Текст книги "Прапорщик 1914: Галиция (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Роту дали после Городка. А бумага на чин старая, по прежним делам. Просто дошла наутро, некстати скоро после могил.
– Бумага всегда приходит некстати, – сказала она. – Раненого она тоже догоняет, когда он уже либо выздоровел, либо умер.
Она докурила молча. Потом обронила, глядя не на меня, а на дорогу к фронту:
– Рота – это вам не горстка отборных охотников. С горсткой геройствовать сладко. А рота – это две сотни мужиков. – Она повела уголком рта, не то усмехнулась, не то поморщилась. – Вам, ротный, теперь не сабелькой махать, а с интендантом за портянки лаяться. Невелика честь.
Я засмеялся – впервые, кажется, за эти тяжёлые дни.
– А вы откуда про портянки знаете, Вера Андреевна?
– У меня отец земский доктор, – сказала она. – При земстве, Северцев, та же война, только без стрельбы. И с теми же интендантами. Я с малых лет гляжу, как казённое мимо людей течёт. Насмотрелась.
Мы постояли ещё. Говорили о пустом – о её раненых, о моих, о том, что зима близко, а шинелей нет; и она пожаловалась без жалобы, что одеял в лазарете недостача, а холода идут, и раненые мёрзнут не хуже, чем гниют. Я при ней не играл командира, не держал лицо твёрже своих, не изображал ничего; и она при мне не играла. Стояли на крыльце, толковали про портянки да про одеяла, и подвода моя ждала у плетня, а я всё медлил у неё отнять минуту.
– Поезжайте, ротный, – сказала она наконец, бросив окурок и растерев его каблуком. – У вас две сотни некормленых, у меня тут полтораста недолеченных. Делом надо, не лясы точить. – И, уже отворачиваясь к двери, прибавила, не глядя, суховато: – А себя мне сюда не привозите. Я вам, кажется, в тот раз говорила.
Дверь за ней стукнула прежде, чем я успел ответить. Я поклонился пустому крыльцу и пошёл к подводе. У дверей оглянулся – она уже скрылась внутри, в своей нескончаемой, заведомо проигрываемой войне, где раненых привозили скорее, чем она успевала их латать; только белая косынка мелькнула в полутьме коридора и пропала.
* * *
Назад я вёз сапоги да шинели. И лёгкость, какой давно не носил.
Лёгкость держалась до расположения. У плетня ждал ординарец. Он переминался, торопил. И я понял издали: всё.
– Вашбродие, к командиру батальона. Тотчас велено.
Окунева застал над картой. Пенсне сидело криво, сам он сутулился, а в углу рта залегла та складка, что бывала перед жарким делом.
– Принял роту? Обживаешься?
– Обживаюсь, господин подполковник. Сыровата. Костяком тяну.
– Дотянешь после. Австриец заупрямился. Зацепился за гряду за рекой, окопался, держит переправу. Полку идти, а гряда поперёк горла.
Он провёл пальцем по обозначенному на карте мосту.
– Мост они попортили, но не сожгли дочиста. Настил снят, ближний пролёт обрушен. Устои стоят, под ними часть продольных балок уцелела. Днём сунуться нельзя: гряда видит и мост, и дорогу. Ночью, коли сперва снимешь береговой пост, людей по одному провести можно.
– Инструмент дадите?
– Из полкового обоза получишь две пилы, топоры и канат. Доски ищи поблизости, жердей в фольварках довольно. Людей под работу выберешь у себя. У тебя рота, подпоручик, а не десяток охотников. Среди двух сотен найдутся и плотники.
– Береговой пост где?
– Вот здесь, выше дороги. Смотрит на мост и на подступы. Что под самым настилом творится, с гряды не видят. Сибиряк твой разберётся.
– Когда выступать?
– Завтра вечером. За ночь снимешь пост, наладишь переход. К рассвету рота должна быть на той стороне. Ракетницу и четыре белых патрона получишь у полковой команды связи.
Я вышел в сумерки и первым делом позвал Михеева.
– Кто у нас до войны с деревом работал?
К ночи передо мной стояли два плотника, трое столяров, колёсник, кровельщик и ещё двое, уверявшие, что всякую деревенскую работу знают. Старшим поставил бородача.
– Мост вы мне не строите. Нужен проход для людей. По одному перейти, пулемёты по частям перенести. Подвод не будет.
– Коли сваи да балки стоят, сделаем, вашбродие. Только сперва с того берега стрелять перестанут пускай.
– За это отвечаю я.
Зотову велел приготовить оба Максима к разборке. Сибиряка с двумя охотниками отправил поглядеть мост издали. Михееву приказал добыть доски с пустого сарая и сложить их под брезентом.
Глава 12
«Честный враг»
На дальний берег вышли затемно по тому, что до полуночи было разбитым мостом, а к рассвету стало узкими мостками.
Австриец испортил переправу основательно, но торопился. Настил сняли, часть досок сожгли, ближний пролёт обрушили в воду. Устои уцелели, и под чёрной водой между ними угадывались две продольные балки. Для подвод мост был мёртв. Для человека – ещё нет.
Охотники пошли первыми.
Сибиряк спустился под устой, обвязал грудь канатом и лёг на мокрую балку. Добрался до дальней сваи, закрепил канат и дважды дёрнул.
Следом переправились я, Сорока и ещё трое. Береговой пост сидел выше моста и глядел на дорогу. Со стороны реки нас не ждали. Сибиряк обошёл яму с тыла. Всё кончилось без выстрела.
Только после этого я подал условный знак.
Бородач привёл рабочую партию. На уцелевшие брусья положили жерди, поверх них – доски, снятые вечером с пустого сарая. Там, где пролёт обвалился, перекинули две длинные слеги, стянули канатом и прибили сверху поперечины. Сбоку протянули верёвочный поручень.
Мостки вышли узкие и зыбкие, для одного человека. Подводу они не выдержали бы, лошадь на них не завести. Но роте большего пока и не требовалось.
Зотов разобрал оба Максима заранее. Тела машин обернули промасленным холстом. Замки и ленты пошли в отдельных коробках. Станки несли по четверо; двуколки оставили на нашем берегу.
Рота пошла по одному, с промежутком. В воду никто не ушёл. Патроны остались сухими. За час с небольшим перевели всех. В закрытой от гряды ложбинке собрали пулемёты, залили кожухи, проверили затворы и пересчитались.
Позади остались узкие мостки. Впереди лежала гряда.
Окунев не соврал, ставя меня сюда. Гряда лежала поперёк нашего пути длинным пологим горбом, и горб этот был обжит и окопан с толком. Не наспех, не как роют, отступая, а основательно, в полный профиль, с пулемётными гнёздами по гребню и проволочным заграждением на кольях в три ряда перед окопами. Тот, кто там сидел, уходить не собирался.
Я лежал в мокром бурьяне на занятом берегу и читал гряду – не как пейзаж, а как огонь и мёртвые зоны. Слева гряда круто обрывалась к реке: там не пройти. Посередине, в лоб, лежал голый пологий скат, на котором всякого, кто пойдёт в рост, срежут не доходя проволоки; о такую же гряду на той неделе умылся соседний полк, оставив на скате цепь убитых и не продвинувшись ни на сажень. А справа гряда сбегала в заболоченную низину, изрытую старицами, и за низиной, у самого правого крыла, темнела сухая ложбина – твёрдый, удобный подход в обход проволоки.
Вот на эту-то сухую ложбину я и глядел дольше всего. Потому что её видел не я один. Обойти упорную позицию с фланга – первое, что приходит на ум всякому, кто хоть раз водил людей в дело; не дурак же там сидел, коли окопался в полный профиль. Стало быть, и он этот обход прикинул раньше меня. И, прикинув, выгородил себе у сухой ложбины местечко поукромнее и посадил туда людей – с пулемётом ли, с десятком ли стрелков, – встретить во фланг того умника, что сунется обходить по твёрдому. Я этого его резерва не видел, но знал, что он там, так же твёрдо, как знал бы своё, будь я на гряде. Пойди я ловким обходом по сухому – и угожу ему ровно в приготовленные объятия, и положу своих не хуже, чем в лоб.
Оставалось одно, и оно было скверное. Между голым скатом и сухой ложбиной лежало само болото – топь, старицы, осока в рост, гнилые окна меж кочек. Туда австриец не смотрел вовсе. Он держал болото за непролазное и был прав: сунуться в него – затея для безумца, особенно с сырой ротой, которую трясина засосёт прежде неприятеля. Топь не считалась дорогой. И именно потому, что она не считалась дорогой, по ней меня и не ждали – ни в лоб, ни ловким обходом, нигде.
Я долго лежал и приглядывался, и выбирать приходилось не между хорошим и дурным, а между дурным и совсем скверным. В поле есть грязь, усталые люди, зыбкие мостки за спиной и упорный, неглупый враг на горбе впереди, – и надо из этого скудного набора сложить дело так, чтоб своих полегло поменьше, а гряду всё же взять.
Я отполз назад, к своим старшинам, и начертил прутиком на сырой глине то, что надумал: гряду, скат, болото справа, сухую ложбину за ним.
– В лоб не полезем, – сказал я тихо. – В лоб он нас и ждёт. И справа, по сухому, тоже ждёт. Пойдём через само болото, низиной. Его он за непролазное держит, оттого и не стережёт совсем.
Ракетницу, полученную перед выходом у полковой команды связи, я держал за пазухой вместе с четырьмя белыми патронами.
– Сигналы запоминайте. Одна белая – Зотов открывает по гребню. Две белые подряд – Бородач ведёт середину через проволоку. Четвёртый патрон запасной.
Я повёл прутиком по глине, расставляя своих.
– Сибиряк – впереди, ищет твердь; где он пройдёт, там и мы. Зотов, оба максима – на тот бугор слева. Увидишь одну белую – открывай по гнёздам и тяни огонь на себя. Бородач – с зелёными в середине. Двое старых режут проход, но людей не подымаешь, пока не увидишь две белые подряд. Главный удар – справа, из топи.
Я поглядел на Лагунова.
– Ты остаёшься при своём отделении. Приказ Бородача передаёшь без отсебятины. Проволоку начнут резать – людей держишь лежать. Две белые увидишь – идёшь с ними через проход. Раньше не дёргаться, позже не отставать.
– Понял, ваше благородие.
– Не мне скажешь, что понял. Людям своим покажешь.
– Болото бы выдержало, – сказал бородач.
– Болото выдержит, – ответил я, хотя твёрдо этого не знал. – Сибиряк проведёт.
Сибиряк только повёл плечом. И от этого его молчаливого движения мне стало чуть спокойнее, чем было прежде.
Светать начинало нехотя, сквозь сырую муть. Я тронул сибиряка за плечо. Он скользнул в туман первым.
* * *
Сибиряк твердь нашёл.
Он провёл нас низиной по одному ему ведомой стёжке. У твёрдого края я достал ракетницу и выпустил одну белую. Она поднялась над туманом и на миг высветила гряду снизу.
Слева ударил Зотов. Оба максима разом, сосредоточенным огнём, по гнёздам на гребне. Австриец заглотил приманку. Главный огонь повернулся туда, на Зотова, на ложный удар.
– Вперёд, – сказал я негромко. – Гранатами. Накоротке.
Мы выметнулись из осоки на твёрдый край и пошли в гнёзда с фланга. Первое взяли с налёта – гранатой в затылок расчёту, что бил влево и нас прозевал. Второе огрызнулось: пулемётчик успел развернуть ствол, полоснул накоротке, срезал двоих наших разом. Сибиряк снял его с колена, одним выстрелом. Третье забросали через бруствер.
И тут с правого края, от сухой ложбины, по нам ударило. Резерв. Тот самый, что австриец посадил встречать обходящих по твёрдому.
Я вскинул ракетницу и выпустил две белые подряд. Они вспороли серую муть над грядой.
Бородач ждал именно этого. Двое старых уже прорезали проход в проволоке, и он повёл середину короткими перебежками на сухую ложбину.
У самого прохода люди на миг встали. Первый молодой залёг поперёк щели, перегородив дорогу прочим.
Лагунов оказался рядом. Сам он был белее того мальчишки и в землю вжался не хуже. Но за ним лежали те самые новички, которым он три дня толковал, что ротный ведёт их на убой. Они глядели теперь на него.
Он не сделался вдруг храбрецом. Боялся до тошноты. Но спрятаться уже не смог.
– По одному! Не вставать! За мной, коротко!
Он прополз через разрез первым, дёрнул за ремень лежавшего поперёк прохода и освободил щель. Молодые потянулись следом. Бородач подхватил их дальше и развернул против резерва.
Гряда заработала на два конца – мы по гнёздам, Бородач по ложбине. Огонь её сломался, заметался, повернулся на нас.
На гребне, у каменной риги, австриец уперся накрепко. Там сидел кто-то с головой: посадил в ригу пулемёт, прикрыл подходы, держал гребень расчётливо, не давал нам разогнаться. Мы залегли. Под огнём из риги не подняться было, а не подымешься – не возьмёшь гряду, а не возьмёшь – весь труд впустую, и тогда уж точно умоемся.
– Зотов! – крикнул я связному. – Один максим сюда, на правый край, бить по риге. Второй пусть держит бугор, как держал. Слышишь? Один сюда – другой там.
Связной нырнул в дым. Покуда волокли максим, лежали под огнём, вжавшись в землю. Рядом со мной лежал конопатый, белый как мел. Крестился мелко, что-то шептал и головы не подымал. Я не стал его трогать. Пусть крестится, лишь бы лежал, лишь бы не вскочил сдуру в рост. С бугра, как и было велено, всё стучал второй максим – один, упрямо, продолжая долбить левую часть гряды и оттягивая её огонь на себя. Зотов выволок первый на правый край, ударил по риге, по чёрному её оконцу. Австрийский пулемёт на миг захлебнулся, сбился. Этого мига хватило.
– Вперёд! – заорал я и кинулся первым.
Добежали до риги броском, накоротке, через десяток открытых шагов, на которых всё решалось. Конопатый, оторвавшись наконец от земли, бежал рядом, пригнувшись, не отставал – то ли страх его подбросил, то ли стыд лежать, когда ротный встал. Гранаты пошли в оконце, в низкую дверь. Сорока метнул последнюю и сразу присел за выступ кладки, прикрыв голову, – учёный, знал, что осколок в камне даёт рикошет. Рвануло глухо, пыхнуло пылью и кислым дымом из оконца. И гряда стала наша – почти.
* * *
Австрийца с гряды мы сбили, но дёшево он нам её не отдал.
Уцелевшие откатились с гребня вниз, к деревне, отстреливаясь, унося раненых. Иные подняли руки. Этих не трогали – не до них было. Я выскочил на самую верхушку и оглядел реку. Узкие мостки под нами теперь не простреливались. По ним могла пройти пехота, а к самому мосту уже можно было подвести рабочие команды и расширять переход без того, чтобы неприятельский пулемёт снимал людей с досок одного за другим. Я крикнул закрепляться.
Австриец не вернулся. То ли некем стало, то ли приказа не было. Огонь стих. Над грядой встала та звенящая нехорошая тишина, что приходит после дела, когда всё уже кончено, а отойти ещё нельзя, и в ушах стоит сплошной звон, и руки ещё дрожат.
И тогда я стал считать.
Считать пришлось много. Гряда обошлась дорого. Из тех, кого я привёл из топи, недосчитался семерых убитыми и вдвое того ранеными. Двое моих охотников полегли у второго гнезда – те, кого пулемётчик срезал, развернув ствол; одного я знал ещё с прусского мешка; вместе прошли Гнилое и Городок, а тут, на безымянной галицийской гряде, я его не уберёг, не доглядел. Он лежал теперь у бруствера, накрытый своей же шинелью.
Зелёных выбило больше – по неопытности, как я и боялся. Один встал в рост, где надо было ползти, – его и сняли первой же очередью; не успел, должно быть, и понять, отчего вдруг земля метнулась к лицу. Другой полез на проволоку напролом, не дожидаясь, пока её растащат, повис на ней и так на ней и остался. Третьего нашли поодаль, в воронке, – этот был жив, но плох: осколок взял его в грудь, и он лежал, серея, синея губами, и дышал тем мелким влажным захлёбом, что ни с чем не спутаешь и после которого не живут. Я постоял над ним. Сделать было нечего – ни мне, ни лекарю, ни сестре в серой косынке, никому.
Я обходил гряду, переступал через своих, накрытых шинелями, и в груди у меня было пусто и холодно. Гряда взята. Подступы к мосту очищены. Пехота пройдёт по нашим мосткам, а для подвод и орудий теперь можно спокойно восстанавливать настоящий пролёт. По реляции – удача. А по моему счёту удача эта не сходилась с ценой.
Конопатый был жив. Сидел на бруствере, тряс головой, не веря, что цел, и глядел на свои руки так, будто они чужие. Выжил. Дозрел, как сказал Окунев. Новая рота заплатила нынче первую кровь уже как одно целое, и заплатила, как всегда, не теми, с кого спрос, а теми, кто подвернулся.
Лагунова я нашёл у проволоки. Рукав у него был распорот, на щеке засохла кровь – чужая или своя, не поймёшь. Рядом лежал один из молодых с перевязанным бедром, и Лагунов держал ему флягу, пока тот пил.
– Своих сосчитал?
– Сосчитал, ваше благородие. Одного убило. Двоих зацепило. Остальные здесь.
– Приказ не потерял?
– Не потерял.
Я кивнул и пошёл дальше. Хвалить его было рано. Наказывать – уже не за что. Впервые его слова обошлись ему самому не дешевле, чем тем, кто их слушал.
А после, когда я проверял посты, окликнул меня сибиряк. Он стоял над пулемётным гнездом в риге, – и глядел вниз, в гнездо, без злобы, с тем спокойным охотничьим интересом, с каким глядят на добытого крупного зверя. Я подошёл.
В гнезде, привалясь спиной к каменной кладке, сидел австрийский офицер. Живой. Граната, что мы метнули в оконце, достала его осколком в бок и в ногу; он был сер лицом, зажимал бок ладонью, и сквозь пальцы у него темнело, но в обморок он не падал и глаз не закрывал. Глядел на нас снизу вверх – твёрдо, без страха, без угодливости. Рядом валялся его пулемёт, перевёрнутый взрывом, и лежали накрытые его люди – расчёт, что держал гряду до последнего и полёг тут весь, кроме него.
Это его пулемёт стоил нам броска на ригу. Это он держал гребень, когда прочие подались. И вот он сидел тут, последний живой из своего расчёта, зажимал распоротый бок и глядел мне в лицо.
* * *
Я велел его не трогать и позвать толмача.
Звать пришлось из обоза, и покуда он шёл, я присел на корточки подле австрийца, разглядеть рану. Мундир на боку набряк и потемнел, и сквозь распоротое сукно, когда он отнимал на миг ладонь, тяжело, толчками выступала кровь и стекала за пояс; ногу осколком зацепило вскользь, кость была цела. Бок был распорот скверно. Шанс у него оставался, если быстро довезти, остановить кровь и если осколок не взял глубоко нутро. Я кликнул ротного костоправа, велел перевязать туго, остановить кровь. Костоправ полез было со своим бинтом, австриец напрягся, отвёл его руку коротким упрямым движением – не дамся, мол. Я грубо схватил его за челюсть, посмотрел в глаза, меньше чем на секунду, и разжал, он что-то понял, опустил руку, дал себя перевязать, не сводя с меня глаз, пока костоправ затягивал холст вокруг распоротого бока и кровь медленно проступала сквозь первый же слой повязки.
Подошёл толмач – нестроевой, шустрый, говоривший на всех тамошних наречиях. Подтянулись и любопытствующие: дело кончилось, людей отпустило, и они липли поглядеть на пленного офицера, как липнут на всякую диковину. Сорока стал поодаль, опершись на винтовку. Стоял Михеев, прибывший с обозом считать трофеи. Стоял молодой связной от Окунева, прискакавший за докладом, – и этот глядел особенно жадно, во все глаза. Свидетелей собралось довольно.
– Спроси, кто он, – сказал я толмачу.
Толмач спросил. Австриец ответил коротко, с трудом, придерживая бок. Оказался обер-лейтенант из батальонной пулемётной команды; по говору и по фамилии – не венец, а из чехов, из Богемии. Воевал, стало быть, за того императора, что чехов жаловал не больно, – а держал гряду до последнего и расчёт свой положил весь. Я поглядел на него заново.
– Спроси, отчего не отошёл, – сказал я. – Прочие отошли. Он остался. Зачем?
Толмач перевёл. Австриец слушал, глядя на меня, ответил не сразу. Сказал что-то ровно, без рисовки. Толмач замялся, подбирая.
– Говорит… приказ был держать переправу, ваше благородие. Покуда жив, говорит, держать. Он и держал.
Я мотнул головой. Тут и переводить было нечего – я понял бы и без толмача, по одному его лицу. Приказ был держать; он держал, и положил за чужого ему императора своих людей, и едва не лёг сам. Держал толково, по-хозяйски, как держал бы и я на его месте; оттого мы и умылись об его ригу кровью.
– Скажи ему, – проговорил я толмачу, – расчёт у него дрался крепко. Он нам гряду задёшево не отдал. Это я ему как солдат солдату.
Толмач перевёл. Австриец выслушал, и что-то дрогнуло в его сером лице, – не благодарность за пощаду, в которой он, видно, и не сомневался, а иное, чему я тогда и названия не подобрал. Он чуть склонил голову – насколько мог, придерживая бок, – и ответил.
– Говорит, – толмач опять помедлил, – ваши обошли болотом. Он, говорит, болото за непролазное держал, оттого справа в нём и не стерёг. А по сухому, говорит, ждал. Не туда, говорит, ждал. Хорошо обошли.
Я дрогнул углом рта. Вот, стало быть, как: и впрямь ждал по сухому, и впрямь посадил там встречающих – я угадал верно, и угадал не зря. Похвала вышла суховата, по делу, без сладких слов – самая для меня лестная. Только радоваться ей я себе не позволил: те кто лежат под шинелями за эту мою угадку заплатили сполна, и их теперь похвалой не подымешь.
– Воды дайте ему, – сказал я. – На носилки, вместе с нашими ранеными. Через мостки перенести бережно. На том берегу подводы ждут – там и уложите, и к лекарю.
Михеев, стоявший с трофейной ведомостью, кашлянул и спросил по-хозяйски, можно ли взять с пленного полевую сумку да бинокль – добро казённое, в опись. Я велел сумку взять, бумаги сдать в штаб, а часы и кошелёк оставить хозяину: с раненого не обирают, не мародёры. Михеев записал, забрал что велено, остальное вернул чеху на грудь, придавив ладонью, чтоб не скатилось. Австриец проследил за этим глазами и понял, должно быть, больше, чем сказал толмач: что обирать его не станут.
Кто-то поднёс флягу. Австриец пил жадно, проливая на грудь. Допив, поглядел на меня поверх фляги – долгим, прямым взглядом, в котором не было уже ни вражды, ни страха, а была одна усталость, общая у всех, кто нынче дрался на этой гряде, по обе её стороны.
Михеев рядом крякнул и сказал негромко, ни к кому:
– Толковый. Жаль, не наш.
Кругом стояли и слушали мои – кто облокотясь на винтовку, кто присев на корточки, – и в том, как они глядели на пленного чеха, не было уже ни злобы, ни охотничьего того азарта, что был, когда его только нашли; было ровное мужицкое любопытство да та неловкая жалость, с какой глядят на чужую беду, недавно ещё бывшую своей же опасностью. Толпились молча и не зубоскалили, чего за ними в иной час водилось.
А связной от Окунева всё глядел и глядел, переводя глаза с австрийца на меня и обратно, и в глазах у него было что-то, чего я тогда не разобрал в горячке дня, – не то праздное любопытство, не то прикидка, что повезёт он назад, в штаб, не один лишь сухой доклад о взятой гряде, а и кое-что повкуснее. Я тогда не придал тому значения, и напрасно. Но в ту минуту мне было не до того: дел стояло по горло – нести раненых через мостки, укреплять настил, вызывать к мосту полковую рабочую команду и считать своих. Только старый шрам потянуло вдруг знакомо и нехорошо – так ломит к ненастью, когда небо ещё чисто, а кость уже чует. Я растёр это место костяшками и отвернулся к делу.
Австрийца понесли к мосткам на тех же носилках, что и моих раненых. Свой и чужой лежали теперь рядом, вперемешку. На нашем берегу их ждали подводы с соломой. Я проводил носильщиков глазами, пока они не скрылись за перегибом, спускаясь к реке.
А на гряде, у разбитой риги, остывал на камне его перевёрнутый взрывом пулемёт и Зотов уже сидел над ним на корточках, оглаживая ладонью пробитый кожух и прикидывая придирчивым глазом мастерового, цел ли механизм после гранаты или взрывом своротило что важное внутри. Оба его максима снова стояли в сборе – один у риги, второй уже стащили с левого бугра, и молодые вторые номера, отстучав своё, обтирали стволы да перебирали ленты, переговариваясь вполголоса, как переговариваются работники, кончив тяжёлый воз. Под Зотовыми руками лежал австрийский «Шварцлозе» с водяным охлаждением, непривычным затворным механизмом и чужим прицелом; он разбирал его с тем уважением знатока, с каким разглядывают добрую чужую работу: откинул крышку короба, оттянул рукоять, заглянул в ствол на свет, обтёр сажу и масло с приёмника, цокая языком и приговаривая под нос что-то своё, ворчливо-одобрительное про то, как ладно мастер пригнал тут одно к другому. Повозился он долго, и наконец поднялся, отирая руки: кожух был пробит, нутро посекло осколками – без починки машина уже не стреляла. Зотов велел снести её к прочим трофеям. Потом распрямил спину, поглядел вдоль гряды и пошёл к своим максимам, мимо накрытых под стенкой риги.
1




























