происходящем; надо успеть набросать выражение лиц, движения, жесты и не обращать внимания на мелочи, отвлекающие от сути. А это было очень трудно – ослепительная пышность церемонии била в глаза, подавляла, кружила голову. Тяжелая роскошь убранства собора, причудливые костюмы новой знати, все богатство империи, выставленное напоказ, скрывали истинные страсти людей и смысл события. Кто, глядя, на великолепное одеяние папы, думал о жалкой роли, сыгранной Пием VII? Кто, восхищаясь бесстрастием Наполеона, вспоминал о пути, приведшем на трон артиллерийского капитана Бонапарта? Те, кто задумывался над такими ненужными вопросами, не были приглашены сегодня в собор или, во всяком случае, молча и с подобающим уважением наблюдали за происходящим. Давиду некогда было рассуждать, по многое он видел зорким взглядом опытного живописца. Видел неприятную и растерянную гримасу на лице папы, когда Бонапарт вопреки всему распорядку церемонии буквально выхватил у Пия VII корону и сам надел ее себе на голову. Заметил презрительное спокойствие, с которым смотрел на рукоплещущих придворных император, заметил, как теснили друг, друга сановники империи.
Сделал быстрый набросок Жозефины, пока она, стоя на коленях, ожидала корону, которую должен был надеть на нее Наполеон. Он постарался запомнить общее впечатление: россыпь разноцветных костюмов, блеск шитья, риз и занавесей, в легком сумраке собоpa густое золото императорских регалий, епископских митр. Каков бы ни был смысл церемонии, художник не может остаться равнодушным к тому, что дает пищу глазам, а это настоящий пир красок и форм, сказочное изобилие, достойное Рубенса.
В Люксембургском дворце Давид рассматривал картины, написанные Рубенсом для Марии Медичи, восхищался могучим талантом мастера, умевшего с величественной наивностью сплетать воедино реальность и фантазию, безжалостную правду портретов с щедрой лестью и роскошью красок. Трезвый век Наполеона не нуждается в тритонах и ангелах, императора сопровождают не крылатые Победы, а гренадеры с ружьями.
Скоро пришлось убедиться, что работа предстоит еще более запутанная, чем можно было предположить. Чуть ли не все участники церемонии претендовали быть изображенными в картине не на том месте, где они действительно стояли, а в соответствии с иерархией чинов и званий. Обидам, уговорам, прямым приказаниям не было конца, композицию то и дело приходилось менять. Где тут думать о прекрасном беспорядке красочных пятен, о живости случайных групп, непосредственности движений. Мелкие уколы самолюбия чередовались с прямыми унижениями. Пий VII категорически отказался позировать Давиду. Праведное небо! Наместник бога на земле станет позировать богоотступнику и цареубийце, кровожадному монтаньяру. Да и вообще писать папу римского великая честь – видимо, Пий старался вернуть себе достоинство, так ощутимо поколебленное Наполеоном, – и не гнусному революционеру претендовать на нее. Переговоры длились долго, папе объясняли, что Давид далеко не якобинец теперь. Ему только что пожаловано звание первого живописца императора, он кавалер Почетного легиона. В качестве милостивой уступки художнику предложили писать папу, стоя перед мольбертом на коленях. Под конец совершенно взбешенному Давиду сообщили, что грозящий скандал улажен с папой. Придется лишь, работая над портретом, надевать придворный мундир и перевязь со шпагой.
Ни разу еще не писал Давид портрет с таким острым чувством раздражения и неловкости, приходилось напрягать всю силу воли, чтобы работать спокойно. Внутреннее напряжение словно усиливало чуткость глаза, портрет получился неожиданно удачным. За равнодушным спокойствием лица на портрете угадывались скепсис, изощренный, но не глубокий ум, многолетняя привычка к благочестивой серьезности, ставшей каждодневной маской. Большой плотоядный рот чуть шевельнулся в вежливой улыбке, тяжелый острый подбородок врезался в белые кружева. Редеющие волосы челкой прикрывали высокий покатый лоб. Полотно дышало сарказмом, который постарались не заметить ни живописец, ни модель.
Потом шли десятки других портретов: члены императорской фамилии, высшие сановники, маршалы, фрейлины, иностранные послы. Турецкого посла тоже пришлось уламывать, чтобы он согласился позировать, – коран запрещает изображение людей.
Картина была настолько велика, что не помещалась в ателье. Давиду предоставили часовню Клюни, кое-как оборудованную под мастерскую. С помощью своего ученика Руже Давид начал работать. Перспективное построение архитектурной части чертил декоратор Даготти – оно оказалось настолько сложным, что при всей своей опытности Давид боялся ошибиться. По клеткам перенесли эскиз на колоссальный холст. Приказания и исправления продолжали тревожить Давида. Император желал, чтобы его августейшая мать тоже присутствовала на картине, хотя на самом деле во время коронации ее не было в Париже. Со всем приходилось соглашаться, выбора не оставалось. А ведь было время – он делал, что хотел, спорил с академическим начальством, слушался только голоса собственной совести. Ныне же он иногда чувствовал себя лакеем, хотя преклонение перед Наполеоном не угасало в нем. Он держался за свою любовь к императору, как за последнюю опору, – иначе во имя чего мог бы он работать? Ради денег? Но картина стоила ему больших расходов, а вознаграждение давалось неаккуратно, главный интендант под разными предлогами задерживал выплату, приходилось выступать в отвратительной жалкой роли просителя. Обращаться каждый раз к императору не хотелось, да и не всегда было возможно.
Пока Давид занимался давно миновавшим днем коронации и скрупулезно восстанавливал события 4 декабря, пушки великой армии грохотали на дорогах Австрии, Богемии, Италии, Пруссии, императорские орлы блестели в пыли сражений по всей Европе, вселяя в сердца мысль о непобедимости новоявленного Цезаря. Страшный разгром русско-австрийской армии у Аустерлица сделал Наполеона окончательным повелителем Европы. Огромные территории побежденных стран присоединялись к французской короне, и, что еще важнее, сами эти страны находились в абсолютной зависимости от Наполеона. К 1805 году Наполеон уже считался не только французским императором, но и королем Италии. Его брат Жозеф стал неаполитанским королем, сменив на престоле фактически правившую страной Марию Каролину, сестру Марии Антуанетты. Наполеон появлялся в Париже победоносным богом войны, принося неприятельские штандарты к ногам Франции и завоеванное и награбленное золото в сейфы французских банков. Он возвращался в Париж, и каждый раз легенда о мужестве императора шла впереди, сообщая о новых его подвигах. Медали, орденские кресты, монеты, тарелки, мраморные рельефы, табакерки, медальоны, перстни, бокалы несли на себе гордый профиль, слегка обрюзгший с тех пор, как Луи Давид впервые набросал его в Люксембургском дворце. Луидоры превратились в наполеондоры.
Почти каждый раз, бывая в Париже, Наполеон находил время встретиться с Давидом и дать ему несколько советов относительно работы над картиной. Если и в бытность свою консулом Бонапарт не стеснялся судить об искусстве без всякого смущения, то теперь и подавно он не стеснялся ничего. Впрочем, происходило это не потому, что Наполеон почитал себя знатоком живописи, просто он видел в картинах только удобное средство собственного возвеличивания и решительно ничем, кроме этого, не хотел интересоваться.
Наполеон остался недоволен, что Давид изобразил Пия VII сидящим со сложенными на коленях руками. «Я не для того пригласил его сюда, чтобы он ничего не делал», – сказал император, и Давиду пришлось переписать фигуру папы: теперь, подняв руку, он благословлял императорскую чету. Кажется, Давиду было труднее кончить «Коронацию», чем Наполеону покорить Европу. Во всяком случае, он писал картину медленнее, чем император вел войны.
Только через три года после коронации, в 1807 году, окончил Давид полотно, равного которому по размеру не писал никогда. Он мог гордиться: труд, завершенный им, был велик, и ожидавшие почести тоже, вероятно, будут велики, но радости он не испытывал. Праздник красок, великолепие одежд – разве этого достаточно для искусства? Он страшно устал – не так легко в его годы писать большое полотно, залезать на лестницу, работать тяжелыми, крупными кистями.
…Бонапарт вернулся в Париж 2 января, а уже через день после его приезда на площади Сорбонны, у часовни Клюни, появился великолепный поезд: император с императрицей в сопровождении гвардии, пажей, слуг и приближенных явился в мастерскую Давида смотреть «Коронацию».
Шитье, блеск мундиров, драгоценностей наполнили помещение, и казалось, торжество коронации выплеснулось с холста и ожило: так сходны были изображение и зрители.
Никто из приехавших с императором не осмеливался выразить свое мнение, пока не скажет своего Наполеон… Он, однако, молчал, расхаживая вдоль полотна. В первые минуты он, правда, произнес несколько слов, слишком любезных для того, чтобы их можно было принять за полное одобрение. Но потом погрузился в молчание; оно затягивалось, в притихшей было свите началось жужжание, звенели шпоры переступавших с ноги на ногу маршалов и генералов. Император продолжал безмолвствовать, внимательно разглядывая полотно. Живопись его не интересовала, он просто с удовольствием вспоминал детали церемоний, узнавал отдельных людей. Молчание становилось неловким, но император, видимо, наслаждался, значительностью события и подготовлял зрителей к решительному моменту: он недаром учился у Тальма драматическому искусству. В то мгновение, когда ожидание стало вполне напряженным, он резко повернулся к Давиду и, сняв треуголку, высоко поднял ее над головой, салютуя живописцу.
– Давид, – сказал он громко, чтобы все могли слышать, – я приветствую вас!..
Это было сигналом к новой волне официального успеха. Почести посыпались на Давида. Кавалерский крест Почетного легиона вскоре сменился офицерским. Даже гонорар за картины был заплачен почти сполна. Галерею, где собирались разместить картины, посвященные коронации, сам император предложил назвать галереей Давида. «Раздача орлов» тоже была закончена. Со стороны могло показаться, что Давид никогда не был так высоко вознесен, как сейчас.
Но была и другая сторона жизни, порой не ощутимая, в которой Давид не всегда отдавал себе отчет; Давид оставался слугой – пусть самым доверенным – у господина, хоть и милостивого, но все же господина. Быть может, он стерпел бы личную зависимость – кто из художников в ту пору не был зависим? Но самое дорогое, единственное, что оставалось у Давида, его искусство, постоянно должно было приспосабливаться к желаниям Наполеона, нередко совершенно вздорным. И все же чувствуй он совершенную прочность своего положения первого живописца, ему было бы легче жить: но и здесь не мог он быть спокойным и уверенным. Нелепый парадокс, изощренная месть судьбы его преследовали – в нем, некогда оставившем в решительный момент Робеспьера, продолжали видеть якобинца. В этом не оставалось никакого сомнения, он не раз находил подтверждение этому в словах и поступках и самого Наполеона и многих других влиятельных людей. Ему не доверяли, просьбы определить и узаконить его прерогативы натыкались на решительный отказ. Ему не верили. Он ничем не стал до конца – ни революционером, ни царедворцем.
X
Год 1812-й был для Европы знаменателен многими важнейшими событиями, среди которых самым важным считали поход великой армии в Россию. Там, в далеких азиатских просторах, должна окончательно утвердиться власть Наполеона в Европе. Тогда британский лев задохнется в своем логове, отрезанный от всего цивилизованного мира, и Франция станет полновластной госпожой материка.
Ошеломляющие вести приносил световой телеграф из северной страны: пала древняя боярская столица Москва. Наполеон подписывал приказы за столом царей в крепости, которая называется Кремль. Потом узнали о невиданном пожаре, о бегстве императора сквозь огонь в отдаленный загородный дворец. Курьеры, добиравшиеся через сотни лье по разбитым дорогам, рассказывали страшные подробности кровопролитных битв, говорили, что в пустой, сожженной Москве голод, что не хватает провианта и лошадей. В салонах шептались о неуверенности императора, о переговорах, будто бы начинающихся с русским царем.
В конце октября стало известно: армия императора вышла из Москвы, опасаясь холодов русской зимы, и двинулась к границам. О проигрыше кампании еще не думали, но в победе начинали сильно сомневаться.
Рядом со всеми этими грозными событиями шла обычная, не отягченная политикой и войнами жизнь. Война была далеко. Все давно привыкли, что после долгих отлучек император триумфатором возвращается в Париж, везя в обозе чужое золото. Особого беспокойства не замечалось в Париже, светская жизнь била ключом, и салон 1812 года открылся при большом стечении публики. Это был обычный салон, не лучше и не хуже других. Картины сияли свежими красками, легкий говор журчал среди нарядных посетителей, временами движение начиналось в толпе, расступающейся, чтобы пропустить знаменитость.
Такое примерно движение произошло и тогда, когда на выставке появился живописец Давид. Он был знаменит настолько, что никто не называл его многочисленных званий, говорили просто «Давид». Молодые художники, только начинавшие писать, воспринимали это имя как имя классика, давно пережившего самого себя. Но человек, шедший по квадратному салону, не казался старым. Одетый изящно и по моде, он держался прямо, шел легко. И в бакенбардах и в каштановых, не тронутых пудрой волосах почти не видно было седины. Чуть искривленная линия губ сообщала лицу некоторую надменность, но глаза глядели доброжелательно, пристально, чуть устало. На лацкане темно-синего фрака алела розетка офицерского креста Почетного легиона. Рукою в светлой перчатке он поддерживал под локоть молодую женщину. Несколько учеников его сопровождали. Давид говорил одновременно со всеми, отвечал на поклоны и успевал внимательно смотреть на картины. Между тем ему недавно исполнилось шестьдесят четыре года, и женщина, шедшая рядом с ним, была его дочерью Эмилией, недавно вышедшей замуж и носившей теперь имя баронессы Менье.
Опытный взгляд Давида безошибочно выделял из общей массы картин то, что действительно заслуживало внимания. Долгие годы приучили художника сразу замечать то, что определяло значение выставки, многие живописцы с любопытством следили, куда устремит глаза старый Давид. Сколько салонов прошло перед ним! Без малого полвека назад розовощекий мальчик в пудреном парике, какие носят сейчас только дряхлые и упрямые старики, любовался здесь картинами Буше. Здесь же восторженные зрители подняли на руки создателя «Велизария», здесь штыки охраняли «Брута»… И сколько разных, не похожих друг на друга зрителей: знатоки, дружившие с Дидро, санкюлоты, члены Конвента!.. Одну ли жизнь прожил Давид?
И вот нынешний салон с публикой, не менее элегантной, чем в годы юности Давида, когда царствовал еще Людовик XV. Но она совсем иная, эта публика, и совсем не потому, что кафтаны и кружевные жабо сменились фраками и черными галстуками. Это мир упивающихся своим богатством и вновь обретенной властью людей, людей, вскормленных завоеванным золотом и опьяненных победным грохотом французских пушек на полях Европы. Блестящая публика салонов империи, возникших с пугающей быстротой в брошенных аристократами отелях, дельцы и политиканы, считавшие важнейшим завоеванием революции то, что теперь так легко стать графом или герцогом. Мог ли осуждать их Давид, сам не так давно получивший герб, украшенный изображением палитры и мечей Горациев? Но искусство свое он давно замкнул в мастерской, медленно и устало, гордо, не надеясь на успех, писал «Леонида». Античность стала единственным прибежищем его кисти, вызывавшей у зрителей скорее привычное уважение, чем пылкое чувство. Кому нужна теперь мужественная добродетель его героев, некогда питавшая воображение революционеров, кому нужна строгость римлян в век расточительности, судорожной жажды власти, богатства и славы. Вот Гро – любимый и талантливейший ученик, чему посвящает он свое искусство, если не пишет Наполеона или батальные сцены? В этом салоне большая картина: «Франциск I показывает Карлу V усыпальницу французских королей в Сен-Дени». Зачем эта великолепная кисть склеивает осколки прежних монархических иллюзий?
Еще три года назад здесь же, в салоне, он сказал Эмилии знаменательные слова, в справедливости которых убеждался с каждым годом: «Через десять лет изучение античности будет заброшено. Я слышу, однако, что со всех сторон прославляют античность. Но когда я смотрю, применяют ли ее на деле, я обнаруживаю, что ею не пользуются. Равным образом все эти боги, герои будут заменены рыцарями, трубадурами… Направление, которое я придал изящным искусствам, слишком сурово, чтобы долгое время нравиться во Франции. Те, кому надлежит поддерживать его, его покинут, и, когда меня не будет, школа исчезнет вместе со мной». И действительно, античность оставалась лишь уделом школяров в искусстве. Вот огромное полотно Летьера «Брут, осуждающий на смерть своих сыновей» – еще один перепев давно избитой темы, добросовестная работа, без единой крупицы пыла, без высокой мысли.
Здесь же, в квадратном салоне, заметил он полотно, неуловимо, но явственно отличающееся от прочих картин, – изображение офицера в черном конноегерском мундире, скачущего в атаку. В картине не было привычных, давно набивших оскомину поз и движений, не было всепроникающей победной мелодии, звучавшей в большинстве известных Давиду батальных картин. Ни ясной четкости рисунка, ни равновесия масс, ничего из того, что составляло необходимое качество живописи в ту пору. Тревожная красота была в холсте. Без сомнения, это открытие неясное и привлекательное, как всякая новизна. Вспышки невиданно ярких красок мерцали на холсте, будто сама стихия боя с безумной надеждой, мужеством и близкой смертью напитала кисть художника. Краски лежали на холсте в дерзком и великолепном сочетании пламенцо-багровых, черных, серебристо-голубых, темно-золотых тонов. Формы не были четко очерчены, они словно выступали из холста и растворялись в нем, создавая острое и несомненное ощущение бурного смятенного порыва. Клинок обнаженной сабли горел ледяным пламенем, рвался с плеч офицера опушенный мехом ментик, конь с развевающейся гривой уносился вперед, в пылающее море боя. Только лицо кавалериста хранило неожиданное и угрюмое спокойствие человека, готового к смерти и равнодушного ко всему, что его окружает. Полотно поражало исступленной и безрадостной страстью, с какой художник смотрел на войну: восхищение, беспокойство и будто обреченность водили рукой живописца. Кто этот неведомый художник? Давид заглянул в ливре: «М-сье Жерико, ученик Герена. Портрет лейтенанта Робера Дьедоне». Имя ничего не сказало Давиду.
– Кто это?! – воскликнул он, не отрывая глаз, от холста. – Я не знаю этой кисти…
Он долго стоял у холста, смутно угадывая в его тревожной неопределенности четкий отзвук современности, уже отдаляющейся от него, Давида. Неужели этот неизвестный ему молодой живописец понял больше, чем многие зрелые мастера? Никто еще не смог увидеть в современности такой ошеломляющей смеси великолепия и пустоты. Не сама ли наполеоновская Франция обрела воплощение в образе кавалериста, несущегося во всем блеске мужества и золотых галунов навстречу собственной гибели?
Давид вернулся с выставки прямо к себе в мастерскую и как был в плаще, в шелковом цилиндре на голове подошел к большой картине, к своему «Леониду». Сколько лет он мучился картиной, которая никого не взволнует и которую никто не ждет! Что его слава, что звания и дипломы академий чуть ли не всех европейских стран! Холодная и пустая слава, в которой нет ничего от подлинной любви зрителей, успеха, радостного сознания того, что картины помогают людям мыслить и жить. Единственно, что помогает ему чувствовать свою необходимость, – это ученики, великое множество учеников и среди них такие, как Гро, Жерар, Энгр, Изабе, Герен… Кто еще оставит Франции такое наследство?
Он сидел перед своей картиной, все еще изящный, прямой, но все же старый и бесконечно усталый. Только он один знал, чего стоят ему долгие часы работы, прежде дававшиеся так легко, как больно ранят резкие и невежественные реплики императора. Но Давид продолжал его глубоко почитать, несмотря ни на что. Ибо в Наполеоне было то, что всегда сохраняло ценность для Давида, – обаяние незаурядности, громадного таланта, ясного и твердого разума, неиссякаемой энергии. Он оставался «героем» Давида, потому что Давид не мог жить и писать, не имея кумира; а когда кумир начинал колебаться, он сам поддерживал его на пьедестале, поддерживал свою веру и свой затухающий энтузиазм. До старости Давид сохранил в себе эту смешную уже в его годы восторженность и умение вне всякой логики увлекаться человеком. Впрочем, понять это было не трудно: Наполеон был последним якорем Давида. Не будь императора, Давиду пришлось бы худо. У него сохранялось слишком много врагов.
Конечно, ничего ужасного не грозило живописцу. Он был богат, независим, свободен. Но, привыкнув быть в центре художественной жизни страны, он боялся расстаться даже с иллюзиями своего влияния, даже с той эфемерной властью, которую давало ему звание первого живописца императора.
Он смотрел на «Леонида»: конечно, картина никогда не получит признания. Академические награды достаются теперь его ученикам, а не ему: кажется, быть учеником Давида значило сейчас больше, чем быть самим Давидом. А вообще пора понять, что жизнь движется к закату, и не тревожиться понапрасну, ибо пока глаза видят, а рука способна держать кисть, он никогда не станет несчастным…
Через несколько дней после открытия салона в Париж пришли потрясающие вести: последние части великой армии с неисчислимыми потерями переправились через Березину. Сам император оставил армию и возвращается в Париж. Русский поход окончился совершенно бесславно для Франции – это для всех делалось ясным.