444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Коронация (СИ) » Текст книги (страница 8)
Коронация (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Коронация (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

Село при почтовом тракте постановило свой приговор одиннадцатого января. Другого выхода у него не было: заречьевские дрова кончились, а зима не кончилась. В том приговоре тоже есть строка о причине, и звучит она суше псковской: «а как училище состоит в нашем селении».

Дети из Заречья ходить не стали. Девять вёрст остались девятью вёрстами, и никаким приговором их не сократить. В феврале уезд подал ходатайство о втором училище – в Заречье, на готовом фундаменте, к сентябрю, – и в ходатайстве было указано число детей, которое я уже знал наизусть.

Двадцать два.

* * *

Тридцатого декабря из Москвы пришёл пакет.

Сергей Александрович прислал, как обещал, московский порядок подготовки коронации. Четыре экземпляра, переписанных набело.

Сорок две страницы. Сорок восемь предметов. У каждого срок и исполнитель. Поперёк – расписание по неделям, с февраля по июнь.

Всё, чему я целый год учил восемь губерний, было тут сделано само. И лучше, чем у меня.

На первой странице, третьим пунктом сверху, стояло:

«Общее наблюдение за исполнением всех частей настоящего порядка и разрешение возникающих между ведомствами разногласий сосредоточиваются в лице московского генерал-губернатора, коему все части и представляют».

Я перечёл её и услышал собственный голос.

Единый подлинник. Один хозяин. Ни второй подписи, ни второй дороги, ни одной цифры, идущей стороной.

Я сам отдал ему подлинник. Пятого июня, в этой комнате. И сам объяснил, почему целого не отдают ни в одни руки, даже в свои.

Снимок псковского училища я положил рядом с московской страницей.

Разница была в цене.

Глава 15
Отставка

Смета духовного ведомства на будущий год лежала у меня третью неделю, и я знал в ней одну строку.

Три миллиона двести семьдесят девять тысяч двести пять рублей на церковные школы.

До восемьдесят шестого года казна давала им пятьдесят пять тысяч в год на всю империю. Девять лет после – по сто семьдесят пять. Теперь три миллиона с четвертью, и не потому только, что мнение переменилось, а потому, что школ стало столько, что прежними деньгами их не покрыть даже на бумаге.

В Москву я ответил накануне: порядок не утвердил и не отверг, назначил испытание на январь и велел присутствовать при нём человеку, выбранному мною, а не Москвою. Сергей Александрович ответил, что ожидает его когда угодно.

Ответ был безукоризненно вежлив, и в нём не стояло ни слова о том, что испытание придумано не им.

Победоносцева я не звал.

Он приехал тридцать первого, поездом, и это был третий раз за год, когда он приезжал сам.

От Литейного до Царского двадцать три версты и вокзал, ему шёл шестьдесят девятый год, а в декабре темнеет в четвёртом часу. Он рассчитал дорогу так, чтобы вернуться засветло, – значит, ехал не спорить.

Вошёл, поцеловал руку, сесть отказался. Только был он не в чёрном сюртуке, как обыкновенно, а в мундире и при звёздах: тридцать первое пришлось на воскресенье, и приехал он прямо от обедни, не заезжая домой.

– Ваше величество, я привёз три выписки и одну просьбу. Просьба из выписок следует, потому начну с них.

– Начинайте, Константин Петрович.

Он положил на стол три листа писарским почерком, с полями и без единой помарки.

– Дело не моего ведомства, и потому я приехал сам, а не с докладом. Через полгода оно станет моим, и я объясню почему. Первый лист – ваш декабрьский циркуляр по восьми уездам, пункт третий. Дословно.

Свой текст я узнал сразу, хотя не думал увидеть его переписанным чужой рукой на казённой бумаге: учитель вновь открытого училища вправе писать инспектору и в губернскую управу прямо, минуя уездную, и такое письмо не считается жалобою и не может быть поставлено ему в вину ни при аттестации, ни при переводе.

– Второй лист – статья двадцать седьмая Положения о начальных народных училищах. О составе уездного училищного совета.

Он не стал её читать. Он просто ждал, пока я прочту сам.

Я прочёл её во второй раз за месяц: первый был в декабре, когда я решал, кого не смещать.

Уездный училищный совет: председатель – уездный предводитель дворянства. Члены: инспектор народных училищ; по одному от министерства народного просвещения, от министерства внутренних дел, от епархиального ведомства; двое от уездного земского собрания; один от городского общества.

– А теперь, ваше величество, позвольте один вопрос. Кто увольняет земского учителя?

Ответ я знал: читал в декабре и не сделал из него никакого вывода.

Учителя утверждает, перемещает и увольняет не земская управа. Управа платит жалованье. Утверждает и увольняет вот этот совет – под председательством предводителя.

– Ваш пункт запрещает вменять письмо в вину, – сказал Победоносцев. – И запрещает это уездной управе, которая уволить его и без того не может. А тому, кто может, ваш пункт не запрещает ничего: о нём в пункте не сказано ни слова.

Я молчал, и он продолжил.

– И это ещё не худшее. Вы велели учителю писать инспектору. Инспектор состоит членом того же совета, под тем же председателем. Вы отправили человека жаловаться в ту самую комнату, где сидит тот, на кого он жалуется, – и заранее объявили ему, что это безопасно.

* * *

Председателем Порховского уездного училищного совета был уездный предводитель дворянства.

Тот самый, который в июле перенёс училище на девять вёрст к почтовому тракту – в видах удобства предстоящего осмотра.

В декабре я решил предводителя не смещать: следующие научились бы вовсе не докладывать о переносах. Виновника я пощадил верно, но не заметил, что оставил его председателем совета, который утверждает, перемещает и увольняет всякого учителя в уезде.

Победоносцев подождал, пока я дочитаю статью в третий раз, и подал третий лист.

Там были два места. Первое – из положения Комитета министров, утверждённого седьмого ноября пятидесятого года: начальник имеет право уволить чиновника своею властью, не объясняя причин. Второе – из правил о порядке принятия прошений на высочайшее имя, утверждённых двадцать первого марта девяностого года: главноуправляющий канцелярией собственною властью оставляет без последствий жалобы служащих лиц на увольнение от должности, поданные без объяснения причин.

– Прочтите оба места ещё раз и заметьте, о ком они писаны.

Я прочёл ещё раз.

О чиновнике. О служащем лице.

– Хмелёв не чиновник, – сказал я.

– Хмелёв не чиновник. Он не состоит на государственной службе, не имеет ни чина, ни формулярного списка, ни служебных прав. Эти места писаны не про него вовсе.

– Чиновника хоть увольняют по правилу, и правило напечатано. Вашего учителя увольнять не понадобится. В будущем году его просто не утвердят вновь, и не утвердит его тот же совет, и объяснять при этом решительно нечего, потому что не утверждать – не значит уволить.

– А если он напишет мне?

– Напишет. Прошение придёт в канцелярию по принятию прошений, где сидит господин Сипягин. Господин Сипягин посмотрит, кто просит и о чём, и увидит человека без чина и без должности, просящего по делу, которое ни в одну из допущенных статей не входит. И оставит без последствий, не спрашивая ни вас, ни кого бы то ни было. И будет совершенно прав.

– Вы дали ему щит, – сказал Победоносцев. – И надписали на щите, что это щит. Бить его будут не по щиту.

Спорить было не с чем, и я не стал.

Я велел подать Устав о службе гражданской и правила девяностого года и читал сам, при нём, минут двадцать. Он стоял всё это время. Просить его сесть вторично я не стал: он отказывается не из смирения, а потому что стоя ему думается лучше, и это я выучил ещё в январе.

Ничего нового я не вычитал: всё стояло так, как он сказал. Власть увольнять и перемещать без объяснения причин была не изъятием, а обыкновенным правом начальства: объяснённую причину можно обсуждать, а распоряжение начальства – нет.

Против всего этого мой третий пункт стоял один – за одною моею подписью, разосланный в восемь уездных управ, не внесённый ни в один устав и ни в одни правила, – и по силе своей равнялся пожеланию, высказанному вслух в комнате, где, кроме высказавшего, никого нет.

Сведение я умел провести двумя путями. Хмелёва – не умел.

– Вы правы, Константин Петрович, и я это признаю. Говорите третье.

– Третье хуже первых двух. Те касаются одного учителя, а это – всех.

Через полгода или год до него дойдёт прошение священника, который учит в церковной школе: земскому учителю дозволено писать помимо своих, прошу того же. Отказать придётся по Уставу духовных консисторий. А объяснить отказ будет нечем, кроме одного: государев пункт писан на восемь уездов, а не на всю Россию.

– Это не ответ, ваше величество. Это срок.

– Какой срок?

– Тот, через который вам придётся либо распространить пункт на всех, либо отменить его. Ни того ни другого вы не хотите. Выбирать всё равно будете, и выбирать будет не ваше величество, а тот, кто первым пришлёт прошение.

Я спросил, чего он хочет.

Он сказал, что не хочет ничего, а приехал изложить.

Это была та же фраза, с которой он начал в феврале.

* * *

То, что я сделал дальше, было не решением, а поступком, и я знал это, когда делал.

Я взял памятную книжку – ту, где четыре контрольные даты и восемь уездов, – и вписал на чистой странице одно имя: Хмелёв, Андрей Ильич, Порховского уезда. Под именем – строку: о всяком перемещении сего учителя докладывать мне лично, с указанием, кто просил и по какой надобности.

Победоносцев следил за пером, не наклоняясь.

– Это подействует, – сказал он. – Из всего, что вы нынче можете сделать, подействует только это.

– Отчего вы говорите это так?

– Оттого, что вы сделали это не по правилу.

Он помолчал.

– Ваше величество, у меня один вопрос, и я задам его однажды. Сколько имён вы удержите?

– Не знаю.

– Двадцать. Может быть, сорок, если завести особую книгу и человека, который её читает. Их в России под сто тысяч, и я не считаю дьячков.

– Я знаю.

– Знаете. – Он единственный раз за весь разговор повёл подбородком. – И вот здесь мы с вами расходимся, и расходимся не в школах.

Он объяснил, в чём.

Всё построенное за год работало без меня: опись составлял уездный инспектор, счёт проверялся второю дорогой, приговор писал сход, которому за него платить. Это, сказал он, устроено хорошо; он двадцать лет ищет для своего ведомства чего-нибудь подобного и не находит.

Но человека такой порядок не удерживает.

Порядок умеет узнать, что учителя перевели. Он не умеет его не перевести.

– Для этого нужен не признак, – сказал Победоносцев, – а лицо, которое отвечает. У меня оно есть, и я знаю, как его зовут в каждой епархии. У вас его нет нигде, и вы заменяете его собою – вот этою книжкой. Вас не хватит.

Тогда я сказал ему про три миллиона.

Смету он знал лучше моего: три миллиона двести семьдесят девять тысяч на церковные школы против прежних ста семидесяти пяти. В минувшем году к тем, кто и прежде осматривал школы, прибавились епархиальные и уездные наблюдатели.

– Суммы я не трогаю, – сказал я. – Она пройдёт, как назначена. Но я ставлю на неё то же условие, что поставил своим восьми уездам, и условий два.

– Слушаю.

– Первое: приговор того, кто платит. Где школа стоит, там общество о ней и постановляет, и копия приговора идёт при отчёте. Второе: та же дорога для учителя.

На первое он ответил сразу.

– Первое возьму. Первое разумно, и я жалею, что не додумался сам: у меня платят попечительство да сельское общество, и скрывать мне в этой части нечего. Внесу в Синод, и Синод определит по всем епархиям, а не по восьми уездам.

– А второе?

– Второго не будет.

Он сказал это без нажима, тем же ровным голосом, каким читал выписки.

– Учитель в моей школе – священник, диакон или псаломщик, а где не они, там девица из епархиального училища, дочь или сестра того же причта. И все они под своим архиереем, потому что и школа при церкви, и содержание из епархиальных сумм. Не по обычаю, ваше величество, а по Уставу, который старше нас обоих. Дать ему дорогу мимо архиерея значит отменить архиерея. Отменять архиерея я не стану и подписывать этого не буду.

– Тогда возьмите деньги без второго условия.

– Нет.

– Отчего?

– Оттого, что года через три вы посмотрите, как расходятся эти три миллиона, и увидите, что во всех прочих ваших делах вторая дорога есть, а здесь её нет. И будете правы. И отнимете деньги – не сразу и не грубо, а тем самым способом, каким вы делаете всё: поставите признак, по которому мы не пройдём, и напишете, что признак для всех один.

Он взял со стола свою выписку и сложил её вдвое.

– Я не начинаю дела, конец которого знаю. И не хочу двадцать лет отвечать вам, отчего у меня не так, как у вас. Мы оба потратим эти двадцать лет, и потратим их не на школы.

– Что же вы предлагаете?

– Я прошу ваше величество уволить меня от должности обер-прокурора Святейшего Синода.

* * *

Отговаривать я не стал, и это, надо думать, была единственная вещь, которую я в тот день сделал правильно с первого раза.

Я спросил другое.

– Вы просите оттого, что я неправ, или оттого, что не можете исполнить?

– Второе.

– А первое, Константин Петрович?

– Первое я говорил вам в феврале. Вы не послушали и оказались правы наполовину. Половины довольно, чтобы я не считал вас неправым: вы прибавили России восемь училищ и отняли у неё одно. Прежде отнимать было не у кого.

Я велел подать бумагу и спросил, кого он назовёт преемником.

– Никого.

– Отчего же?

– Оттого, что назвать преемника значит одобрить наперёд всё, что будет сделано после меня моим именем. Я наперёд не одобряю.

– Тогда назову я.

Я назвал Саблера.

Владимиру Карловичу шёл пятьдесят первый год. Девять лет он управлял синодальной канцелярией, с девяносто второго был товарищем Победоносцева. По образованию – юрист, магистр уголовного права.

Победоносцев выслушал имя и не сказал ничего.

Он молчал долго, и я не торопил.

– Владимир Карлович вам всё подпишет, – сказал он наконец.

– Знаю.

– Тогда вы понимаете, что берёте.

Указ я подписал первого января, и пошёл он Правительствующему сенату вместе с прочими новогодними – в общей пачке, между пожалованиями и назначениями по другим ведомствам. Это было сделано нарочно: чтобы его читали в ряду, а не отдельно.

Формулу я не переменил ни в одном слове против той, какою увольняли и до меня.

Согласно прошению, уволить от должности обер-прокурора Святейшего Синода и члена Комитета министров, с оставлением в должностях члена Государственного совета, статс-секретаря и сенатора.

Два первых слова прочтут прежде всех остальных, и в них всё дело: просил он, а не я.

В Комитет министров его ввёл мой дед, и ввёл лично, не по должности: по обер-прокурорскому званию туда прежде не садились, а кто и сидел, тот сидел как министр по другому своему ведомству. Стало быть, из двух отнятых мест одно было службой, а другое – подарком, который держался пятнадцать лет и кончился в один день.

Три оставленных значили, что он никуда не делся.

Из Государственного совета не уходят. Он будет сидеть там и говорить, когда спросят, а иногда и когда не спросят, – и говорить ему теперь можно то, чего нельзя было говорить обер-прокурору. Обер-прокурор отвечает за ведомство. Член Государственного совета не отвечает ни за что, кроме собственных слов.

* * *

У двери он обернулся. Так же, как в феврале.

– Я говорил вам, что года через два все станут считать правильно и никто никого не любить.

– Помню. Записал тогда же, дословно.

– Я ошибся в сроке, – сказал он и вышел.

Вторым указом, той же пачкой, обер-прокурором назначен был Саблер. Второго января он приехал представиться.

В мундире. Говорил ровно двадцать минут. Не возразил ни разу.

Первое условие назвал превосходным. Сказал, что епархиальные советы примут его с радостью.

О втором не сказал ничего.

Я не спросил: он согласится, а после исполнит так, чтобы никого не задеть.

Проводив его, я открыл памятную книжку на странице с одним именем.

Под именем Хмелёва записал число. Потом две строки, сказанные у двери, – февральскую и декабрьскую, одну под другой. Февральская без декабрьской больше не читалась.

Потом дописал третью, свою. Чтобы помнить, за что заплачено.

Порховский предводитель остался председателем уездного училищного совета.

В четвёртом часу пришла депеша из Москвы.

Сергей Александрович спрашивал, кого я назначаю к испытанию и на какое число. И прибавлял: на Ходынском поле по снегу начали размечать места под буфеты, а утверждения порядка он просит не позже конца января, ибо после разметки распоряжаться будет уже не по чему.

Число он назначал сам.

Глава 16
Зимнее поле

Числа я ему не назначил.

Я назначил человека.

Третьего января в Москву ушла депеша с одним именем: капитан Шеин, тот самый, что в марте считал шагами расстояние от линии будок до оврага. Ни чина повыше, ни лица посановнее я не послал, и в Москве это поняли сразу.

Первого января вышел манифест о предстоящем короновании. О том, что коронация будет в мае, в Москве говорили с весны и писали в газетах с осени; но говорить и читать в церкви – разные вещи. С первого января срок был напечатан, разослан и прочитан с амвонов, и всякий в империи, кто умел считать до пяти, знал теперь, что в мае будет то, чего не отменишь.

Вопросов я поставил три и поставил их письменно, чтобы после не спорить о том, что было спрошено.

Первый: сколько времени проходит от той минуты, как одна служба перестала делать своё дело, до той, как об этом узнал человек, имеющий власть послать вместо неё другую.

Второй: кто именно этот человек и по какой бумаге он это может.

Третий: что стоит между линией буфетов и оврагом – по плану и по земле.

Третий вопрос я приписал последним: в марте мерил это место сам и помнил его лучше прочего.

* * *

Донесение Шеина пришло девятнадцатого января, писанное на поле и в поле оконченное: под последней строкой стояло «Ходынское поле, у лагерной церкви, 17 января, 2 часа пополудни», и почерк к концу делался крупнее, как всегда бывает, когда пишут на морозе и рука деревенеет.

Проба была назначена на пятнадцатое и прошла безукоризненно.

И вот при каких обстоятельствах.

На поле в январе не стоит ничего. Ни буфетов, ни бараков, ни балаганов, ни павильона. Рабочие чертежи буфетов инженер только подписывает – их подпишут двадцать первого числа, – и лес ещё не свезён, и мёрзлую землю под сваи никто не бил.

Есть снег в четверть аршина, есть ямы под ним, есть овраг, который снегом не скроешь, и есть колья с номерами, забитые подрядчиком по шнуру.

По этим кольям и вели пробу.

Оцепление стало по диспозиции в семь сорок пять при назначенных восьми, ещё в темноте. Двести сорок городовых и двадцать два околоточных заняли места по точному расписанию: не «участок такой-то», а «от кола № 41 до канавы, лицом к оврагу, интервал шесть шагов». Пожарная часть выставила бочки, врачебный пункт развернулся за двадцать две минуты.

И войска.

Войска сделали то, ради чего, я думаю, всё это и затевалось: две роты Ростовского полка изобразили народ.

Их вывели за оцепление, построили колонной по восьми, распустили и по свистку пустили к линии кольев. Они прошли назначенное расстояние, разобрали у кольев деревянные бирки, розданные вместо узелков, повернули и вышли в назначенные выходы. На всё ушло девятнадцать минут при расчётных двадцати пяти.

То есть двести человек прошли по чистому снегу к воткнутым палкам и взяли у них щепки.

Шеин записал время по своим часам и приложил табличку. Табличка была хороша.

Ниже таблички стояли четыре строки, ради которых он, думаю, и писал остальное.

«Две роты – не народ. Рота идёт, куда ведено, и стоит, где поставлена. Считать по ней проход толпы нельзя, о чём я имел честь докладывать вашему величеству в марте. Прочее в донесении верно».

Он повторил свои слова, сказанные мне десять месяцев назад, казённым слогом – единственное место в донесении, где он позволил себе нажать.

По первому вопросу ответа в донесении не было вовсе. Шеин писал, что пробы на прекращение работы одной службы не производилось, ибо таковая в порядке не предусмотрена и производить её никто не приказывал.

По второму – писал, что человека такого не нашёл. Полицию наряжает обер-полицмейстер, войска высылает штаб округа по требованию, и требование это подписывает командующий войсками, генерал от артиллерии Костанда, каковой генерал-губернатору не подчинён и в московском порядке не упомянут ни разу.

Это была первая настоящая дыра, и лежала она не в исполнении.

Московский порядок сводил наблюдение за всеми сорока восемью предметами в одно лицо. Между тем безукоризненная военная часть пробы, та самая, что сделала пятнадцатое января образцовым днём, была исполнена службой, которая этому лицу не принадлежит и одолжена ему из любезности. Сергей Александрович не мог приказать двум ротам Ростовского полка выйти на поле. Он мог только попросить, и его попросили уважить, и уважили.

В мае просить придётся о другом.

* * *

По третьему вопросу Шеин ответил в двух строках и приложил третью бумагу.

«По плану, утверждённому в марте истекшего года, линия буфетов отнесена от края оврага на шестьдесят сажен. По кольям, забитым подрядчиком в декабре и январе, от края оврага до линии кольев на разных участках от восьми до восемнадцати аршин».

Шестьдесят сажен – это сто восемьдесят аршин.

Я сидел и смотрел на эти два числа, и никакой ошибки в них не было. Аршин – это мой шаг, с малою разницей. Сто восемьдесят шагов по плану. Восемнадцать по земле, а где и восемь.

За этими восемью шагами – край. Овраг там шириною до тридцати сажен, с крутыми отвесными краями, за оврагом канава глубиною в три аршина, а на дне, как приписал Шеин отдельно, старый колодец времён выставки, ничем не засыпанный и прикрытый сверху досками.

Восемь шагов – это когда идущий сзади не видит, что впереди кончилась земля.

Хуже всего было то, что ни на одном из трёх листов никто не солгал.

Я велел подать утверждённый план. Его развернули поверх донесения и прижали по углам чернильницей, ножом для бумаги, коробкой с песком и моими часами. Синяя линия буфетов шла в шестидесяти саженях от края оврага – сто восемьдесят аршин, отмеренные чисто и прямо.

Кроки Шеина на тот же стол не помещались. Свешников придвинул приставной столик и разложил их рядом. На шести точках стояли другие числа: восемь, девять, одиннадцать, четырнадцать, шестнадцать, восемнадцать аршин. Первые цифры Шеин писал ровно. Последние стали крупнее; карандаш на морозе плохо слушался пальцев.

Я снял с папки тесёмку, растянул её вдоль синей линии и перенёс на кроки. Один конец лёг на колья, другой ушёл далеко за край листа.

– Откуда тянули? – спросил я.

Ответ был в приложенной записке артельщика. Плана он в руках не держал. В декабре и январе, по снегу в четверть аршина, ему дали шнур и показали линию. Зима стояла морозная, без оттепелей; снег лёг ровно, и край оврага читался под ним простым понижением.

Линию показал десятник. Он работал на Ходынском поле в восемьдесят третьем году.

На старой схеме я нашёл выставочное здание. В восемьдесят третьем шнур буфетов крепили к его углу. Нынешнее гулянье велено было повторить по прежнему, и десятник повторил то, что помнил руками. О новой линии, отодвинутой в марте, ему не сказали.

На новой схеме здания уже не было. Павильоны восемьдесят второго года выкапывали и увозили в Нижний, к тамошней выставке; вместо угла осталась свежая яма. Десятник принял её край за прежний угол. От этой ямы тянули шнур, поэтому расстояние гуляло на десять аршин. Но пятьдесят четыре сажени пропали раньше – в ту минуту, когда новая синяя черта осталась в конторе, а на поле вышла старая память.

Свешников убрал тесёмку. На ней осталось четыре сгиба от папки; распрямить её до конца не удалось.

Гладко было на бумаге.

Шеин не назвал виноватого. Под каждой из шести точек он поставил расстояние, час и направление промера, а в конце повторил только одно: линия кольев гуляет от восьми до восемнадцати аршин вокруг места, где стояла в восемьдесят третьем.

Я приложил старую схему к новой. Угол исчезнувшего здания пришёлся на свежую яму, синяя линия – на пустое место, колья – к самому оврагу. Все три листа были верны по отдельности. Вместе они показывали восемь шагов до края.

Поэтому я и поехал.

* * *

Выехал я двадцатого вечером и был на поле двадцать первого к одиннадцати.

Приехать неожиданно я не мог: как только государь назначает число, всё вокруг него выстраивается само. Человек, желающий увидеть обыкновенное, увидит что угодно, только не его.

Поэтому я не стал прятаться. Я приехал объявленно, и меня встретили, как встречают, и дорожка была прочищена, и всё было готово.

Неожиданным я сделал другое.

В восемь утра, ещё в поезде, я велел заготовить шесть билетов. На каждом было написано название службы: полиция, войска, пожарная часть, врачебная часть, водовозы, подрядчиковы рабочие. Билеты сложили, запечатали в конверт и конверт отдали Шеину.

На поле, при всех, конверт вскрыли и вынули один билет, не глядя. Вынимал его не я и не Сергей Александрович, а стоявший ближе всех околоточный надзиратель, которого я до того дня не видел и имени которого не спросил.

Выпала пожарная часть.

Час назначили тем же способом: из второго конверта вынули билет с числом. Вышло без двадцати двенадцать.

Условие я объявил вслух: в назначенную минуту пожарная часть прекращает работу, пока ей не прикажет тот, кто имеет на это право. Никого не предупреждать. Кто заметит – пусть поступает, как поступил бы в мае.

Сергей Александрович выслушал и спросил одно:

– А если никто не заметит?

– Тогда мы это узнаем нынче, а не восемнадцатого мая.

Без двадцати двенадцать бочки стали.

Их двенадцать. Стоят там, где по расписанию положено быть воде. Люди при них остались на местах: не ушли, не спрятались, просто перестали делать своё дело.

Заметил городовой, стоявший у шестьдесят третьего кола. Двенадцать часов четыре минуты.

Доложил околоточному. Двенадцать одиннадцать.

Околоточный дошёл до пристава в двенадцать двадцать шесть: тот был на другом конце линии.

Пристав послал к дежурному при обер-полицмейстере. Двенадцать сорок девять.

Дежурный оказался толковый. Он сообразил, что пожарною частью распорядиться не властен, и послал за письменным указанием. Указание вышло в час двадцать две.

Пожарная часть подчинена полиции, и указание дошло до неё скоро. Но вода на поле в мае будет не одной пожарной части. Половину бочек ставит подрядчик по обязательству перед дворцовым управлением. Другую половину – город.

До городских бочек указание дошло в два часа семь минут.

До подрядчиковых не дошло вовсе. Подрядчик полиции не подчинён, распоряжения получает от дворцового управления, а дежурного от дворцового управления на поле не было.

Я прекратил опыт сам, в два часа двенадцать, потому что ждать дальше значило морозить двести человек ради числа, которое уже получено.

Двадцать четыре минуты до первого человека, который заметил, – это ещё ничего. Два часа двадцать семь до последней бочки – уже другое слово.

А шесть подрядчиковых бочек простояли бы до вечера: приказать им на поле было некому.

Я стоял у шестьдесят третьего кола и смотрел на овраг. Отсюда до края было восемнадцать шагов – здесь ещё много.

Думал я не о воде. Служба стояла нарочно, а рядом было двести человек, знавших, что идёт проба.

* * *

Разговор вышел короткий: мы оба замёрзли и оба всё поняли раньше, чем начали говорить.

Я сказал, что порядок остаётся его, что сорок восемь предметов остаются за ним и что менять я в нём ничего не стану.

И прибавил к нему одну вещь.

Общий журнал.

Одна книга на поле, в которую всякая служба записывает своею рукой, что она сделала и в котором часу. Не отчёт после, не донесение к вечеру, а запись на месте, тут же, с часами. Книга ведётся при поле безотлучно, и ведёт её человек, назначенный мною, – не мой чиновник и не его, а тот, кто на поле уже полгода и ходит по нему ногами.

– Шеин, – сказал Сергей Александрович.

– Шеин.

– Он капитан.

– Он умеет считать шагами.

Дядя стоял, заложив руки за спину, и глядел на линию кольев, уходившую к оврагу.

– Позвольте я скажу вам, что вы делаете, – сказал он наконец. – Не для спора. Чтобы после не вышло, будто я не понял.

– Говорите.

– Всякая служба в Москве нынче отвечает передо мною. Завтра она станет писать в книгу, которую держит ваш капитан. Она будет писать в неё правду, потому что писать неправду с часами трудно. И через месяц выйдет так, что я узнаю о собственном городе из книги, которую мне подадут, а не от людей, которые мне служат.

Он повернулся.

– Вы не отнимаете у меня Москву, ваше величество. Вы отнимаете у меня то, чем Москва управляется. Это и есть Москва.

Возразить мне было нечего.

Он был прав: проверяемое распоряжение перестаёт быть личным.

Поэтому я сказал другое.

– В восемьдесят третьем на этом поле было триста тысяч человек и не случилось ничего.

– Было, – сказал он. – И не случилось.

– Поле было больше.

Он молчал.

– Планировка та же, – сказал я. – Буфеты те же, будки те же, гулянье то же. А место под него отведено в одну квадратную версту, и линия буфетов стоит над оврагом. В восемьдесят третьем этому народу было куда отступить.

Двадцать второго я подписал три бумаги.

Первая – о журнале.

Вторая – о кольях: линию перебить по плану, промер сдать за двумя подписями, и не по снегу, а по земле, для чего снег на линии свезти, а где мёрзло – рубить.

Третья была короче двух первых и стоила дороже.

Её я подписал на поле: в тот же день инженер привёз к утверждению рабочие чертежи буфетов.

Чертежи были хороши, как и всё, что делалось в Москве. Будки ставились граблями, углом в толпу, чтобы народ подходил с двух сторон и не сбивался в кучу перед прилавком. Пятиугольные, в четыре аршина до крыши, по десяти аршин между сходящимися углами снаружи.

А проход внутри, между двумя сходящимися углами, вышел по чертежу в полтора аршина.

Полтора аршина – это когда двое расходятся боком.

Их будет сто пятьдесят, этих будок, и раздадут в них четыреста тысяч узелков, и всякий из четырёхсот тысяч пройдёт через полтора аршина.

Я спросил, откуда взята эта цифра. Мне ответили – с восемьдесят третьего года, тогда так и стояли.

Поэтому третья бумага вышла такая.

Впредь всякое место на коронационном гулянье, где люди идут в одну сторону узким проходом, промеряется до постройки, записывается в журнал числом и утверждается отдельно от чертежа целого. Слово «достаточно» в промерах не употреблять.

Дорогою назад, уже в вагоне, Шеин прислал мне с курьером первую страницу журнала. Завёл он его тем же днём, не дожидаясь бумаги.

Первая запись была его собственная и стояла в ней одна строка:

«21 января, 11 ч. 40 м. пополуночи. Пожарная часть по жребию прекратила действие. Записано на месте».

Ниже он оставил графу для второй записи и надписал её сам, потому что писать в неё было ещё некому:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю