444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шерр » Иван Великий (СИ) » Текст книги (страница 7)
Иван Великий (СИ)
  • Текст добавлен: 16 августа 2026, 07:30

Текст книги "Иван Великий (СИ)"


Автор книги: Михаил Шерр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)

Глава 9

Вот хорошо, когда тебе семнадцать. Ничего не болит. И даже то, что должно болеть тоже.

Помню, что меня, помимо всего прочего, в сорок третьем кони тоже хорошо так помяли, когда я в запасной полк в итоге угодил. И тогда рёбра болели. Даже не так, БОЛЕЛИ! Непрестанно днем и ночью две недели, и только через месяц всё стихло.

А сейчас прошло всего каких-то две недели после моего, как бы это сказать, вселения в сию бренную плоть, и считай как новенький!

Ну да, Иван (или я, да я, точно я) парень здоровый, не только ростом, он просто здоровый! Порода у нынешних Рюриковичей, корень если по местному, крепкий. Конечно свою роль сыграло омовение в освященной воде, после которого появилось ощущение абсолютного здоровья и конечно мастерство ключницы матушки, которая распорядилась два раза в день поить меня какими-то чудодейственными отварами трав.

Но в итоге я вот уже часов десять качаюсь в седле и мне очень хорошо!

Выехали затемно, как и обещали. Двор проснулся раньше нас: жгли лучины, свечи полагаются не всем, ругались у поварни, перевязывали обоз. Увязали его ещё с вечера, но когда Челяднин проверил, оказалось что не так, и теперь переделывали. Федор Михайлович теперь стоит над душой и грозится нерадивых лично кнутом наградить.

Ездят здесь не отрядом. Ездят поездом, в который входит всё разом. Сотня конной стражи или сторожи, как сейчас говорят. Обоз с дарами: два постава ипрского сукна, серебро, меха и отдельно кони в поводу. Повара, постельничий, спальники, стольники походная поварня со своим штатом и различные запасы в дорогу.

Слова карета на Руси еще нет, в ходу коломыга. Но оно не несет того негативного значения и оттенка какой у этого слова появится значительно позже. Я конечно собираюсь ехать верхом, но две колымаги всё равно в поезде есть, одна на всякий случай для меня, другая для походного священника. Негоже духовному лицу трястись в седле, пусть едет с удобствами и молитвы к Господу возносит.

Гонцы, ушли вперёд ещё вчера, чтобы по станам знали, кого кормить и сколько. Тихо такое проехать не может, да и не надо: тайный гость у чужого государя читается скверно.

Головой сотни отец поставил Ощеру. Ивана Васильевича Ощеру, из Сорокоумовых, человека лет сорока с небольшим, который одиннадцать лет назад был в свите у Троицы, когда отца брали. Он с той поры при охране и, по-моему, ничем другим уже не занимается.

Сотню он смотрел лично после Басёнока, и люди последнего всё сделали правильно коней перековали. станы у Ощеры расписаны на бумажке, которую он не разворачивает, потому что помнит наизусть. Её наличие показатель важности моей миссии. Бумага сейчас огромная ценность и просто так её никому не выделяют.

Мой старый и верный Федор тоже со мной, ему пытались предъявить претензии за случившееся со мной на Оке. Но я столь категорично сказал, что он будет как всегда последнее время рядом со мной, что все умолкли, даже отец только покрутил головой.

При дарах, кормах и прочим хозяйством поезда шёл Фёдор Михайлович Челяднин. Тот самый, который на водосвятии вёл Великого Князя по помосту вполголоса: ступень, государь, камень, ровно пошло. Отец отдал его мне на две недели, и я понимал, зачем. Челяднин ехал не дары считать, а контролировать как мелочи делаются, те которыми мне негоже заниматься, так как теперь мои занятия только государственные дела.

А для меня это знак, знак того, что теперь я буду не просто присутствовать на боярских сидениях и приемах послов, а буду во всем этом активно участвовать.

Молодых со мной было трое.

Иван Тучко, из Морозовых, лет двадцати пяти, тяжёлый, спокойный, говорит мало и по делу. Яков Захарьич Кошкин, чуть постарше, из тех Кошкиных, что четыре поколения служат без единой измены и, кажется, сами этим слегка утомлены. И Иван Руно, худой, быстроглазый, из тех, кто в двадцать лет уже знает всё про всех.

Все трое хотя и постарше, но принадлежат моему поколению. В думе моих ровесников нет ни одного, там сидят люди отца, сорок и старше. А эти трое пока никто: новики при поезде, возят чужие грамотки и держат чужих коней.

Через десять лет один из них возьмёт Казань, второй сядет наместником в Новгороде, а третий пойдёт вниз по Волге рейдом, какого тут ещё не делали. Я знаю который, но им этого не скажу. И главная причина в том, что скорее всего реальная история будет очень даже другой.

Ещё с нами ехал поп Селиван, невысокий, кривоногий, с хорошим голосом и зубами, которыми он наверное может и железо сокрушить. Это главная причина почему я взял его. Терпеть не могу собеседников с больными зубами, просто фикс идея. Он весь первый переход дремал в седле и я распорядился ему сесть во вторую колымагу, не хватало еще чтобы он свалился с седла и что-нибудь понял в своем организме.

Дорога вышла из посадов часа через полтора, и началось поле.

Рожь в основном стояла, но кое-где уже и лежала. Половина сжата, половина ещё нет, и на всей этой половине с рассвета работали.

Жнут в основном бабы, мужики только кое-где, в основном там где рожь была сильной. Делают это серпом, согнувшись, левой забирают горсть, правой режут и тут же вяжут в снопы. Разгибаются редко. За ними идут мужики, кое-где вяжут снопы и ставят суслоны (суслон – снопы, сложенные шалашом, колосом вверх, чтобы досыхало), но в основном заняты тем что стараются их сразу же увозить. Мальчишки бегают с водой и на подхвате. Работают от света до света, и первого августа этой работе ровно две недели осталось до конца, если Бог даст погоду.

Погоду он давал. Пятая неделя без дождя, а рожь еше в поле, и сушь ей теперь не враг, а друг. Об этом я подумал и для себя отметил: сушь ещё скажется, но не хлебом.

Поле шло по обе стороны версту, потом совсем крохотный перелесок, следом еще два, лес и опять поле.

Между полями стояли деревни.

«Деревня» сегодня значит совсем не то, что это в моем двадцатом веке, где это улица изб, колодец, а за околицей выгон. Ничего этого сейчас нет.

Деревни в этом веке часто один или два двора. Пять уже много. Под них чаще всего расчищали место в лесу, потом поле, ставили избу, хлев, овин, и всё. Ни улиц, ни заборов между соседскими дворами, которые часто вообще живут за версту.

Есть слово поменьше, починок. Починок это всегда один двор на свежей росчисти, где пни ещё стоят в поле и их обходят сохой. Такой двор сидит на льготе: несколько лет с него не берут ничего, пока не станет на ноги.

И есть слово побольше, село. Село это узел. Там обязательно есть церковь и бывает, что даже не с одним священником, часто двор владельца или его приказчика, гумно, житницы, десяток дворов, а то и побольше. В селах заборы уже встречаются. К одному селу тянет полтора-два десятка деревень, разбросанных по лесу на несколько вёрст кругом.

Вот из этого страна и состоит. Не из городов и не из сёл, а из точек по одному или паре дворов, соединённых чаще всего тропами.

Земля вдоль клинской дороги шла вперемешку. Чёрная волость, то есть великокняжеская, где мужики сидят своим миром и старостой и платят прямо в казну. Боярские вотчины и монастырские сёла, и этих тут густо.

Помещиков не было. Их вообще ещё нет на свете, ни одного. Поместья начнут появляться через двадцать один год, когда я возьму Новгород и раздам конфискованные боярские земли служилым людям под условие службы. До этого дня земля бывает только своя или государева, и служилый человек кормится не с земли, а с кормления и с похода. И только-только появляются те, кому земля обещана.

Крепости тоже не было. Мужик еще волен. Рассчитался с хозяином и ушёл куда хочет. Делать это около осеннего Юрьева дня уже привыкли, но это пока обычай, а не закон: законом он станет через сорок лет, в Судебнике.

Я ехал и смотрел на людей, которые ещё не знают, что они скоро станут крепостными. И которых закрепостит, если считать по-честному, тот самый порядок, который я собираюсь строить.

Это я к чему? К тому, что ни один из этих двух вопросов сейчас не решается. Сейчас я еду в Тверь.

К третьему часу пути я устал ехать посреди своих.

В поезде едешь как в коробке. Впереди сторожа, сзади сторожа, справа Челяднин с делами, слева Ощера с расписанием станов. Люди на дороге сходят на обочину задолго и снимают шапки задолго, и до тебя доезжают уже одни спины.

Я распорядился Федору и Руно ехать со мной и решил опередить поезд на полверсты.

Это, конечно, нарушение всего сразу, и Ощера посмотрел мне в затылок так, что затылку стало неуютно. Но версту форы он мне уступил.

На повороте, у самого поля, стояла телега. Мужик ставил на неё снопы, а мальчишка лет девяти подавал снизу. Ни того, ни другого никто не предупредил, а колокольчиков у нас на конях нет.

Мужик оглянулся, увидел трех конных и снял шапку. Но снял он её как снимают перед проезжим человеком, а не как перед князем. Разница есть, и она вся в спине.

– Бог в помощь, – сказал я.

– Спаси Бог, – ответил он и вернулся к снопам.

Я стоял и смотрел, как он работает. Он поработал ещё немного, потом понял, что мы не уезжаем, и опять обернулся.

– Далече ль до стану? – спросил я.

– До Чёрной Грязи-то? Верст семь. – Он оглядел моего коня, потом меня, потом опять коня. – А вы, гости, чьи будете?

– Московские.

– То видно, что московские. – Он сказал это без всякого почтения, просто отметил очевидное, и повернулся к телеге. – Нынче тут почти все московские.

Мальчишка подал ему сноп. Мужик поставил его, притоптал и сказал в сторону, ни к кому:

– Понаехали.

– А что так? – спросил я.

Тут он всё-таки на меня посмотрел как следует. Видно, услышал в голосе не то, что ждал. Но переменить уже ничего не мог, а главное, ему было обидно и хотелось сказать.

– А то, – сказал он. – Князь едет, молодой. В Тверь ему надо. Ну и надо, дай Бог здоровья. Токмо у нас со вчерашнего дни две подводы взяли и мерина моего взяли, а он у меня один был. Ты снопы чем возить будешь, коли мерина взяли? Вот я тебя спрашиваю.

– Не знаю, – сказал я честно.

– И я не знаю. Бабой вожу, – он мотнул головой куда-то за телегу, где и правда стояла баба у постромок, и я до этой секунды принимал её за часть телеги. – Стану ждать до Успенья, так рожь осыплется. А осыплется, так чего я на семена положу?

– Много ль ржи-то нынче?

– Рожь нынче добрая. – Он сказал это уже другим голосом, и голос был у него хороший. – Сам-третей точно будет. Где и лучше.

Сам-третей. Он это выговорил как хорошую новость, потому что это и была хорошая новость.

Тут по дороге за нами показался поезд. Сначала пыль, потом сторожа, потом всё остальное, и всего этого было полверсты в длину.

Я смотрел не на дорогу. Я смотрел на мужика.

Он повернул голову, увидел, посчитал глазами поезд, потом посмотрел на меня. И у него появилось очень характерное выражение лица.

Я видел такие лица. Один раз, в сорок четвёртом, в Румынии, у человека, который на моих глазах понял, во что он сейчас вляпался. А потом когда начал сам преподавать.

Мужик опустился на колени прямо в стерню, и мальчишку дёрнул за рубаху вниз, и он сел рядом, ничего не понимая.

– Встань, – сказал я.

Он не встал и только сказал глядя в землю:

– Овдоким я, Овдоким Хромой, государь. Митрополичьи мы, кобылинского села.

Он назвал имя и хозяина, потому что так положено называться перед тем, как тебя начнут наказывать, и хотел, чтобы наказывали по правилам.

– Встань, Овдоким, – сказал я. – Мерина тебе вернут вечером.

Овдоким с колен не поднялся, пока поезд не прошёл весь. Я оборачивался дважды. Он стоял и смотрел вслед.

Мерина ему вернули. Челяднин распорядился, не моргнув и не спросив зачем, а Ощера всю следующую версту ехал рядом и молчал так, что молчание было слышно. Челядину я кстати тут же распорядился запретить забирать у мужиков рабочую скотину.

Между Чёрной Грязью и следующим станом дорога прошла мимо пустоши.

Их за день было несколько. Эта лежала у самой дороги, и я велел остановиться.

Пустошь узнаётся сразу, если знаешь, что искать. Поле, но заросшее не лесом, а бурьяном по пояс: иван-чай, репей и крапива стеной. Крапива, кстати, лучший указатель, она любит старое жильё. Посреди бурьяна прямоугольник, чуть ниже общего уровня. Это подпол. По углам вспученная земля, и если разгрести, точно найдешь нижний венец.

Я разгрёб. Венец был сосновый, чёрный сверху, целый внутри, и топор по нему ходил вдоль волокна, широкими затёсами.

Двенадцать лет, сразу же определил я. Может, пятнадцать. Сорок пятый год или около.

Сорок пятый это Суздаль, плен отца, потом пожар Москвы, следом голод. И мор, который шёл по этим местам два года.

Тут никого не убивали. Просто двор кончился. Кто-то умер, кто-то ушёл, поле заросло за три года, а за десять насмерть. Пройдет много лет, писец приедет и запишет: пустошь, что была деревня, а как звалась, того старожильцы не упомнят.

Руно стоял рядом и смотрел на меня с любопытством. Не на подпол, а на меня.

– Пусто, государь, – сказал он на всякий случай.

– Пусто, – согласился я и вернулся в седло.

За день я насчитал их одиннадцать. и это только тех, что видно с дороги.

Стали на ночь у села, названия которого я не запомнил, а стоило бы. Село было митрополичье, крепкое, дворов в двенадцать, с новой церковью и старым попом. Пока ставили шатёр и разводили огни, я отошёл к околице и сел на бревно.

Рожь нынче добрая. Сам-третей, где и лучше.

Сам-третей значит собрать втрое больше посаженного. Посеял меру, взял три. Ряд сейчас такой: сам-друг вдвое, сам-третей втрое, сам-четверт вчетверо, и дальше вверх, только дальше почти не бывает.

Втрое звучит терпимо. Теперь вычтем, куда это уходит.

Из трёх мер одна уходит обратно в землю. Семена откладывают первыми, до всего остального, до еды, до оброка, до попа. Иначе следующего года просто нет.

Значит, на самом деле у двора остаётся не втрое, а вдвое. Одна мера ляжет обратно в землю, еще одна будет съедена. А третья мера должна уходить на все остальное, в том числе и Великому Князю, монастырю и прочим.

Сам-третей это средний урожай, меньше которого начинаются проблемы. И достаточно часто хуже. В плохой год бывает сам-друг, и тогда на еду не остаётся ничего вовсе, потому что надо оставить на семена и расплатиться со всем что положено. И только потом смотреть что себе на еду и часто доедают старое. Если старого нет, идут на поклон к князю, монастырю и прочим, брат в долг под будущую работу. Так как часто дают серебром, то такого человека зовут серебреником (серебреник – должник, отрабатывающий взятое серебро). И из серебреников выходят редко.

А в недород бывает что и семена не возвращаются. Тогда едят солому, кору и лебеду, и это не оборот речи. Это то, что летописец записывает именно такими словами чуть ли не каждые двадцать лет.

Теперь про то, чего Овдоким знать не может, а я знаю.

В Англии в эти же годы уже берут сам-четверт и сам-пят. Во Фландрии даже больше. Не потому, что там мужик умнее или порядки лучше. Там другая физика. У них на полевые работы восемь месяцев, у нас сто тридцать дней. У них бурые лесные почвы, у нас подзол. У них скота втрое больше на ту же землю, а скот это навоз и соответственно и урожай.

Двух из этих трёх обстоятельств я изменить не могу. Ни за год, ни за двадцать. Нет такого распоряжения, нет такого указа, нет такого инструмента. Севооборот тут уже трёхпольный, соха под эту землю подогнана двести лет, Картофеля в Европе ещё нет. Клевера много, но дикорастущего в полях, а посевную культуру из него сделают намного позже. Мне можно попытаться изменить можно только третье, но как я еще не знаю.

Вернее не так. Я знаю что надо сделать, но не знаю конкретно как.

А это значит, что кратность сбора урожая заперта. И вся страна заперта вместе с ней. Сам-три это наше проклятье и потолок.

Отсюда всё остальное. Отсюда деревня в один двор: больше эта земля с этой сохой не прокормит на одном месте. Отсюда город в тридцать тысяч, который тут считается огромным. Отсюда войско, которое собирается на месяц и расходится, потому что месяц его прокормить можно, а полгода нельзя.

И отсюда же простая вещь, к которой я шёл всю дорогу.

Тысяча, которую я собираюсь ставить зимой, не пашет. Оружейная изба не пашет. Гарнизоны на засеках не пашут. Каждый такой человек ест с чужих десятин, и их в стране ровно столько, сколько распахано. Резерва нет, кроме пустошей и полностью неосвоенного.

Урожайность сейчас быстро поднять нельзя. Можно увеличить только число десятин.

Но свободные хорошие десятины лежат на юг от Оки. Их там больше, чем во всей моей нынешней стране, и они чернозёмные, и на них сам-пят сразу же можно получить без всякого навоза. Но по ним сейчас ходит степь.

Ужинали при огне, у околицы, и ужин был постный.

Первого августа начался Успенский пост, и идти ему две недели, до Успения. По строгости он второй после Великого. Убрано наглухо мясо, молоко, масло коровье, сыр, яйца и рыба.

Вот это и есть настоящая зарубка. В обычный постный день рыба всё вытягивает, особенно на княжеском столе: осетрина, судак, икра и уха трёх сортов. В Успенский рыбу едят один раз за все две недели, на Преображение, шестого числа.

Когда я на водосвятном обеде, ел пироги с маком, и мёд стоял по всему столу, то решил, что понял, что такое здешний пост.

Но оказывается, что ничего я не понял. То был первый день и государев стол. А сегодня был второй день и походная поварня.

Подали щи из капусты с грибами, без масла. Кашу овсяную, тоже без масла. Хлеб, лук, огурцы, соль. И квас. Мёда немного, он поста не нарушает и был, кажется, единственным, что тут ели с удовольствием. Но его немного.

Масла не было потому, что вторник. Разбор такой: в понедельник, среду и пятницу сухоядение, то есть вообще без варева и без масла, хлеб да сырое. Во вторник и четверг варёное, но без масла. В субботу и воскресенье с маслом и с вином.

Так строго пост держат в монастырях. Мирской двор держит мягче, варево есть каждый день, а масло по совести. Но мясо, молоко и рыбу не ест никто, и князю тут никакой поблажки нет.

Молодые сидели у своего огня, и оттуда донеслось.

– Отче, – сказал Руно. – А в пути-то послабление ведь бывает?

– Бывает, – сказал поп Селиван, не открывая глаз.

– Так, стало быть…

– Стало быть, ешь щи, – отрезал Селиван. – Послабление тому, кому есть нечего. А тебе есть чего.

На этом урок богословия кончился. Тучко засмеялся коротко и негромко. Руно тоже засмеялся и принялся доедать щи.

Я сидел и слушал, как за огнём разговаривают про завтрашний день. Завтра среда, и завтра будет хуже: хлеб и вода. Про это говорили спокойно, как говорят про погоду, и никому в голову не приходило, что можно иначе. Пост стоял в святцах, и его держали.

Яблок никто не тронул. Яблони по дороге стояли обвешанные, у села была своя, у околицы дикая, но до Преображения к ним не притрагивается никто. Шестого святят, и с шестого едят. Обычай железный, и держится он крепче многих законов.

После ужина Селиван прочёл молитвы, и все разошлись к огням.

Я лёг в шатре и не мог заснуть. Мысль, которую я оставил, когда позвали ужинать, тут же вернулась. И так нужны хорошие десятины, и эти десятины лежат в степи.

И вот тут, надо всё рассмотреть еще раз, подробно и медленно. А точно ли только освоением степи может начать богатеть наше княжество?

Потому что есть другая дорога, и я про неё знаю больше, чем кто-либо сейчас.

Можно обойти и всё разом, весь этот узел: и Орду, и Казань, и Крым, и Ногаи. Обойти с севера.

Вологда, Устюг, Вычегда, Вымь, волоки, верхняя Кама. Наша московская нитка там уже есть: Устюг наш давно, в Перми Вычегодской своя епископская кафедра, в Пермь Великую отец посадил наместника шесть лет назад. Новгород для этого не нужен, у Москвы туда свой коридор, идущий выше и мимо.

А там начинается кладовая.

Меха, за которые вся Европа платит серебром. Соль, которую ест каждый двор в стране каждый день, и которую никто ничем не заменит. Варницы на Каме уже стоят, поставлены лет двадцать пять назад. Но пока они дают мало, не то, что не достаточно, но лучше бы побольше. И руда.

Своей меди у нас нет, вообще, ни одного пуда. Всё, что льют в этой стране, льют из привозного: колокола, посуду и уже появляющиеся пушки. Медь к нам идёт с запада: через Ганзу и Швецию, и с востока, и стоит она столько, сколько запросят.

А на Каме она есть, в двадцати верстах от тех самых варниц. Медистые песчаники, малахит и медная зелень прямо в породе, залегание неглубокое, берётся ямами без всякой техники. Руда бедная, один-два процента, но её там столько, что бедность не важна.

Я знаю год, когда там встанет первый завод. Тысяча шестьсот тридцать пятый. Через сто семьдесят восемь лет.

И знаю, как её найдут. По чудским копям. Древние выработки бронзового века лежат на поверхности, отвалами и просевшими ямами, и любой, кто умеет читать землю, увидит их с седла. Я умею. Я этим больше десяти лет уже занимался.

Дальше на восток, за Камень, за перевал по Чусовой, ещё лучше: Гумёшки, малахит гнёздами, из которого потом будут точить столешницы. И это тоже нашли по чудским копям, в тысяча семьсот втором.

Ещё дальше и южнее лежит самое богатое, и вот его я вычёркиваю сразу. Медный колчедан. Серная руда, которую нельзя просто пережечь в горне, штейн перерабатывается в конвертере. А это восемнадцатый век в лучшем случае. Про это забыть, потому что до тех мест еще надо просто дойти.

А вот про серебро я себе должен сказать честно.

Своего серебра в стране даже при самом благоприятном раскладе в ближайшие лет двести не будет. Для этого надо продвинуться далеко за Урал или как сейчас говорят за Камнем. Там конечно оно есть, но овчинка выделки не стоит. И попытка была: тысяча четыреста девяносто первый год, река Цильма на Печоре, первое рудное открытие в русской истории, с числом и с именами. Я сам про него писал. Но Цильма окажется бедной и промысел заглохнет.

Золото конечно есть и достаточно много на Урале, до которого надо еще дойти.

Значит, серебро остаётся тем, чем было: платой за вывоз соли, воска, кожи и мехов. Я могу дать стране свою медь. Своих денег я ей дать не могу.

Ну хорошо. Медь, соль, меха, воск. Обходим Казань и всю степь. Идем на восток, а потом на юг.

Вот тут и начинаются трудности и проблемы.

Первое это то, что степь не пятно на карте. Степь это пояс. Она идёт сплошной полосой от Дуная до Маньчжурии, и у неё нет восточного края, за которым можно свернуть направо. Обойдя её с севера, я не обойду её вовсе. Я перенесу место встречи на две тысячи вёрст восточнее, туда, где у меня нет ни дорог, ни городов, ни хлеба, ни одного знакомого имени. И встречу там не тишину. Там как раз сейчас всё горит: Абулхайра бьют ойраты, а через год-другой от него уйдут двое, и с этого ухода начнётся отдельный народ.

Второе, и оно тяжелее. Северный путь весь стоит на волоках, а это перегрузка. Разгрузили, перетащили, погрузили. Каждая перегрузка закладывается в цену товара, и не процентом, а долей.

Поэтому северным коридором возят только то, что дорого на пуд веса. Соболь возят. Моржовый зуб возят. Воск можно возить.

А вот медь не возят и соль тоже. Они дешёвые, а самое главное тяжёлые, и это имеет смысл только там, где большая вода без волоков.

Мех лёгкий, а медь тяжёлая. А вот с ценами всё наоборот. И вот из этой разницы вытекает то, ради чего я, кажется, сегодня и не сплю.

Мех и возможно соль с севера можно вынести волоками мимо всех на свете. Металл вынести нельзя. Металл пойдёт водой: Кама, Волга, Ока. Другого пути у металла нет и не будет.

А в устье Камы сидит Казань.

То есть обход существует, но существует он только для соболя. Как только речь про тяжёлое, обхода нет: всё, что я выкопаю на Каме, поедет домой мимо казанских глаз и по казанской цене.

Значит Казань это замок на всём северо-востоке. И Астрахань дальше по тому же пути, только позже.

Решение я, кстати, помню готовым. Восемьдесят седьмой год, Мухаммед-Эмин на столе, и это держится тридцать лет.

Третье. Время. Северные реки стоят подо льдом полгода. До Камы и обратно можно уложиться впритык за сезон. Всё, что дальше на восток и потом на юг, в один сезон не укладывается никак: караван зимует в пути, и не один раз. Оборот выходит годами. А степной караван до Кафы идёт два месяца в один конец и оборачивается за лето.

Мне годы не по карману. Моё единственное преимущество портится с каждым моим же вмешательством, и программу с отдачей через двадцать лет я оплатить не успею.

Четвёртое. Путь это не линия. Линия бывает на карте. В жизни путь это цепочка точек, и каждую надо держать: острожек, запас, кони, люди. Через пустое место караван проходит один раз, а возвращается ограбленным.

А точки надо кормить. Хлеба на северо-востоке нет и не будет, там промысел, а не пашня. Значит, хлеб везут. А кто везёт хлеб через волоки, тот ест его по дороге сам. Чем длиннее плечо, тем больше доля груза уходит на еду носильщиков, и на каком-то расстоянии доля становится единицей.

Я эту петлю уже разбирал в другом месте, когда думал про степной поход. Там она упиралась в безводье. Здесь упирается в лес и в лёд. Петля одна и та же.

И последнее, чего я себе не могу не сказать.

Я видел, как северный коридор строили в моём веке. Игарка, Норильск, Воркута, стройка пятьсот первая, которую бросили четыре года назад вместе с рельсами и с мостами. Я знаю, сколько это стоило. И знаю, чем платили.

Платили этапом, конвоем, нормой и пайком. Северная стройка в моём столетии стояла на машине принуждения, потому что добровольно туда столько людей не идёт.

У меня такой машины нет. Нет аппарата, нет людей, нет даже такой мысли. И строить я её не стану, потому что видел, что из этого получается.

Итого. Крюк возможен. Крюк не отменяет степь, он только меняет валюту платежа: вместо крови и серебра берёт вёрсты и годы. И берёт больше.

Дешевле что-то сделать со степью, чем обойти её. Поэтому сначала посчитаем, что она берёт сейчас по трем статьям.

Серебро. Выход в Орду идёт тысячами рублей в год. В духовной, которую отец напишет через пять лет, будет стоять семь тысяч со всех уделов. Это вычет из привозного серебра.

Люди. Полон уводит каждый набег, тысячи и тысячи. Уводят молодых и здоровых, то есть ровно тех, кто держит соху. Двор без работника через три года становится тем, что я сегодня разгребал руками у дороги.

И время. Эта статья дороже всех и заметна меньше всех. Каждое лето, от большой воды до заморозков, служилые люди стоят на Оке. Не воюют, а стоят. Вся конница страны, полгода, каждый год, без единого сражения. Это армия, вынутая из хозяйства навсегда, потому что она никогда не бывает вынута наполовину.

Если степь просто затихнет и не даст мне ничего, эти три статьи вернутся в оборот. Одного этого хватит на весь северо-восток.

А что она даёт, если с ней замириться по-настоящему?

Коней. Прежде всего коней, и это главное. Степной конный торг гонит наверх десятки тысяч голов в год, а я собираюсь сажать на коня тысячу стрелков, а потом не одну.

Скот, кожу, воск.

И покупателя. Второго покупателя на мех, вот что важно. Если весь северный товар идёт только на запад, через Новгород на Ганзу, то Новгород держит меня за горло. Он мне и соперник в промысле, и единственный купец. А южная дорога выводит к Кафе, к генуэзцам, и дальше на восток и на запад. Кафа будет генуэзской ещё восемнадцать лет, потом станет турецкой, но торг от этого никуда не денется.

Хлеба степь даст не скоро. Сначала защита, потом пахарь, и лет двадцать до первого настоящего избытка. Так что это не «сперва степь, потом Пермь». Это две работы разом, с разным сроком созревания, и обе надо начинать в этом году.

Я перевернулся на другой бок.

За полотном шатра ходил часовой и негромко переговаривался с кем-то у огня. Пахло дымом и жнивьём. Где-то далеко, в селе, брехала собака. Заснул я под утро.

Второй день прошёл быстро, потому что смотреть было уже некуда: то же поле, те же суслоны, те же спины.

К вечеру ужинали хлебом и водой, как и полагалось в среду, и это оказалось хуже, чем звучало.

Рубеж прошли на третий день, к полудню, не доезжая Клина.

Все вдруг стали серьёзные. Клин принадлежит Твери. Московская земля кончается раньше, вёрст за пятнадцать. Мы въезжали в другое государство.

Тверь стоит отдельным великим княжением. По договорным грамотам московский государь тверскому не старший брат, а просто брат. Ехал я к тестю, зять к тестю, младший к старшему. По здешним понятиям всё чисто и всем понятно.

На рубеже стояли встречающие.

Их было сотни полторы и они тут стояли с утра. Вперёд выехал молодой человек примерно моих лет, может, чуть старше. Сухой, длинный, на хорошем гнедом, в кольчуге и при сабле, несмотря на жару.

– Государь Иван Васильевич, – сказал он. – Князь Борис Александрович шлёт тебе здоровья и радуется твоему приезду. Велено встретить и проводить.

– Благодарствую. Как звать тебя?

– Даниил Дмитриевич, князь Холмский.

Я никак не отреагировал, хотя в груди екнуло.

Даниил Дмитриевич Холмский. Тверской Рюрикович, пока на тверской службе. Лет через пять уедет в Москву. Это будет один из тех отъездов, за которые потом берут поручные записи и клятвы. А затем Шелонь, Угра, Казань. Много всего славного запишет он на свой счёт. ой много.

Лучший полевой воевода моего царствования стоял передо мной на гнедом коне и ждал, что я скажу.

– Веди, князь, – сказал я.

Дальше шла тверская земля, и я всю её смотрел.

Отец сказал: сам посмотри, как там у них и что, мне доскажешь. Я и смотрел, и то, что видел, мне не нравилось.

Поле было то же самое. Рожь та же, суслоны те же, бабы жали так же согнувшись. Разница была в другом.

Пустошей за полдня я насчитал две.

У нас за такой же кусок дороги их было восемь.

Дворов в деревнях чаще стояло по три и по четыре. Мужики от дороги отходили, шапки снимали, но не падали и в спину смотрели с любопытством. Скота на выгонах было больше. Церкви стояли новые, не подновлённые, а новые, срубленные лет десять назад.

Объяснялось это просто, и объяснение я знал с института.

Москва двадцать пять лет резалась сама с собой. Галич, Углич, Вологда, Кострома. Две слепоты, три переворота. Пожар сорок пятого, Мазовша под стенами в пятьдесят первом. Ордынский выкуп за отца, который собирали со всей земли. Всё это прошло по московским дворам, и следы этого я хорошо видел.

А Тверь эти двадцать пять лет совсем не воевала на своей земле. Борис Александрович играл со всеми: с Витовтом, с Шемякой, с отцом, с Казимиром, и умудрился ни разу не попасть под то, во что играл. Он не выиграл войну. Он в ней не участвовал и всё это время строил.

Через двадцать восемь лет его сын Михаил проиграет всё разом. Тверь возьмут он сам убежит в Литву, и великое княжение Тверское кончится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю