444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Коронация (СИ) » Текст книги (страница 4)
Коронация (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Коронация (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)

Глава 7
Две сметы

Расхождение составляло тысячу четыреста двадцать рублей.

Само по себе число было пустяковое. На эти деньги не строят и полшколы, и в росписи двора такая сумма ушла бы на цветы к одному приёму.

Считать надо было не её.

До пятого июня оставалось двадцать семь дней. К этому сроку я обещал – не земствам, а себе и при двух министрах – иметь восемь подписанных соглашений.

Проще всего было выбросить уезд из программы: бумаги не сходятся, место переходит следующему. Но тогда первая проверка кончилась бы отступлением от уезда с недоимкой в два рубля на душу и девятнадцатью вёрстами до школы.

Утром девятого мая я велел принести обе сметы вниз, в ту же угловую комнату, и положить их на стол рядом.

Свешников пришёл первым и, увидев их, сделал шаг назад.

– Ваше императорское величество, я к этим бумагам касательства не имею и иметь не должен.

– Отчего?

– Оттого что уезд этот отбирали при мне. Ежели итог сойдётся с моим ожиданием, скажут, что я его подогнал, а ежели не сойдётся – что я подгонял, да не сумел.

Он сказал это, глядя в пол, но сразу, не дожидаясь моего вопроса.

– Хорошо. Тогда вы к итогу не притрагиваетесь. Ни к одной сумме. Покуда вам не покажут чужой.

– А что же мне делать?

– Смотреть, как это будут делать двое других, и молчать, покуда они не кончат. Если ошибутся – вы увидите. Но увидите после, а не вместо.

Он сел в углу – на тот самый стул, где в феврале сидел я.

Двоих я взял по декабрьскому правилу: один от моей канцелярии, другой от государственного контроля. Работают порознь по одному заданию и сравнивают только в конце.

Задание я написал сам, и в нём не было слова «сумма».

«Установить, какая из двух бумаг составлена позже. Восстановить, что именно и когда было в неё внесено, кем внесено и каким путём каждая из бумаг шла от уездной управы до Петербурга. Итоговых чисел не сличать до особого распоряжения».

Чиновник государственного контроля прочёл и поднял брови.

– Ваше величество, тут ведь ищут не то. Тут разница в тысячу четыреста рублей – стало быть, ищут, куда они делись.

– Тысяча четыреста рублей никуда не могли деться в мае: их ещё не выдавали. Значит, разница не в деньгах. Разница в бумаге.

* * *

Они работали одиннадцать дней.

Никто из двоих ни разу не выехал из Петербурга.

Шли они врозь и шли по-разному.

Мышецкий начал с бумаги. Тарасенков – с людей.

Мышецкий разложил обе сметы по строкам и завёл третий лист, куда выписывал только различия. Строк оказалось четыре. Тарасенков в те же дни писал запросы: в губернское правление, на почтамт, в казённую палату. Он не спрашивал, кто виноват. Он спрашивал, когда что вышло и кто расписался в получении.

Первое, что они сделали, – сняли с обеих смет описание того, чем эти бумаги были снаружи.

Формат. Бумага. Водяной знак. Чернила. Почерк основного текста и почерк цифр. Оттиск печати и то, как он лёг: ровно, косо, с двойным нажимом.

Ни водяной знак, ни чернила ничего не дали. Бумага одна и та же. Чернила одни и те же. Почерк один.

Значит, писал один человек. И писал не таясь.

Второе – конверты.

Казённый пакет пришёл через губернатора, как и положено по земскому Положению: постановления собраний управа представляет губернатору в копиях. Штемпель на нём стоял губернского города, число двадцать девятое апреля.

Второй пакет пришёл прямо от управы, минуя всякое начальство, и штемпель на нём был уездный, число двадцать шестое.

Третье – они запросили в самой управе не документ, а журнал исходящих бумаг.

Не смету. Журнал: что вышло, за каким номером и какого числа.

Тут они сошлись, не сговариваясь.

Мышецкий пришёл ко мне утром десятого дня и сказал, что различий четыре и все четыре – одна работа: мост, сваи, настил, перила. Не разные хищения. Одна вещь, расписанная по четырём строкам.

Тарасенков пришёл в тот же день после обеда и сказал другое: что бумага с меньшим числом ушла раньше.

Каждый из них по отдельности этого не доказывал. Вместе – доказывали.

Ответ из управы пришёл на седьмой день и был скучен и точен.

За апрель из управы вышло две бумаги по этому делу.

Номер сто девятый – двадцать шестого числа.

Номер сто восемнадцатый – двадцать девятого.

Чиновник государственного контроля принёс мне это на четвёртый лист.

– Ваше величество, подделок не бывает с журнальными номерами подряд. Подделыватель ставит один номер.

* * *

Двадцатого мая пришло объяснение от секретаря уездной управы.

Звали его Кузьмин, служил он давно и писал так, как пишут люди, привыкшие, что их бумаги читают не до конца: сперва всё главное, потом извинения.

Дело было вот в чём.

Смету на школу они составили в марте и в марте же переслали: школа ставилась в казённом здании, стоявшем пустым с восемьдесят девятого года, и деньги считались на починку крыши, на две печи, на полы, на окна с двойными рамами и на жалованье учителю, которого предполагалось выписать из уездного города к августу.

В конце апреля к ним приехал податной инспектор – тот самый, который в феврале писал по их уезду опись, – и приехал не с проверкой и не за бумагами, а по своему собственному окладному делу, и уже на крыльце, отряхивая шинель, между прочим спросил, каким же путём дети пойдут в эту школу весной.

Кузьмин ответил: через овраг.

Инспектор спросил, что там за овраг.

Пошли смотреть, и, судя по объяснению, шли они туда версты полторы по такой грязи, что инспектор потом три дня сушил сапоги у хозяйки, а Кузьмин, человек аккуратный, счёл нужным об этом упомянуть.

Овраг ежегодно перерезал весенней водой дорогу от трёх деревень к селу. В апреле его переходили по двум неизвестно кем положенным брёвнам; взрослые шли с палкой, детей в распутицу не пускали.

Кузьмин пересчитал.

Считал он неделю, и считал не деньги, а дни: сколько недель в году эта дорога непроходима для восьмилетнего ребёнка. Вышло, что школа, выстроенная в этом самом казённом доме со всеми её починенными крышами, двойными рамами и выписанным из города учителем, будет каждую весну стоять закрытой шесть недель подряд – не по нерадению, не по недостатку дров и не оттого, что учитель запил, а единственно оттого, что к ней в эти шесть недель нельзя дойти.

И он приписал мост.

Тысяча четыреста двадцать рублей: пять свай, настил, перила и работа артели в две недели.

И вот тут он сделал единственное, за что его следовало наказать, и сделал это, я убеждён, не думая ни секунды.

Он послал исправленную смету туда же, куда посылал первую, – губернатору, по установленному порядку, за номером сто восемнадцатым.

А в Петербург прямо, «на всякий случай», ушла та, которую он отправил тремя днями раньше, до всякого моста.

Две редакции одной сметы ушли по разным дорогам, и ни на одной не было написано, которая новее.

Я перечёл объяснение, отложил и посмотрел в окно на Неву, по которой уже шли барки. Бумага, из-за которой поднялся шум, оказалась лучше, чем от неё ждали.

Потом позвал Свешникова.

– Пётр Иванович. Теперь смотрите.

Он взял оба листа, положил их так, как кладут перед собою счёты, и прошёл по строкам сверху вниз, шевеля губами.

На четырнадцатой строке остановился.

– Мост, – сказал он. – Ваше величество, это не убыток. Это единственная строка во всей смете, которую нельзя было выдумать, сидя в управе. Её можно только увидеть ногами.

Он поднял голову.

– И заметьте: он приписал её после того, как я его уезд уже выбрал. Ему нечего было выгадывать. Ему уже дали.

Вот на этом я и просидел остаток вечера.

Человек, у которого в кармане уже лежало казённое обязательство, вышел на дорогу, посмотрел на овраг и добавил себе работы на тысячу четыреста рублей и на два месяца хлопот. Не потому, что боялся проверки, – проверка была позади. И не потому, что кто-нибудь велел. А потому, что иначе школа стояла бы закрытой шесть недель, и он это увидел.

Наказать его за то, что он неправильно разослал бумагу, значило научить всех остальных не ездить смотреть овраги.

Тарасенков пришёл на другое утро и попросил дозволения оставить у себя список с объяснения Кузьмина.

– Зачем он вам?

Он откашлялся, пробуя голос.

– Ваше величество, я девять лет по этой части и всякий раз находил я до сих пор одно и то же. – Он помолчал. – А тут человек прибавил себе работы. Я такого в деле не встречал и, признаться, не поверил бы, если бы не сам разбирал.

– И что вы намерены с этим делать?

– Показывать младшим. У нас их учат, что всякое расхождение есть след. Пусть знают, что след бывает и в другую сторону.

* * *

Двадцать второго мая я подписал правило. Всякая бумага по программе имеет редакцию.

У редакции есть номер и число. Номер берётся из журнала исходящих того учреждения, которое бумагу составило, и пишется на самой бумаге, наверху, крупно, а не в углу мелким шрифтом.

Никакая правка не отменяет прежней бумаги молча. Прежняя не уничтожается и не подчищается; на ней делается отметка, что она заменена такою-то редакцией от такого-то числа.

И главное: изменённая бумага идёт по всем тем дорогам, по которым шла первая. По всем, а не по той, которая под рукою.

Проверить это можно одним движением: у меня на столе должны лежать две бумаги с одним номером редакции. Если номера разные – работать нельзя, и не потому, что кто-то украл, а потому, что кто-то из двоих читает вчерашнее.

Я ничего не запретил. Ни исправлять смету после отсылки, ни ездить смотреть овраги, ни посылать бумаги прямо, минуя губернатора. Всё это осталось дозволенным. Прибавилось единственное: у всякой бумаги отныне есть возраст, и он написан на ней сверху.

Цена обнаружилась немедленно, и обнаружил её Свешников, который к тому времени уже осмелел настолько, что возражал мне, не дожидаясь позволения.

– Ваше величество, это прибавит к всякому изменению по неделе.

– Считайте.

Он посчитал.

Выходило хуже, чем неделя. Всякая правка теперь требовала: составить, занумеровать, отметить прежнюю, разослать по двум дорогам, дождаться, покуда обе дойдут, и только потом работать по новой. По земской почте, при уездных расстояниях и весенней распутице, это давало от восьми до четырнадцати дней.

– А ежели их будет много?

– Их будет много, – сказал я. – Восемь уездов, три года и четыре проверки. Их будет очень много.

Я подписал.

Замедление можно было заложить в сроки. Работа по разным редакциям дала бы тихую ошибку: первого декабря школу принимают, моста нет, а оба исполнителя правы – каждый работал по своей бумаге.

И всё-таки подписывал я это с неохотой, какой сам от себя не ждал.

До пятого июня оставалось четырнадцать дней, а я собственной рукой прибавлял ко всякому будущему исправлению по полторы недели – то есть заранее соглашался на то, что первого сентября мы придём к готовности впритык, а не с запасом, и что за этот запас, если он где-нибудь понадобится, платить будет уже не бумага, а люди на стройке.

Быстро и неправильно – соблазн, устроенный так, что расплата приходит не к тому, кто соблазнился.

И ещё одно я записал отдельной строкой, потому что без него правило работало бы вполовину: раз в редакции стоит номер и число, то всякий, кто получил бумагу, обязан посмотреть на этот номер прежде, чем начать по ней работать, – и если у него на руках номер меньший, чем у соседа, он останавливает не соседа, а себя.

Останавливать себя куда труднее, чем другого. Но это единственное действие, которое человек может совершить, не спрашивая ни у кого разрешения.

Уезд из программы я не тронул.

Мост я внёс отдельной строкой и велел записать в основание: дорога к школе в худший сезон входит в описание работ наравне со зданием.

Кузьмину я не объявил ни выговора, ни благодарности.

Ему послали выписку из нового правила и предписание впредь рассылать редакции по обеим дорогам. И отдельно, третьей строкой, – распоряжение уплатить ему прогонные за поездку к оврагу, которых он не просил и в смету не вносил.

Из всей бумаги, я думаю, он понял только третью строку.

Этого было довольно.

* * *

Двадцать шестого мая пришла депеша из Москвы.

Длинная. Дядя писал сам.

На поле у него вышло то же самое.

Полевая опись дошла до дальнего края и там разошлась с планом дворцового ведомства. На плане у оврага показана насыпь, отсыпанная в прошлом году. В описи её нет.

На месте её тоже нет. Не досыпали.

Обе бумаги подлинные. Обе подписаны. Обе верны на своё число.

Дальше шло то, ради чего писалось.

«Двух подлинников не бывает. При двух подлинниках всякий работает по тому, который ему выгоден, и виновного нет. Прошу разрешить: по коронационному делу иметь один подлинный экземпляр, хранимый в Москве при генерал-губернаторской канцелярии, все прочие считать выписками, силы не имеющими. Отвечаю за него я».

Я прочёл это трижды.

Он предлагал свести всё к себе и отвечать головой. Вместе с подлинником к нему уходило последнее слово о том, какая бумага действует на поле; я в Петербурге узнавал бы об этом после. Опаснее всего было то, что предложение работало. До назначенного мною срока оставалось десять дней.

Глава 8
Пятое июня

Отказать было нельзя.

Право отказать у меня было, и он это знал лучше меня. Но при двух подлинниках всякий работал по тому, который ему выгоден, и виноватого не было. Ответить на это «нет» – значит объявить, что дело для тебя важнее правды, и объявить это человеку, который через одиннадцать месяцев отвечает в Москве за твою жизнь.

Поэтому я согласился.

«Подлинный экземпляр коронационного дела быть одному. Хранить его в Москве, при генерал-губернаторской канцелярии. Всё прочее считать выписками».

Тут я остановился и перечитал, и следующие две фразы писал медленнее, чем всё остальное за этот месяц.

«На подлиннике проставляется номер редакции и число. Всякая выписка несёт тот же номер. Кто получил выписку с номером меньшим, чем у соседа, останавливает не соседа, а себя и доносит в тот же день. Изменение подлинника рассылается по всем дорогам, по которым шла предыдущая редакция».

И в конце, отдельной строкой, условие для Петербурга:

«Копия подлинника с последним номером высылается в Петербург по всякому изменению, а не по требованию».

Три дня ушло не на формулировки, а на согласие их подписать.

Всё во мне сопротивлялось. Четыре месяца я строил порядок на двух бумагах, чьё расхождение служило проверкой; теперь дядя прислал с поля доказательство, что в известных условиях этот прибор ломается.

Уступить наполовину значило вернуть два подлинника под другим названием. Чтобы сохранить дело, следовало отдать ровно то, что он просил.

Он получил всё, чего просил.

Один подлинник – есть. В Москве – да. При его канцелярии – при его. Отвечает он – он.

И вместе с этим он получил то, чего не просил и от чего теперь не отделается: у его подлинника появился возраст. Никто в империи, включая меня, не может больше сослаться на бумагу, не назвав её номера; и он сам, первый и раньше всех, не может тоже.

Отдав подлинник в Москву, я перестал узнавать об изменениях первым. Раньше ко мне шли обе копии сразу; теперь сперва меняется московская бумага, а я получаю её тогда, когда её вышлют, – с опозданием на почту. В школьной смете это означало потерянную неделю. На поле – приказ, который уже исполняют по вчерашнему листу. Всякая новость с поля отныне доходит до меня после того, как её прочтёт дядя.

Я подписал это второго июня.

* * *

Пятого июня в девять утра на столе лежало семь соглашений.

Восьмого не было.

Семь я просмотрел до половины одиннадцатого.

Форма у всех одна. За формой – разное.

Тульское: опись подрядов. Список плотницких артелей по волостям. Имена старост.

Пензенское: приговор собрания на четырёх листах. Оговорка – доля вносится двумя сроками, к августу и к ноябрю.

Вятское: план здания, вычерченный школьным учителем. И приписка, извиняющаяся за чертёж.

Псковское: две сметы на выбор, дешевле и дороже, с указанием, чем они разнятся. Обе за одним номером редакции.

Тамбовское: короче всех. Лес не рубят – покупают. Цена приложена.

Симбирское: просьба перенести срок платежа на две недели и расчёт, отчего именно на две.

Смоленское: ничего лишнего вовсе.

Тамбовское я отложил в сторону и потом взял ещё раз.

В феврале их гласный писал мне, что собрание готово внести долю, а открытой сметы к сроку не представит, потому что составить её некому: в управе два человека и оба заняты продовольственным делом.

Сметы они и теперь не составляли. Её написал податной инспектор, как и положено с двадцать шестого февраля.

От управы пришла одна бумага – приговор о доле.

Ни одного поздравления. Ни единого «повергая к стопам».

Свешников, разбиравший их со мною, сказал под конец, что за всю свою окладную службу не видал восьми уездных бумаг подряд без единого лишнего слова.

– Семи, – поправил я.

Восьмое застряло в губернском присутствии.

Спор шёл о доле, и спор был не о деньгах, а о разряде: уезд просил четверть, губернская казённая палата настаивала на трети.

Четверть по январскому правилу даётся беднейшим – при подтверждённой недоимке. Подтверждённой из двух несходящихся источников: так записано с восьмого февраля, и записано моею рукой.

Казённая палата дала свой источник – окладные списки. По ним недоимка на душу выходила такая, что до четвертного разряда не дотягивала на двадцать одну копейку.

Второго источника не было.

* * *

До срока оставалось семь часов.

На столе рядом с семью соглашениями лежала пустая обложка. Я велел оставить её на месте, хотя секретарь дважды предлагал убрать: пустота раздражала сильнее задержки. На корешке уже стояло название уезда, ниже – дата, а внутри не было ничего. Если к вечеру ответ не придёт, обложку всё равно подадут мне вместе с остальными, и отсутствие восьмой подписи станет не случайностью, а результатом. За следующие полчаса в приёмную трижды приносили телеграммы. Все касались других дел: железнодорожного тарифа, назначения, запроса из Москвы. Я читал первые слова, возвращал лист и снова видел пустое место на столе. Семь готовых соглашений можно было подписать и объявить успехом. Пустая обложка не позволяла забыть, что обещано было восемь.

Простейшее было очевидно и лежало на поверхности, и всякий на моём месте так бы и сделал: дать четверть распоряжением. Двадцать одна копейка. Уезд беднейший, все это знают, и никто в целом свете не станет спорить, что там нужнее, чем в Тульской.

Четверть часа решение делалось всё привлекательнее: выгода приходила нынче, расплата – неизвестно когда и к кому.

За двадцать одну копейку я мог купить целый уезд, восьмую подпись к сроку и спокойный вечер, и не потерять при этом решительно ничего, что можно было бы предъявить или сосчитать.

А потом я представил себе, как это будет выглядеть в августе.

В августе выяснилось бы: правило, впервые применённое к живому уезду, государь отменил за двадцать одну копейку. В пользу хороших людей – значит, в следующий раз попросят отменить его в пользу других, сославшись на этот уезд.

Отступиться от уезда было нельзя тем более. Дать треть вместо четверти означало потребовать с беднейших на треть больше того, что они могут внести, не залезая в новую недоимку, – то есть выстроить школу за счёт ровно того самого взыскания, ради облегчения которого всё это и затевалось; и через год мы имели бы прекрасное здание с двойными рамами, поставленное на описанных коровах.

Оба простых выхода вели, стало быть, в одно и то же место: в бумагу, которая через год станет доводом против меня самого.

Значит, второй источник надо было найти, и найти его надо было до вечера.

Я послал за Свешниковым и спросил его прямо: где в империи ещё считают крестьянскую недоимку, кроме казённой палаты.

Ответил он не вдруг.

Сперва сказал, что нигде, потому что окладные списки одни, и всякий другой счёт есть их же список, только переписанный, – и вот это, по его словам, и есть беда всего податного дела: сколько ни спрашивай, ответ придёт из одного и того же места.

Потом поправил очки.

– Разве что земский начальник, ваше императорское величество.

– Он ведает недоимку?

– Он ведает не недоимку. Он надзирает за сбором. – Свешников заговорил тем вторым своим голосом, и стало ясно, что дальше пойдёт то, о чём он думал давно. – Извольте различить. Казённая палата пишет, сколько числится. Земский начальник видит, чем взыскивают. У него по участку идут дела о понудительном взыскании: у кого описали имущество, у кого продали с торгов лошадь, корову, самовар, кому дана отсрочка миром. Это не список недоимки. Это список того, чем за неё заплатили.

– И это другой источник?

– Совсем другой, ваше величество. Он не по финансовому ведомству. Он по внутренним делам. И друг у друга они не списывают, потому что друг друга не любят.

Я велел телеграфировать в губернию и запросить у земских начальников трёх участков одно: число дворов, по которым за минувший год состоялось понудительное взыскание с описью или продажей.

Ответ пришёл в четвёртом часу. До срока оставалось три часа.

Он был хуже, чем ожидалось, и хуже настолько, что в комнате замолчали.

По окладным спискам уезд не дотягивал до беднейшего разряда на двадцать одну копейку. По делам земских начальников выходило, что в минувшем году имущество описывали в каждом седьмом дворе трёх участков, а продавали с торгов – в каждом семнадцатом.

Недоимка выглядела небольшой потому, что её взыскивали раньше, чем она успевала стать цифрой.

Окладные списки сходились до последней копейки, а вывод из них выходил обратный истине.

Я сидел с этими двумя числами перед собою и додумывал то, что додумывать не хотелось. Каждый седьмой двор – это не цифра, это когда по деревне в сто дворов приходит человек с понятыми четырнадцать раз в год, и всякий раз это видят все остальные. Каждый семнадцатый – это когда у соседа со двора уводят корову, и корову эту потом видят у нового хозяина в трёх верстах, и мальчик, которого мы собираемся посадить за парту в этой самой школе, ходит мимо неё в церковь.

И вся эта работа, сделанная исправно и по закону, приводила к тому, что в петербургской ведомости уезд выглядел зажиточнее соседнего – где взыскивали лениво и где недоимка спокойно росла, дожидаясь очередного всемилостивейшего сложения.

Порядок наказывал за порядок. Не по злому умыслу и не по чьей-нибудь корысти: просто потому, что мерили одним числом, а число это показывало не бедность, а расторопность исправника.

– Пётр Иванович, – сказал я, – почему этого никто не знал?

– Знали все, ваше величество. Земский начальник знал по своим делам, палата – по своим. – Он пожал плечами. – Их никогда не клали рядом.

Первым моим движением было обрадоваться, и я успел даже сказать вслух что-то вроде «вот и подтверждение», прежде чем сообразил, чему, собственно, радуюсь.

Я нашёл бумагу, позволявшую сделать то, что собирался, и едва не принял основание за истину.

Поэтому вместо распоряжения по восьмому уезду я велел сделать другое.

Запросить дела земских начальников по всем восьми – включая семь, уже подписанных нынче утром.

Свешников понял первым и сказал прямо, что это может выйти скверно: ежели по какому-нибудь из семи откроется обратное, придётся или менять разряд у уже подписанного соглашения, или объяснять, отчего не меняем.

– Придётся, – согласился я. – Лучше в июне, чем в марте.

К двадцатым числам Свешников разложил передо мной восемь мест. В одном лежала прежняя справка восьмого уезда, в шести – новые ответы; седьмое оставалось пустым. Он подвинул к этому месту узкую бумажную полоску с названием участка, чтобы пустота тоже имела имя.

Пять ответов почти легли поверх окладных списков: строки просвечивали одна сквозь другую, и расхождения приходилось искать ногтем. В шестом две цифры разошлись, но не туда, куда ожидала казна. Уезд, отнесённый к средним, по делам о взыскании выглядел благополучнее, чем по спискам.

– Переменить разряд? – спросил Свешников.

Я положил обе бумаги рядом. На одной бедность была больше.

– Нет. Худшее число остаётся.

Он ничего не ответил и перевязал листы одной тесёмкой. У пустого места тесёмки не было: земский начальник того участка второй год как переведён, а дела его никто не принимал. Ответить было некому.

Четвертную долю восьмой уезд получил по второму подтверждению. На полях основания я велел сохранить и первое число – те самые двадцать одну копейку, из-за которых всё остановилось утром, – а ниже написать названия обоих ведомств.

Свешников поставил между ними скобку и вопросительно посмотрел на меня.

– Главного не будет, – сказал я. – При расхождении берём худшее.

– И когда дела земского начальника покажут уезд богаче?

Я коснулся связки, которую он только что затянул.

– Тогда остаётся число палаты. Мы кладём рядом то, что начислили, и то, чем уже заплатили. Жалость тут ни при чём.

Он переписал правило начисто. В готовой строке два ведомства впервые стояли на равных; ни одному не досталось последнего слова.

* * *

Восьмое соглашение подписали в семь часов вечера пятого июня. Опоздания не было. Запаса тоже.

Свешников подровнял стопку ребром ладони. Восемь бумаг, каждая листов по пяти; на верхней ещё блестела подпись. Я сидел один и, кажется, минут пять ничего не делал, а он стоял у шкафа и ждал, можно ли унести дело.

Школ в сорока листах не было. Были доли, сроки, имена, приговоры собраний, оговорки о двух платежах, чертёж, сделанный учителем, и список плотницких артелей с именами старост. Семнадцатого января я обещал тридцать восемь миллионов и всю империю. Пятого июня у меня было восемь уездов и стопка в сорок листов. Теперь её можно было поднять одной рукой – и рука чувствовала вес.

В соседней комнате лежали пятьдесят два отказа. Их отправили в тот же день, что и согласия. На каждом стояли четыре числа по уезду, место в общем ряду и недостающий признак. Свешников принёс первый лист обратно: внизу оставалось место шириною в палец.

– Вторую справку куда ставить?

Так появилась пятая строка: беднейший разряд отныне проверялся и по делам земского начальника; уезд, считавший разряд неверным, мог просить вторую справку. Секретари дописали строку пятьдесят два раза. К девяти часам у одного затекли пальцы, и последние листы он придерживал уже всей ладонью.

Потом Свешников принёс восемь узких календарей.

На каждом три даты были подчёркнуты красным: первое сентября – готовность помещений, подрядов и людей; первое декабря – открытие; первое марта – число учебных дней, принятых больных и проезд по дороге после зимы.

Одинаковыми оставались только красные черты. Между ними всё расходилось. Вятский лист ждал зимней дороги для леса, тамбовский – покупки; в одном уезде плотники освобождались в июле, в другом в сентябре. Я разложил полосы по месяцам. Они заняли стол от чернильницы до подсвечника, и край последней пришлось прижать книгой.

В июле лес требовался трём уездам, плотники – двум. В августе крыли почти все крыши; псковскую черту пришлось сдвинуть в сентябрь. Затем шли сдача помещений и октябрьские печи. Против печей Свешников поставил скобку до открытия: раствор должен высохнуть раньше первого огня. Ноябрьские клетки заняли учителя. Декабрьские – восемь открытий.

Я искал между полосами свободную неделю и сначала решил, что одна нашлась. Это оказался загнутый край тамбовского листа. Под ним стояла покупка леса.

– Убрать? – спросил Свешников, когда часы пробили десять.

Я переписал три ближайшие даты в свою записную книжку. На следующей странице места уже не хватило: пришлось продолжить поперёк полей.

– В шкаф. А календари оставьте.

Сорок листов скрылись за дверцей. Полосы остались на столе, и ни одну из них теперь нельзя было передвинуть тихо. До пятого июня я обещал. С пятого июня у обещания появились восемь мест и восемь сроков.

* * *

Шестого июня пришла первая бумага по новому графику.

Тульский уезд. Готовность к первому сентября.

Подрядчик брался поставить здание, перекрыть крышу, сложить две печи и настелить полы за тридцать четыре дня.

Я показал бумагу Свешникову.

Он прочёл и положил её на стол лицом вниз.

– Ваше величество, тут одна печь сохнет три недели.

– А их две.

– Их две.

Мы посмотрели друг на друга.

Дурак бы такого не написал. Дурак написал бы «в непродолжительном времени».

Точная дата стояла потому, что срок был напечатан и разослан: подряд получал обещавший к первому сентября, а не говоривший правду.

Я велел его обещание не отклонять и не утверждать, а положить в дело и приписать одну строку: чем будет подтверждена готовность первого сентября и кто её подтвердит.

Это была первая цена, которую взял с меня мой собственный календарь, и брать он её собирался, судя по всему, ежемесячно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю