Текст книги "Иван Великий (СИ)"
Автор книги: Михаил Шерр
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Глава 17
Подняли меня в третьем часу, а лёг я в первом.
Одевали при двух свечах и одевали долго. Сперва рубаха, потом кафтан стёганый, на вате и конском волосе, толщиной в палец. В нём душно уже сейчас, а к полудню будет как в бане. Снять его нельзя. Он держит стрелу на излёте не хуже железа, а под железом гасит удар, от которого иначе ломаются рёбра.
Потом панцирь. Мой боевой висел тут же, серый, чиненный в двух местах. В нём я ходил всё лето. А надели на меня другой, привезённый из Москвы в отдельном коробе. Кольцо в нём было мелкое и плоское, а по вороту и по подолу шли ряды золочёных колец широкой полосой.
Наручи с насечкой. Шелом наведён серебром, и на верхушке яловец (яловец – цветной флажок на шеломе, по нему в бою узнают своего). Личину мне подали отдельно, в тряпице, и я велел приторочить: пока надо, чтобы меня узнавали, лицо должно быть открыто. Сверху красная приволока (приволока – княжеский плащ, застёгивается на одном плече). Всё вместе тянуло пуда полтора. Это я прикинул сам, по тому, как встал.
– Ещё щит, государь.
Щит был круглый, окованный, с серебряной оковкой по краю. Я стоял посреди шатра и блестел, как гривна. Ортемий Голова держал стремя и глядел в землю. Гридя Сухой стоял у входа и глядел на меня прямо, потому что ему было за сорок и он смотрел на князей всю жизнь.
Лебедя вывели уже осёдланного. Это был аргамак, привезённый из Кафы четыре года назад, и в московской конюшне таких было три. Ростом он в холке был на две ладони выше любого нашего коня, сухой, тонконогий, белый до синевы. Овса он ел вдвое против мерина, зимы боялся, подножным кормом не жил. Воевать на нём нельзя. Показываться на нём можно так, что видно за версту.
Стяг мне поставили за спину, и стяг был не малый, а большой, тот, что берут в поход. Красное полотнище с Нерукотворным Образом, на древке в три сажени, и держал его Митя Курица, парень с плечами в косую сажень, взятый именно за такие плечи.
Вот на этом месте мне и полезло в голову опять про Донского.
Мысль была не новая. Она пришла ко мне ещё за Мячковом, в ту ночь, когда я насчитал девять мест, где всё может не выйти. С тех пор она уходила и возвращалась, и делала это чаще, чем следовало.
Дмитрий Иванович на Дону поставил у знамени Михаила Бренка. Отдал ему свой доспех и своё место, а сам стал в общем строю. Бренка убили и именно за то, что он стоял, где стоял, и в чужом доспехе, и это в летописи записано открыто, безо всякого стыда. Значит, так делается.
Я стал перебирать, кем меня можно заменить и сделал это за минуту, потому что перебирать было некого. В Иване Васильевиче два аршина с четвертью без малого, и вся земля это знает. Люди тут вокруг все меня на голову ниже, и это не преувеличение, а мерка: я в строю торчу, как жердь в плетне. Второй такой жерди, да ещё чтобы конник, у меня нет ни в московских сотнях, ни у Юрия, ни у Касима.
На этом я и остановился.
Дело в том, что я перебрал слишком быстро. По хорошему так не делают. Такие решения это вопрос не минут, а дней, а то и недель: спрашивают у сотских, смотрят людей, ищут. Я не спрашивал ни у кого и не искал ни разу.
Я нашёл ответ, который меня устраивал, и остался им доволен.
Два месяца я двигал людей. Ставил Юрия за перелесок, просил Касима идти за реку, обещал Якубу юрт, которого у меня нет. Всё это я делал головой, издали, и все они шли туда, куда я показывал.
На сей раз всё должно сойтись на мне. Не потому, что так честнее, она тут дешёвая, ею полки не заменишь. А потому, что я двадцать лет читал про такие дни в столбцах и в летописях. Всё это время я знал их с той стороны, где бумага. Сегодня узнаю с этой.
И драка эта будет правильная. Тут не за кого стыдиться, не надо ничего выгадывать и не с кем торговаться. Стоит человек на своём берегу, и через реку к нему лезут, чтобы взять его людей на верёвку. Ясней в моей жизни не было ничего.
Так что я хотел этой драки, и давно, и это надо было сказать себе прямо, а не искать двойников.
– Пора, государь, – сказал Руно.
Селиван отслужил коротко, прямо у шатра, и все стояли без шапок и шлемов. Он читал скоро и привычно. На «спаси, Господи, люди твоя» голос у него не дрогнул ни на миг. Он служил это в шестой раз за двадцать лет.
Потом сели и поехали к воде. Светать начало по дороге, и стали мы наверху подъёма, в двадцати саженях от бровки.
Я нарочно не полез к самой воде. У воды меня было бы видно хуже: там кусты и низина. А наверху стоял на голом месте, и за спиной у меня было пустое поле. От того берега меня было видно целиком, вместе с конём, стягом и красным.
Ока в этом месте шириной сажен в сто. Вода стояла низко, шла ровно, и на середине лежала светлая мель, вытянутая по течению.
Рассвело, и я увидел орду. Первое, что видно с берега, не люди, а дым. Кострища, которые не гасили с ночи, штук сорок, и дым от них шёл вверх ровно, потому что ветра не было. Потом стало видно движение, и движение было по всему берегу, версты на полторы, и оно не собиралось в одно место, а шевелилось везде сразу.
Считать орду с берега нельзя. Это надо сказать прямо. Я читал такие донесения в архиве, а последние недели их привозили мне самому. Числа в них не сходятся никогда. Каширская сторожа насчитала три тысячи, а коломенские десять. И обе видели одно и то же.
Считают глазом, а глаз считает по площади. Площадь занимают не воины, а кони. При каждом всаднике две-три заводных, при ставке верблюды, при обозе гурт на убой. Вот и выходит, что на глаз их втрое.
Я считал по-другому и не потому, что умнее. Я считал потому, что мне уже сказали.
Якуб сказал: беги пять, может шесть, и каждый привёл своих. Бек ведёт от трёх сотен до тысячи, смотря кто он. Отсюда четыре тысячи, и это я знал ещё в Москве, и то, что я видел сейчас, этому не противоречило.
Ставку я нашёл не сразу. Лица оттуда не разглядеть, и одежды тоже. Разглядеть можно только что есть.
Место, где стоит куча заводных коней, вдвое гуще, чем везде. Над этим местом торчит бунчук (бунчук – конский хвост на древке, знак ставки). А вокруг одного человека держится тесная группа, десятка полтора, и держится так, что не расходится, куда бы он ни двинулся.
Он там стоял с рассвета и не двигался. Мазовшу я никогда не видел. Он меня видел с трёх шагов, несколько недель назад, когда меня вытащили из этой самой воды без памяти и повезли в шатёр. Я тогда его не видел, потому что был без памяти.
Теперь мы смотрели друг на друга через сто сажен, и он знал, кто на белом коне под красным стягом, потому что кто же ещё.
– Гридя.
– Здесь, государь.
– Твоя земля где?
Он показал рукой назад и вправо, за поле.
– Две версты. За тем вон гребнем.
– Люди?
– Ушли на четвёртый день. Всех увёл, и скотину увёл. Одни ульи бросил.
Он сказал про ульи так, что стало ясно: про ульи он думал всю ночь.
Слева от нас, ниже по склону, где осыпь и куст, стояли тюфяки. Прокша довёз четыре ствола из пяти. Пятый остался на дороге со сломанной осью, и старик про это доложил мне накануне сам, первым делом, не дожидаясь, пока спросят. Стволы сняли с подвод вчетвером не спеша, ночью, и обложили дёрном, и с воды их не было видно совсем.
Тюфяк бьёт не ядром. Он бьёт дробью, вернее дробом, рубленым железом и мелким камнем, насыпанным в ствол горстями. Бьёт один раз и недалеко, сажен на полсотни, это чуть больше ста метров. Зато на этих полусотне саженях один ствол работает как сотня луков разом и в упор.
Онтон сидел при них с фитилём, потому что так было велено.
Ощера подъехал ко мне, когда совсем рассвело. Он был со мной от Москвы и ехал всю дорогу в середине. На совете за Мячковом он сказал ровно одну речь, и крыть мне было нечем. Я тогда сделал по-своему. С того вечера мы про это не говорили ни разу.
Он остановил коня рядом и стал смотреть на тот берег.
– Иван Васильевич, – сказал я.
– Государь.
– Ты чего тут?
– При тебе.
Мы постояли.
– Восемь человек тебе поставлю, – сказал он. – Мои холопы, все конны, все в железе. Двое с рогатинами, шестеро с щитами.
– На что мне восемь?
– Не воевать, – сказал он. – У них дело одно, и я им его вчера сказал. Будешь ты стоять, они кругом. Пойдёшь, они кругом. Свалят тебя, вынут.
– А ежели я их пошлю?
– Не пойдут, – сказал он спокойно. – Они мои, а не твои.
Я подумал и не нашёл, что на это ответить. Федор все время был рядом со мной, кроме совета, и я знаю, что на этот раз он будет за меня биться не на жизнь, а на смерть.
Ощера всё это устроил сам, вчера, ничего у меня не спросив. И устроил именно то, что я сам себе назначил бы, если бы додумался.
– Ставь, – сказал я.
Он кивнул и отъехал.
Восьмерых привели через четверть часа. Старший назвался Фёдком Овцой. Был он лет тридцати пяти, с рубцом через бровь. Первым делом он объехал меня кругом и посмотрел, с какой стороны у меня щит. С Федором они только молча обменялись взглядами.
Они полезли в девятом часу, и полезли не всей силой. Сперва вошли в воду человек полтораста. Шли не порядком, а вразброд, и на середине, на мели, стали, и стояли долго, и я понял, что они щупают дно.
Гридя ещё за Мячковом спросил меня про эту сотню. Пропустим, она увидит поле и перелески. Побьём, он поймёт, что берег не пуст. Я тогда сказал: посмотрим. Ответа у меня не было ни в тот вечер, ни в эту минуту.
А вышло само, и вышло не так, как мы оба думали.
Они поднялись на осыпь, растянувшись, и стали наверху, шагах в трёхстах, и встали. Они не поехали смотреть поле, а остановились и стали смотреть на меня.
Тут до меня и дошло, отчего Гридин вопрос был не страшен. Пробную посылают, чтобы узнать, что на берегу. А на берегу стоял Великий Князь под стягом, и после этого им уже нечего было узнавать. Они получили ответ раньше, чем начали искать.
Один отделился и поехал вправо вдоль бровки, шагом, поглядывая. Пошёл он туда, откуда через версту видно поле до самых перелесков.
– Руно.
– Вижу.
– Не пусти.
Руно взял десяток и пошёл наперерез, но татарин повернул и вернулся к своим. Никто не выстрелил ни разу.
Через минуту оттуда пустили стрелы.
Стреляли с трёхсот шагов, на подъёме, и это стрельба ни во что: на таком расстоянии стрела приходит уже мягко и панциря не берёт. Она берёт коня, потому что конь не в панцире и потому что он большой.
Первым лёг конь под Ортемием Головой.
Стрела вошла ему в шею сбоку, и он прошёл ещё шагов десять, и сел, и завалился. Ортемий выскочил из седла чисто, не запутавшись, и остался стоять над ним пеший, посреди сотни, и не тронулся с места.
Это был мой конь. Тот самый, которого я велел ему дать из своих запасных. Из-за него он потом три дня ехал и мучился, потому что так не делается.
– Ортемий! – крикнул я. – Бери у Курицы заводного!
Он поднял голову и посмотрел на меня. Потом наклонился, вынул из седла лук и саадак и пошёл к заводным своим шагом, не побежав.
Стрелять в ответ я запретил ещё ночью.
Причина простая и считается на пальцах. У меня сто луков. У них четыре тысячи. Всякий обмен стрелами я проигрываю в сорок раз, и проигрываю не в первый час, а сразу. Стрелять я велел только в упор и только тогда, когда полезут на нас.
Постояли так с полчаса. Они пускали стрелы редко, для порядка, и подходить ближе не стали. Потом развернулись и пошли назад к воде.
Я смотрел, как они переходят обратно, и думал, что докладывать он будет одно: на берегу князь, при нём от силы сотни полторы, а полков нет в пределах видимости нет. Половина этого была правда.
В десятом часу орда тронулась.
Пошли они широко, всем перелазом, по восьми и по десяти в ряд, и пошли не спеша, потому что спешить по такому дну нельзя. Вода поднялась им до стремени, кое-где выше. Мы стояли, пока первые не вышли на нашу сторону.
– Пошли, – сказал я.
Отходили мы, как учили с вечера, и учили я их сам, три раза, на этом самом поле.
Половина сотни садится и уходит назад на двести шагов. Останавливается, разворачивается, стоит лицом. Тогда снимается вторая половина и проходит мимо первой ещё на двести. И так далее, и никто не поворачивается спиной больше, чем на минуту.
Вещь эта нехитрая. Вся хитрость в том, чтобы делать её медленно, когда сзади кричат и бьют по крупу стрелой.
Первый рубеж я назначил на двухстах шагах от бровки, второй – на полверсте, третий – на версте, у одинокой ветлы. Каждый десятник свой рубеж знал и вчера показывал мне его пальцем.
Первые двести шагов прошли хорошо. На вторых нас достали.
Они выпустили вперёд сотни три налегке, и эти пошли не на нас, а вкось, обходя справа, и стали бить с семидесяти шагов на скаку. Тут уже брало.
Гаврило Заяц, десятник, получил стрелу в лицо под глаз и умер не сразу. Его везли поперёк седла до третьего рубежа, и он там умер, и его положили под ветлой, потому что дальше везти было нельзя.
Ивашко Мешок получил в бедро навылет, вместе с седлом, и остался в строю, потому что вынуть было некогда.
По мне попали четыре раза за всё утро. Три стрелы отскочили от панциря, одна засела в щите и торчала оттуда до самого полудня, и я потом её так и не вынул.
Восемь Ощериных холопов ходили при мне и делали то, что им было сказано. Разговаривать со мной они не разговаривали. Фёдка Овца один раз взял моего коня под уздцы и отвёл на десять шагов влево, не спросив, и я поехал, куда отвели. Федор был рядом со мной моей тенью.
Дальше стало легче оттого, что они не пошли за нами. Им было не до нас. Из воды на осыпь лезла орда, и на выходе она сбивалась, и всякий, кто вылез, первым делом искал своих.
Смену коня я сделал за перегибом, между вторым рубежом и третьим. Там поле опускается сажен на пять, и с воды этой ложбины не видно. Всё заняло не больше минуты.
Лебедя приняли и увели назад, шагом, а не рысью, чтобы белое не мелькало по гребню. Подвели ногайского мерина, серого в яблоках, рослого для нашей породы и всё равно низкого.
Я сел и понял, что сижу смешно. В аргамаке было сто пятьдесят пять в холке, в этом сто тридцать восемь. Разница в ладонь с лишним, и вся она пришлась на мои ноги. Носки сапог шли низко, стремена я подтянул с вечера на две дырки, и всё равно колени торчали вперёд, как у мужика на клячe.
Стяг остался при мне, а приволоку я снял.
Вот тут и была вся хитрость, и была она небольшая. Белое пятно с поля ушло, красное ушло, блеск ушёл. А жердь осталась, и жердь под стягом видно за версту.
Пусть смотрит и делает вывод. Вывод у него будет один: князь пересел на боевого, потому что дело пошло всерьёз.
Именно этот вывод мне и был нужен.
С половины одиннадцатого началась настоящая работа, и работа эта была стоять.
Всё, что я мог придумать, я придумал пять дней назад у костра. Все, кого надо было уговорить, были уговорены. Оставалось одно: считать, сколько их перелезло, и не ошибиться.
Считать я приноровился так.
Мерить по воде нельзя, там мель и там они идут вразброс. Мерить надо по осыпи. Осыпь узкая, конь на ней идёт шагом, и в ряд проходит человек шесть, не больше. Гридя это говорил ещё за Мячковом, и он не соврал ни на палец.
Я взял на пробу малое время и посчитал, сколько прошло. Вышло около двадцати в минуту. Значит, тысяча в час.
Тысяча в час. Значит, к двенадцати будет две.
Дальше я стоял и держал в голове число, и каждые четверть часа прибавлял к нему две с половиной сотни. Часов у меня не было и быть не могло. Время я мерил тенью от ветлы и своим счётом, и за утро сбился дважды, и оба раза пересчитывал заново от последнего надёжного места.
Ну что, вот тебе и вся твоя наука. Двадцать лет по столбцам, а нынче считай палкой по земле.
Палкой по земле я и считал. Ивашко Мешок сидел с пробитым бедром и чертил мне зарубки, по одной на каждые двести пятьдесят, и это была вся его работа до полудня.
Якуб стоял со мной с рассвета. Он привёл своих сорок человек и поставил их справа, отдельным клином, и клин этот держался особняком и не мешался с русскими. Знамени у него не было. Был бунчук, и бунчук он поднял сам, и поднял высоко.
– Смотрят? – спросил я.
– Смотрят, – сказал Якуб.
Он говорил по-русски хорошо, лучше брата, почти без остановок.
– Он меня видит?
– Он давно тебя видит, Иван Васильевич. Он и меня видит.
Он смотрел на тот берег и щурился.
– Плохо ему, – сказал он потом.
– Отчего?
– Он думал, тут никого. Три дня сторожи не шли назад, беги ему говорили, что берег пуст. Он им сказал: пуст. Теперь берег не пуст, и все на него глядят.
– Так он может стать и не лезть.
– Не станет, – сказал Якуб. – Он уже в воде. Тот, кто раз влез, назад не выйдет. Люди у него чужие, скажут: испугался мальчишки.
Он повернулся ко мне.
– Ты его не жалей. Он бы тебя не пожалел.
– Я и не жалею.
Часам к одиннадцати стало худо не от них, а от жары.
Солнце вышло высоко, ветра не было, и в стёганом кафтане под панцирем я варился заживо. Пить давали по глотку, из фляг, и держали флягу, пока пьёшь, потому что руки в наручах ко рту не идут как следует.
Кони стояли мокрые. Двоих отвели, потому что стали шататься. А внизу, под нами, шла переправа, и шла она ровно и буднично. Люди вылезали из воды, отряхивались, вели коней в поводу, лезли на осыпь. Кто-то наверху разулся и выливал воду из сапога. Кто-то ругался на своего коня. Никто на нас не смотрел, кроме тех, кому было велено.
Вот тогда меня и взяло. Их было уже много, не меньше полтора тысяч наверху, и с каждой четвертью часа прибавлялось. Юрий сидел за перелеском в четырёх верстах и не знал ничего. Басёнок сидел в середине и не знал ничего. Дым им подать мог только я.
И всякую минуту у меня в голове стояло: подай сейчас.
Считать это было легко. Полторы тысячи тоже хорошая цифра. Ударить сейчас, когда они ещё не собрались и сидят на осыпи, и их можно спихнуть в воду прямо теперь.
И всякий раз я отвечал себе одно и то же. Полторы тысячи спихнёшь, а две с половиной останутся на том берегу целые. Он их уведёт вниз по реке и встанет через день у другого перелаза. Полков у меня к тому дню не будет. Корма было на четыре дня, и три уже вышли.
Дело надо доделать один раз.
Я это знал головой и поэтому стоял я на поле и смотрел, как их становится больше, и мне надо было эту правоту держать ещё час.
Тимоха и Первушка сидели за третьим рубежом, у сложенного костра. Костёр был сложен с вечера: сухой хворост снизу, сырая трава и мокрый мох сверху. Рядом стояло ведро воды на всякий случай. Всё это укрыли рогожей от росы. От такого костра дым идёт белый и столбом, и виден за пять вёрст, если нет ветра.
Ветра сегодня не было.
Я подъехал к ним один раз, часов около одиннадцати, и спросил ни о чём. Спросил, сухо ли под рогожей.
– Сухо, государь.
– Огонь?
Тимоха показал горшок с углями. Я постоял и поехал назад, и мне стало легче, а легче тут было не от углей.
В начале двенадцатого зарубок стало восемь по двести пятьдесят. Две тысячи.
Я пересчитал заново, от ветлы, и получил то же самое с малой разницей. Разница шла в мою пользу: скорее чуть больше, чем чуть меньше.
Оставалось одно, последнее, и оно было не про счёт. Мне нужен была не орда на нашем берегу. Мне нужен был он сам.
Пока Мазовша на том берегу, он уведёт, кого сумеет, и соберёт назавтра. Когда он будет на этом, уводить будет некому и некуда.
И вот тут я стоял и смотрел на бунчук над кучей заводных коней, и бунчук стоял на месте. Он стоял на месте с рассвета.
Я успел передумать три вещи подряд, и все три были нехороши. Что он осторожнее, чем я думал и полезет последним, когда всё будет кончено. Что Якуб про него ошибся, а я поверил Якубу, потому что мне было удобно.
В четверть двенадцатого бунчук тронулся. Он пошёл вниз, к воде, и тесная группа пошла с ним, и группа эта была уже не полтора десятка, а сотни полторы. Я видел, как перед ними расчистили выход и как остальные приняли в стороны.
– Идёт, – сказал Якуб.
– Вижу.
Они вошли в воду. Он шёл не первым и не последним, а в середине этих полутора сотен, и разглядеть его нельзя было никак. И не надо было.
Я смотрел, как они дошли до мели, и как на мели стали, и как пошли дальше, и вода была им по стремя.
Я развернул коня.
– Тимоха!
Он уже стоял на ногах, с горшком в руках.
– Пали.
Дальше всё пошло быстро, а мне досталось стоять и глядеть, потому что делать было больше нечего.
Рогожу сдёрнули. Угли пошли под хворост. Хворост взялся сразу, сухой с вечера, и с полминуты дыма не было вовсе, и эти полминуты были длинные.
Потом Первушка кинул сверху мокрый мох. Дым пошёл белый и пошёл столбом, потому что ветра не было. Он поднялся выше ветлы, выше гребня, и стал виден отовсюду.
Внизу на осыпи его тоже увидели. Я видел, как задирались лица. Понять они ничего не могли. Дым на берегу в такой день значит одно из двадцати, и разбираться в этом им было некогда.
– Прокша! – крикнул Руно вниз, в куст, хотя команду Прокша знал и без крика.
Он и не ждал крика. Тюфяки ударили все четыре разом, снизу вбок, вдоль осыпи, с двадцати сажен.
Звука я в первую секунду не услышал. Я увидел, как из-под дёрна повалило белым, длинной полосой. Передние на осыпи легли все сразу, ряда три, вместе с конями. Будто их подрубили под колено.
Звук пришёл после, и был он не как выстрел, а как если бы уронили сарай.
Внизу закричали. Кричали не там, где ударило, а дальше, в воде, где ещё ничего не поняли и уже начали пятиться.
Я стоял на гребне и считал в уме. Четыре версты рысью это двадцать минут. Юрий тронется не сразу: пока увидят, пока подымутся, пока выйдут из перелеска.
Значит, двадцать пять и их теперь надо было прожить.




























