444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Коронация (СИ) » Текст книги (страница 10)
Коронация (СИ)
  • Текст добавлен: 19 сентября 2026, 14:30

Текст книги "Коронация (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Левиафан Кейн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)

Глава 19
Четыреста тысяч

Бумагу из коронационной канцелярии я вернул с одним вопросом, написанным поперёк поля.

Четыреста тысяч чего и против скольких?

Ответ пришёл через четыре дня и был вежлив, обстоятелен и совершенно пуст. Четыреста тысяч гостинцев, писали мне, назначено по образцу восемьдесят третьего года, когда на том же поле раздавали столько же и всё обошлось благополучно.

Про «против скольких» не было сказано ни слова – не потому, что скрывали. Подарки назначали по прошлому разу, а число людей не назначает никто: оно приходит само.

Я велел прислать мне не итог, а роспись – что именно в этих четырёхстах тысячах.

Прислали, и это оказалось лучшее чтение за весь март.

В гостинце пять предметов.

Полфунта провесной полукопчёной колбасы. Сайка из крупитчатой муки весом в фунт. Вяземский пряник в треть фунта. Мешок сластей в три четверти фунта. И кружка.

Мешок сластей расписан по золотникам, и роспись эта хороша тем, что её составлял человек, знавший, что делает.

Карамели шесть золотников, орехов грецких двенадцать и простых столько же, кедровых шесть. Александровских рожков восемнадцать, винных ягод шесть, изюму три, чернослива девять.

Я сложил. Вышло семьдесят два золотника, то есть ровно три четверти фунта, поскольку в фунте девяносто шесть.

Тот, кто это писал, сложил тоже.

Всё, кроме сайки, увязывается в ситцевый платок Прохоровской мануфактуры: на одной стороне вид Кремля и Москвы-реки, на другой – наши с Аликс портреты. Сайку дают в руки отдельно: она не лезет.

Кружка эмалевая, из жести, вершка в два с четвертью вышиною, с гербом, с вензелями и золочёным ободком. Пишут, что хороша.

Дальше шли цифры, и вот тут я сел и стал считать сам.

Кружек четыреста тысяч по сорока двум копейкам. Сто шестьдесят восемь тысяч рублей.

Всё гулянье – со сценами, балаганами, буфетами, пивом, мёдом, оркестрами, помостами и жалованьем всем, кто там будет работать, – положено в триста тридцать девять тысяч пятьсот тридцать шесть.

Кружки съедали половину.

Я перечёл это дважды и не нашёл ни воровства, ни глупости. Подряд разыграли торгами; сорок две копейки были низшей предложенной ценой. Подданство подрядчика по закону значения не имело.

Половина сметы на жестяные стаканы – это не злоупотребление. Это то, что бывает, когда предмет назначают по прошлому разу, а стоимость его никто не складывает с остальным.

На другом листе стояли подрядные цены всего, что шло с кружкой: платка, сайки, колбасы, пряника и мешка сластей. Двадцать две копейки на человека, восемьдесят восемь тысяч на всех.

Я положил листы рядом и написал под ними: двести пятьдесят шесть тысяч. От общей сметы осталось восемьдесят три тысячи пятьсот тридцать шесть рублей – на сцены, балаганы, пиво, мёд, оркестры, помосты и жалованье. Кружка одна брала вдвое больше.

В росписи каждая строка была верна. Не было только строки, где их складывали вместе.

Была, впрочем, при этом подряде одна особенность, которой в смете тоже не значилось.

Четыреста тысяч кружек делаются за границей и границу переезжают. Стало быть, в расписании появляется день, который назначаю не я и не подрядчик, а таможня, и назначает она его по своему порядку, где четыреста тысяч однородных предметов есть не подарок государя, а груз, подлежащий досмотру и оплате.

Я велел выяснить, в котором пункте и в какой срок, и получил ответ через неделю: досмотр партии такого объёма занимает от четырёх дней до двух недель, смотря по тому, как ляжет.

«Смотря по тому, как ляжет» – единственное место во всей росписи, где было сказано честно.

Саек четыреста тысяч по фунту – десять тысяч пудов хлеба, и печёт их Филиппов, поставщик двора. Колбасы по полфунту, итого пять тысяч пудов. Сластей семь тысяч пятьсот пудов, пряников три тысячи триста.

Без малого двадцать шесть тысяч пудов съестного, не считая кружек и платков, и всё это надо где-то держать, чем-то везти и в один день отдать в руки.

Я велел спросить одно: когда какой предмет делается.

Ответ занял полстраницы и стоил всей росписи.

Кружка и платок делаются заранее и лежат сколько угодно. Пряник, сласти и полукопчёная колбаса держатся неделями, колбаса без холода – днями. Сайка печётся ночью и к следующему вечеру черствеет.

Кружку с платком можно сложить в марте, пряник и сласти – в начале мая, колбасу – за четыре дня при леднике. Сайку надо испечь в ночь на восемнадцатое и к утру доставить на поле – все четыреста тысяч.

И вот тут я спросил второе, чего до меня, как выяснилось, не спрашивал никто.

Кто завязывает узелки?

Четыреста тысяч платков надо разложить, положить в каждый кружку, колбасу, пряник и мешочек, свести четыре угла и завязать. Руками. Другого способа нет.

Мне ответили, что это делается на месте заготовки.

Я велел узнать, сколько нужно людей и часов. Ответа не было три дня: никто не считал. При десяти узлах в час и двух днях работы требовалось две с половиной тысячи пар рук.

Двух с половиной тысяч упаковщиков в смете не стояло.

Стояло: «расход по укупорке – по действительной надобности».

После апрельского решения их понадобилось три тысячи сто двадцать пять, и это единственное число в главе, которое выросло оттого, что я прибавил людям подарков.

* * *

Двадцать восьмого марта я велел построить будку.

Не на Ходынке – во дворе, в Царском, по чертежу, подписанному в январе: пятиугольная, острым углом наружу, в четыре аршина до крыши, и проход внутри в полтора аршина.

Кружек у меня не было, и я велел взять что подвернётся: связали четыреста узелков из холста, положив в каждый камень фунта на два, чтобы вес был близкий. Сайки взяли настоящие, полсотни, и их же подкладывали заново, потому что сайка после четвёртых рук перестаёт быть сайкой, а платок из холста выдерживает сколько угодно.

Узелки возвращались в короб за будкой и снова шли к прилавку; на поле будет труднее.

Раздатчиком поставили лакея, потом дворцового служителя, потом ещё двоих, чтобы не вышло, будто дело в человеке.

Проходили конюхи, писаря, садовники и караульные, кого удалось собрать, – сто одиннадцать человек, и они проходили по нескольку раз.

Перед тем как пустить часы, я велел пройти один круг без счёта. На третьем узелке старый садовник протянул одну руку: второй придерживал расстегнувшийся полушубок. Камень ударил ему по пальцам, сайка выскользнула и легла в мокрый снег. Он нагнулся; лакей за стойкой тоже нагнулся; следующий конюх вошёл ему в спину. Все трое засмеялись, увидели меня и разом перестали.

Я отошёл за угол будки и попросил повторить. Теперь у стойки снова заговорили: один просил выбрать узелок потяжелее, другой не хотел брать сайку с надломленной коркой. Когда я вернулся, одна сайка лежала на земле, а лакей и конюх спорили, кому её поднимать. Поднял садовник, вытер о рукав и положил обратно в короб. Я велел оставить её там же для настоящего счёта. Она прошла ещё четыре круга; к концу корка держалась отдельно от мякиша.

Я стоял с часами.

Первая четверть часа дала двенадцать выдач в минуту, и я подумал, что всё это напрасно.

К середине часа стало восемь, а к концу – шесть, и шесть держалось твёрдо, потому что человек за прилавком устаёт, а подходящий не подставляет руки, а тянется, переспрашивает, роняет, возвращается за упавшим и мешает следующему.

Число я записал с оговоркой: один час, сто одиннадцать знакомых людей, раздатчик под наблюдением государя. Усталость, теснота, чужие лица и страх, что не достанется, могли изменить его только в худшую сторону.

Стало быть, шесть – это не то, что будет. Это то, лучше чего не будет.

Считать после этого было просто, и лучше бы я не умел.

На каждый из ста пятидесяти прилавков приходилось по две тысячи шестьсот шестьдесят шесть человек. При шести выдачах в минуту – четыреста сорок четыре минуты.

Семь часов двадцать четыре минуты.

Раздачу назначено начать в десять утра. Стало быть, последний в очереди получает свой платок с моим портретом в шестом часу пополудни, простояв на ногах с утра, а пришедши на поле – с ночи, потому что кто же станет приходить к десяти, если раздают, пока не кончится.

И всё это время он стоит в шестидесяти саженях от края оврага и в полутора аршинах от соседа.

Дело было не в числе выдач.

Дело было в том, что четыреста тысяч человек назначено собрать в одно место к одному часу и держать там, пока не разойдётся очередь.

* * *

К росписи была приложена ещё одна строка, на которую я сперва не обратил внимания.

Жетоны.

Их предполагалось разбрасывать в толпе – памятные, с надписью, числом сколько-то, точного числа не стояло. Мысль была та, что раздача идёт своим порядком, а сверх того людям делается ещё маленькая радость.

Я спросил, сколько их заказано.

Не ответили сразу. Через два дня ответили, что число уточняется.

Число, которое уточняется, – это число, которого нет, и я велел не заказывать их вовсе.

Свешников спросил, отчего так резко: жетон стоит копейки, а вещь приятная.

– Оттого, Пётр Иванович, что гостинцев четыреста тысяч, и это известно всем. А жетонов будет неизвестно сколько, и разбрасывать их будут неизвестно где.

– И что же?

– А то, что через неделю по Москве пойдёт слух, будто разбрасывают не жетоны. Слух пойдёт непременно, потому что «неизвестно сколько» в деревне переводится на «сколько успеешь поднять», а «памятный жетон» – на «монета». И придут не за колбасой.

Он подумал и сказал:

– Придут раньше.

– Придут раньше.

Другой причины не требовалось. Гостинец лежит на прилавке, по одному на человека; жетон летит в толпу неизвестным числом. Это уже не предмет, а лотерея.

Отменить их стоило мне ровно ничего: они ещё не были заказаны.

* * *

Двенадцатого апреля на стол вернулись холщовый узелок с камнем, зачерствевшая сайка и часы. Рядом секретарь положил семь пронумерованных листов.

Первое. Гостинец не переменяется ни в одном предмете. Ни колбасы поменьше, ни кружки подешевле. Обещанное отдаётся полностью.

Я развязал узелок. Камень оттянул холст и глухо стукнул о стол. В мае в платке должны были лежать кружка, колбаса, пряник и сласти; сайку выдадут рядом, отдельно от узла. Ни одна строка росписи не исчезла.

Второе. Колбасу принимать не ранее чем за четыре дня и держать во льду.

На расчёте льда стояло восемьдесят тысяч фунтов. Я положил рядом страницу росписи: четыреста тысяч гостинцев по полфунта колбасы, двести тысяч фунтов, пять тысяч пудов. Две бумаги одного дела расходились в две с половиной раза.

Свешников быстро нашёл ошибку. Пять тысяч умножили на шестнадцать вместо сорока: в пуде сорок фунтов, а шестнадцать вершков в аршине; таблицы лежали рядом, и рука взяла верхнюю.

Я перечеркнул восемьдесят тысяч. Написал: двести пятьдесят тысяч фунтов, шесть тысяч двести пятьдесят пудов. Лёд считать на четыре дня жары. Не на ту погоду, какая случится, и не на четыреста тысяч подарков, а на пятьсот тысяч.

Сайку печь в ночь и с ночи везти на поле. Пекарь отвечает один. Я нажал на лежавшую передо мной сайку; корка треснула под пальцем и не расправилась.

Третье. Гостинцев заготовить пятьсот тысяч.

Свешников поставил в поле ещё сто тысяч и повёл карандашом вниз. Сто тысяч кружек. Столько же платков и саек. Тысяча двести пятьдесят пудов колбасы. Восемьсот тридцать три пуда пряников. Тысяча восемьсот семьдесят пять пудов сластей.

На последней строке вышли деньги. По двум листам, лежавшим рядом в марте, – шестьдесят четыре копейки на гостинец, шестьдесят четыре тысячи рублей на прибавленные сто тысяч.

Половину суммы я высвободил, вычеркнув балаганы из увеселительной части. На другую испросил сверхсметный кредит и получил его. Балаган можно не смотреть. Пустой платок в чужих руках увидит всякий.

Четвёртый лист лежал под двумя зачёркнутыми редакциями.

В первой поле делилось на четыре части. Раздача начиналась в восемь, десять, двенадцать и два. Свешников вернул лист с одним вопросом на полях:

«Ваше величество, а прийти они когда изволят?»

Я положил поверх часов первую редакцию. Приход разнести по часам было нечем: знающий, что подарок дают до последнего, всё равно придёт на рассвете. Четыре начала оставляли у прилавка те же две с половиной тысячи человек и отодвигали конец раздачи в темноту.

На чистом листе написал: раздавать четыре дня. Восемнадцатого мая – на поле; девятнадцатого, двадцатого и двадцать первого – в частях города, в назначенных местах, по одному гостинцу в руки, без удостоверения. Число гостинцев и мест напечатать за две недели, объявить в газетах и прочесть в приходах.

Человек, выходящий из дому в два часа ночи, запрета не прочтёт. Ему можно лишь показать, что подарок будет завтра и послезавтра, – лишить причины спешить.

Пятое. Не один склад и не один день доставки. Партии идут по числу частей поля, каждая со своей приёмкой. Секретарь раздвинул листы, оставив между ними расстояние: одно испорченное место больше не накрывало остальные.

Шестое. Для каждой вещи – три образца под печатями и подписями, как требует закон о казённых подрядах. Один у подрядчика, один в московском дворцовом управлении, третий у Шеина, при общем журнале поля. Всякую партию сличать с третьим.

Свешников поднял холщовый узелок.

– Если подрядчик и принимающий скажут, что такой и был?

– Шеин развяжет свой.

Он положил узелок обратно, уже не рядом с сайкой, а на шестой лист.

Седьмое. Исполнение всех шести пунктов записывать в общий журнал поля тем же порядком, что и в январе: предмет, час, имя и действие.

Секретарь собрал первые пять листов. Шестой и седьмой пришлось оставить открытыми: каменный узелок мешал сложить стопку.

Свешников вернулся к третьему листу и остановился.

– Ваше величество, пятьсот тысяч кружек – это на сто тысяч кружек больше, чем нужно. Куда денутся лишние, если придёт четыреста?

– Раздадим в уездах, в тех восьми. Детям в училищах.

– А если придёт пятьсот пятьдесят?

Я не ответил, потому что ответить было нечего, и он не настаивал, потому что понимал это раньше меня.

Цену четвёртого пункта он назвал сам, и назвал точно.

– Четыре начала вместо одного – это четыре оцепления вместо одного, четыре наряда, четыре обоза и четыре места, где может выйти беспорядок, вместо одного. Одно место караулить легче.

– Легче.

– И расходов – четыре против одного.

– Лишних втрое, – сказал я. – Я считал.

Он посмотрел на меня и не стал спорить, а я подумал, что за полтора года выучился отвечать числом на всё, включая то, на что числом отвечать не следует.

* * *

Депеша из Москвы пришла шестнадцатого апреля, короткая и без обиняков.

Сергей Александрович писал, что порядок дробной раздачи он принимает и исполнит, что общий журнал ведётся и никаких затруднений не встречает.

И прибавлял одно.

В день праздника, писал он, распоряжение на месте должно принадлежать одному лицу без всяких изъятий, ибо на поле в этот день будет двести тысяч человек, а может быть, и вдвое, и всякая минута, потраченная на согласование, есть минута, в которую никто ничем не распоряжается.

Он просил вернуть ему право переменять любой пункт порядка в самый день гулянья, своею властью и без сношения с Петербургом.

Весь год я доказывал ему, что распоряжение должно быть проверяемым, а значит медленным. В январе эта медленность заняла два часа двадцать семь минут от остановленной бочки до последнего приказа.

Он выучил урок и вернул мне его обратной стороной.

В обыкновенный день два часа двадцать семь минут стоят двенадцати бочек. Восемнадцатого мая цена будет другой, и написать, что порядок дороже быстроты, я не мог.

Отдать ему право – вернуть Москву единственному лицу, у которого я её отбирал с января. Не отдать – оставить поле без хозяина на два часа двадцать семь минут.

Я не ответил ни в тот день, ни на другой.

До гулянья оставался месяц и два дня.

Глава 20
Два хозяина

Дядя приехал сам.

Восемнадцатого, без предупреждения, ночным из Москвы, и просил принять его не в докладный день, а когда угодно, хоть в десять вечера. Я назначил на девять.

Он вошёл в дорожном, не переодевшись: человек, просящий права распоряжаться на месте, приехал прямо с места.

– Ваше величество, вы мне не ответили. Я приехал, чтобы вам было неудобно не отвечать.

Он сел к столу, положил ладони на край сукна и говорил, глядя на меня. К бумаге потянулся, когда я попросил перейти от довода к случаям.

Восемнадцатого мая на поле станет двести тысяч человек, а может быть, и вдвое, и они будут стоять там с ночи. При них будут работать шесть служб, и ни одна из шести не подчинена другой. Всё, что может случиться, случится сразу и в одном месте, и всякое решение будет стоить минут, а не дней.

Общий журнал, сказал он, превосходен, но позволяет узнать, что произошло, а не распорядиться.

– Вы построили мне зеркало, – сказал он. – Отменное зеркало, в котором всё видно с часом и с подписью. Я в него смотрюсь целый год и не спорю. Но восемнадцатого мая мне понадобится не зеркало. Мне понадобится рука.

* * *

Я спросил его об одном.

Не о полномочиях – о случаях.

– Сергей Александрович, назовите мне десять вещей, которые могут выйти на поле в тот день, и скажите по каждой, кто, по-вашему, решает.

Готов он не был и притворяться не стал. Попросил бумаги и просидел над нею минут двадцать, пока я читал другое.

Вышло у него не десять, а четырнадцать.

Мы разбирали их до половины первого; этот разбор стоил всего года переписки.

Прежде чем начать, он выложил на стол ещё одну бумагу – не из четырнадцати, а сверх.

Донесение от третьего апреля. Чиновник министерства двора приехал на поле осмотреть места под буфеты и был остановлен полицией. Обер-полицмейстер, приехавший разбирать, сказал ему при свидетелях так, что записали дословно:

«Это моё дело. Ваше дело устройство увеселений, а поддержание порядка – дело моё».

– И он прав. Увеселения переданы двору, порядок остался за полицией, то есть за мной. Двое правы на одном поле – и ни один ничего не сделает.

Я велел подшить это донесение первым листом ко всему, что мы напишем нынче ночью.

Не как улику. Как заглавие.

Толпа собралась раньше срока и стоит перед линией. Решает Москва, немедленно, и доносит после. Тут спора не было ни секунды.

Одна служба стала. Решает Москва: заменяет её наличными людьми, кому бы они ни подчинялись.

Надо начать раздачу раньше назначенного. Решает Москва. Раньше – всегда можно.

Надо начать позже. Не решает никто: назначенный час напечатан в объявлениях и прочитан в приходах, и человек, стоящий с ночи, не обязан знать, что мы передумали.

Оцепление где-нибудь разомкнулось. Решает Москва, и решает тот из шести, кто ближе, не дожидаясь своего начальства, – и это записали особо, потому что при шести службах ближе всегда оказывается чужой.

Тут дядя остановился и сказал, что должен назвать одну вещь сам, покуда её не назвал я.

По закону он в Москве имеет первенство перед всеми воинскими начальниками, хотя бы они были старее его в чине. Первенство – и только. Приказать войскам он не может ни одному человеку: округом командует Костанда, и требование о высылке подписывает Костанда.

– Стало быть, ваше величество, если оцепление разомкнётся там, где стоят войска, я имею перед их начальником первенство и не имею над ним ничего. Я могу войти прежде него в дверь. Распорядиться его ротой я не могу.

Я велел вписать и это, и вписать его словами.

Ребёнка отняло от матери и понесло. Дядя написал против этого случая «полиция», и я спросил, что делает полиция, и он посмотрел на меня и написал сверху: «останавливает движение в этом месте, чья бы это ни была часть поля». Ни один устав такого не позволяет. Он писал, я смотрел, и ни он, ни я не поправили.

Кто-нибудь на трибуне занемог. Я велел вписать и это: перечень, из которого выбросили малое, завтра придётся дополнять.

Пошёл дождь и размыло подходы. Решает Москва; и с этого случая начался спор, который стоил нам часа, ибо размытые подходы есть уже не порядок дня, а перемена мест, и перемена мест печатана в объявлениях.

Кончились гостинцы прежде, чем кончился народ. Против этого дядя написал одно слово: «нельзя», – и был дважды прав, потому что нельзя не только допустить, но и решать это на месте: на месте решить тут можно только одно – кому не дать.

Надо остановить раздачу вовсе.

Тут я сказал, что это Петербург, и был неправ, и он мне это показал в три фразы.

– Остановить раздачу может только тот, кто видит, отчего её надо остановить. Из Петербурга видно бумагу. Покуда бумага дойдёт, останавливать будет нечего.

Я подумал и согласился, и он записал это своею рукой, и я подписал его запись, а не свою.

После этого он перестал говорить как проситель.

Около двух часов ночи я остановился и сказал вслух то, что мешало мне с самого начала.

Нас в этой комнате двое, а делим мы на троих.

Манифестом первого января приготовления возложены на министра двора – графа Воронцова-Дашкова. Всё, что мы писали, было раскладкой внутри его хозяйства и без него оставалось бумагой двоих о третьем.

Дядя сказал, что граф подпишет.

Я ответил, что мне мало, чтобы он подписал: мне нужно, чтобы он это писал вместе с нами, и потому третий экземпляр пойдёт к нему не на утверждение, а на дополнение, и всё, что он допишет своею рукой, входит в расписание без моего пересмотра.

– Вы отдаёте ему право менять то, что мы делаем ночью?

– В той части, которая его. Иначе завтра он скажет, что его не спросили, и будет прав, а послезавтра его человек и ваш человек станут на поле друг против друга и скажут каждый: это моё дело.

* * *

К третьему часу ночи из четырнадцати случаев вышло три графы.

Первая: Москва решает и делает немедленно, доносит после. Сюда легло восемь случаев, и все восемь – те, где промедление стоит людей.

Вторая: Москва доносит и ждёт. Сюда легло два, и оба – деньги и подряд, где спешить незачем и где всякая перемена есть перемена договора.

Третья: не решает никто. Сюда легли перемена часа в позднюю сторону, состава гостинца и числа гостинцев – три вещи, уже обещанные народу и напечатанные.

Четырнадцатый не лёг никуда, и мы отложили его, а вернулись под конец: что делать, если надо остановить не раздачу, а всё гулянье целиком.

И тут выяснилось, что писать, собственно, нечего.

Москва с губернией состоит в положении усиленной охраны, и по шестнадцатой статье Положения восемьдесят первого года генерал-губернатор вправе воспрещать всякие народные, общественные и даже частные собрания. Всякие. Народное гулянье есть народное собрание.

Право остановить праздник у него было с первого дня – от закона, изданного за пятнадцать лет до нас обоих.

– Вы это знали?

– Знал, – сказал он. – И не воспользовался бы.

– Отчего?

– Оттого, что это право есть, а бумаги, в которой сказано, что им следует воспользоваться в таком-то случае, нет. Человек, отменивший коронационное гулянье по шестнадцатой статье, наутро объясняется перед всеми, и объяснение его будет состоять из слова «показалось».

Записали так: решает Москва, немедленно, по шестнадцатой статье; донесения не требуется вовсе – довольно, чтобы человек, отменивший праздник, назвал себя в журнале.

И прибавили строку, которой он просил: настоящее расписание почитается тем самым основанием, за отсутствием коего он не воспользовался бы своим правом.

К этому прибавилось второе, и оно далось тяжелее.

Всякая перемена, сделанная после шестого мая, вносится в общий журнал поля с часом и с именем того, кто велел. Прежде исполнения, если есть минута. Тотчас после, если минуты нет.

Дядя прочёл эту строку дважды.

– Вы понимаете, что вы сейчас сделали?

– Понимаю.

– Не уверен. – Он положил бумагу. – Прежде за всё отвечал порядок. Порядок есть никто: он общий, он утверждён, он ни в чём не виноват. Отныне за всякую перемену будет отвечать человек, названный по имени и с часом. Вы даёте мне руку, о которой я просил, и в ту же минуту делаете так, что за всякое движение этой руки спросится с меня поимённо.

– Даю.

– И с вас тоже?

– И с меня. Мои распоряжения идут в тот же журнал и тем же порядком.

Он помолчал.

– Тогда позвольте я скажу вам, отчего я всё-таки подпишу.

И сказал.

* * *

Он говорил недолго, и говорил про Борки.

Семнадцатого октября восемьдесят восьмого года на двести семьдесят седьмой версте Курско-Харьково-Азовской дороги сошёл с рельсов царский поезд. Десять вагонов под откос, двадцать один убитый.

Я был там же – вернее, там был двадцатилетний человек, чьим именем меня теперь называли. От того дня мне не досталось ничего. Ни удара. Ни насыпи. Ни одного лица.

После станции я велел подать дело Кони именно потому, что всякий вокруг полагал: государь помнит Борки. Я не помнил и потому знал о них по показаниям, схемам и газетам. Отец держал крышу вагона, покуда выходили, – так после написали и так с тех пор рассказывают. Правда ли это, я не знаю. Спросить его я не мог: когда я впервые увидел отца, он уже умирал. О самой известной минуте его жизни я знал ровно столько же, сколько всякий читатель газеты.

В деле было всё, кроме того, что должен был помнить я.

Следствие Кони нашло скорость в шестьдесят вёрст вместо сорока, два паровоза, гнилые шпалы, неисправные тормоза, ворованные деньги и требование прибыть в Харьков вовремя во что бы то ни стало.

Он нашёл всё и не нашёл никого.

Виноватых оказалось столько, что не осталось ни одного. Министр путей сообщения отвечал за дорогу, но не за поезд. Инспектор императорских поездов отвечал за поезд, но не за путь. Начальник депо отвечал за паровозы и требовал быть в Харькове вовремя во что бы то ни стало, и это было усердие, за которое не судят. Управление дороги отвечало за шпалы и покупало их на те деньги, какие оставались после того, как часть уходила не туда. Каждый из них делал своё, и своё каждый делал плохо, и ни одного из них нельзя было привлечь за то, что делали остальные.

Суда не было. Троих уволили тихо, и один из них попросился сам.

А вывод Кони состоял из одной строки.

Полное неисполнение всеми своего долга.

Всеми. Не кем-нибудь.

– Вот отчего я подпишу, – сказал дядя. – Не оттого, что вы правы, а оттого, что я в Борках не был, а вы были. И я не хочу, чтобы через год кто-нибудь написал про моё поле такую же строчку.

* * *

Двадцать первого апреля приехал Витте, и с ним пришло второе, чего я в этом месяце не ждал.

Восемнадцатого числа в Петербург прибыл Ли Хунчжан.

Семьдесят три года, чрезвычайный посол богдыхана, ехал через Суэц, где его перехватил Ухтомский и пересадил на русский пароход, чтобы до Одессы с ним не поговорил никто другой. Формально он едет на коронацию. Едет он не на коронацию.

Витте изложил дело за четверть часа, и изложил хорошо. Дорога во Владивосток по прямой, через Маньчжурию, вместо кругового обхода по своей земле. Строит частное общество. Концессия оформляется не на Россию, а на Русско-Китайский банк. России отходит полоса отчуждения – с правом полиции и охраны.

– И всё это, ваше величество, надо решить теперь. Он пробудет до коронации и уедет после неё, а другого такого случая не выпадет ни ему, ни нам.

Я велел подать тетрадь.

В тетради с марта прошлого года стояло: всё приобретённое на том берегу приобретается открытым договором, за названную плату и с заранее посчитанной ценой обороны. Без подписи военного ведомства приобретение не совершается.

Полоса отчуждения с правом полиции и охраны есть приобретение. Как её ни назови и на чей банк ни оформи.

Витте это знал прежде меня и потому начал с того, чем кончают.

– Помню. И тогда же сказал вам, что случай на Востоке никогда не приходит вместе с готовым расчётом.

– А я вам ответил, что расчёт затем и делается заранее.

– Ответили. – Он не отвёл глаз. – Расчёт не сделан. Обручев считал войну, а не оборону дороги, и это разные счёты. Он не сделан, ваше величество, и до отъезда Ли Хунчжана сделан не будет.

Я спросил, сколько вёрст в этой дороге.

Ответил он не сразу. Знал он прекрасно; но понял, зачем я спрашиваю.

Тысячи полторы по прямой через Маньчжурию. В обход по своей земле, вдоль Амура, – на тысячу с лишним вёрст больше и по местам, где строить вдвое тяжелее.

– Полторы тысячи вёрст полосы, – сказал я. – По обе стороны полотна, с правом полиции и охраны. Сергей Юльевич, я не спрашиваю, чего стоит построить. Я спрашиваю, чего стоит держать полторы тысячи вёрст чужой земли, на которой мы будем единственные вооружённые люди, и держать не год, а всегда.

– Этого никто не считал.

– Вот именно этого и не считал никто.

Мы сидели и молчали, и я думал не о Маньчжурии.

За четыре дня ко мне пришли двое и оба просили об одном: приостановить написанное мною правило, потому что случай не ждёт.

И оба правы в том, что случай не ждёт.

Я не приостановил и не отказал.

Договор пусть подписывают. Дорога решена, заём взят, обратного хода нет, и делать вид, будто он есть, значило бы врать самому себе.

Но правило не приостанавливается. Ему назначается срок и подпись.

Первое: счёт цены обороны этой дороги – людей, вёрст, гарнизонов, годового расхода – представляется военным ведомством к первому января будущего года, и представляется мне лично.

Второе: до этого дня ни одна верста за пределами полосы не занимается ничем и ни под каким предлогом, и всякое занятие сверх полосы считается совершённым без разрешения, кто бы его ни совершил.

Третье: оба эти пункта вносятся в тетрадь тем же порядком, каким вносится всё прочее, – с числом и подписью того, кто взялся исполнить.

Витте выслушал и сказал, что первое исполнимо, второе неприятно, а третье он подпишет сейчас, если дадут перо.

Перо дали.

Уходя, он остановился в дверях и сказал главное.

– Ваше величество, в восемьдесят восьмом году я один писал, что царский поезд идёт тяжело и быстро и что этого нельзя. Меня не послушали, и вышло то, что вышло, а после я на этом поднялся. Так вот, я знаю, как это бывает: сперва никто не виноват, потом виноваты все, а после виноватым оказывается тот, кто написал бумагу и остался жив.

– Я знаю.

– Тогда мы понимаем друг друга.

* * *

Двадцать восьмого апреля пришли две бумаги. Обе из Москвы.

В первой Сергей Александрович сообщал: расписание обязанностей подписано и разослано по шести службам. Первое донесение по журналу пойдёт шестого.

Во второй, от обер-полицмейстера, стояли числа.

Гостиницы заняты все.

Ночлежные дома заняты все.

Трактиры и чайные пускают на ночь за плату. Ночуют на полу.

Против восемьдесят третьего года к этому числу приехало вдвое больше.

А тогда на поле пришло триста тысяч.

Я рассчитывал на четыреста и прибавил до пятисот. В апреле это казалось щедрым до неприличия.

Я взял свой экземпляр расписания и на чистом листе в конце разграфил то, чего в нём ещё не было: узкий столбец для часа, широкий для имени. Часы показывали половину одиннадцатого. Первую строку я заполнил сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю