355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна » Текст книги (страница 50)
Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 52 страниц)

В предисловии к «Серой Сове» Пришвин сближает тягу индейского писателя к открытию не познанной им природы с собственным путем отроческих еще поисков каких-то таинственных стран. «И я не раз пытался рассказать о своих странствиях туда, куда-то в страну непуганых птиц; а теперь вот оттуда, из той самой страны, куда я еще мальчиком хотел убежать, сам индеец, потомок прославленного воинственного племени, пишет, что он там, в той стране, пережил» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 576–577). И уже не в предисловии, а в самом тексте Пришвин вкладывает в уста Серой Совы свои собственные мысли о той новой стране, которую мы не просто открываем, а как бы впервые создаем своим творчеством.

И еще одна очень существенная особенность, которой Пришвин наделяет повествование Серой Совы. Это присущий ему во всем любящий, ласковый, добродушный юмор, окрашивающий отношение автора и к себе, и к своим героям. Серая Сова сам великолепно чувствует смешное в характерах и забавных повадках своих маленьких питомцев. Пришвин же, сохраняя эти сценки и эпизоды, остроумно истолковывает их, как бы разгадывая скрытые от нас мысли и соображения бобров. Он образно, не без озорства додумывает за молодую бобриху Джелли ее представления о людях: «На человека она смотрела, как на бобра, и, возможно, надеялась, что сама тоже, когда дорастет до этого большого бобра, будет сидеть рядом с ним за столом, или, наоборот, что у человека когда-нибудь вырастет хвост и он станет точно таким, как и она».

Сохраняя все своеобразие нового для него материала, Пришвин насыщает повесть «Серая Сова» главными своими мыслями о связи человека с окружающим его миром, о «едином потоке живого» и о неповторимости каждого существа, населяющего этот мир.

В творчестве Пришвина стоят особняком «Кавказские рассказы» и резко отличаются от его путевого дневника 1936 года, который он вел во время своего пребывания в Кабардино-Балкарии. Отрывки из этого дневника приводит В. Д. Пришвина в статье «М. М. Пришвин в Кабардино-Балкарии (По дневникам писателя)» («Охотничьи просторы», 1967, № 25, с. 73–81). В этом путевом дневнике по-пришвински зоркие и четкие зарисовки горной природы и психологический анализ переживаний охотника, убившего зверя, – «среднее между страхом, жалостью и раскаянием». Такие эпизоды и законченные сцены встречаются у Пришвина на другом материале в очерках из книги «Золотой Рог» и в отдельных главах «Берендеевой чащи».

Но в «Кавказских рассказах» Пришвин отказывается от личной формы переживания нового для него материала и передоверяет рассказы о различных охотничьих историях горцу Люлю – постоянному своему спутнику по Кабардино-Балкарии. Рассказы эти лишены конкретных подробностей. Это – подчеркнуто экзотичные, интонационно окрашенные короткие притчи. Все истории Люля иллюстрируют разницу между значением сначала непонятных по-русски слов «магнит» и «дермант». К концу цикла от случая к случаю проясняется смысл «магнита» как физической силы и «дерманта» как мужества. Из каждого эпизода вытекает прозрачный нравственный урок. И, как всегда у Пришвина, даже эти скупые, предельно сжатые истории насыщены юмором. В истории «Басни Крылова» – насмешка над ученым горе-охотником, черпающим свои представления о кабанах не из жизни, а из басни Крылова и потому попадающим впросак. В «Рыцаре» – малодушный художник, постеснявшийся сознаться, что никогда не ездил верхом, садится на лошадь лицом к хвосту и становится посмешищем горцев-охотников. Ему не хватило «дерманта» – мужества сказать правду, а «единственный путь к правде через дермант». В «Госте» – полная лукавства, напоминающая веселые побасенки Ходжи Насреддина история о том, как злоупотребившего кавказским гостеприимством человека с помощью иносказательного рассказа о птичке, которая «знает время, когда ей прилететь и когда улететь», вежливо выпроваживают.

Кавказские притчи Люля облечены в форму забавного анекдота или героического эпизода. Виртуозное использование сказовой интонации и местного колорита характерно для этих маленьких назидательных новелл.

В середине 20-х годов Пришвин, который часто отправлялся в дальние путешествия и открывал для себя и своих читателей неизведанные земли, понял, что это не единственно возможный вид открытий в природе, что не обязательно покидать близкие края, чтобы открыть «небывалое», ведь удивительное – рядом. Наблюдая в знакомой ему с детства средней России смену времен года и прибывающие с каждым днем приметы весны, он убеждался, что привычное, увиденное свежим взглядом, становится необычайным. И, обладая обостренным слухом, надо, как говорил Пришвин, «писать под диктовку весны» и «самому соучаствовать в деле природы».

Вот эта жажда самому увидеть раннее пробуждение природы и отразилась в его «Неодетой весне». Как всегда у Пришвина, его путевые очерки о наступлении весны автобиографичны. Действительно, все было точно так, как описано в книге, – сооружен дом на колесах, собран необходимый багаж, в путешествие отправляются Пришвин, его сын Петя, верная и близкая семье хозяйственная Ариша, любимые охотничьи собаки. Вся эта «экспедиция» двинулась на Волгу в пору весеннего разлива рек наблюдать, как ведут себя во время наводнения разные звери: зайцы, белки, водяные крысы.

Во всех живых существах, устремившихся на остров спасения, Пришвин настойчиво подчеркивает личное начало каждого, проявляющего себя в природе. Его интересует не видовое сходство, а неповторимые особенности всякой земной твари.

В самой ткани повествования «Неодетой весны» появляются законченные миниатюры – лирические стихотворения в прозе, в которых, как в классической поэзии, центральный образ переносится из мира природы в мир души и, прямо или ассоциативно, сравнивается с внутренним состоянием человека.

В «Неодетой весне» множество ключевых для Пришвина мыслей о том, что подлинно живой русский язык близок к фольклору и должен занять почетное место в художественной литературе, что точность, образность и меткость языка находим мы прежде всего у писателей-охотников: Аксакова, Л. Толстого, Тургенева, Некрасова. Отсюда стремление свой рассказ о весеннем разливе рек связать с поэмой Некрасова «Дедушка Мазай и зайцы», сознательно сохранив название деревни Вежи, о которой говорит Некрасов, и своим героем продолжить линию рода Мазаев.

Все в «Неодетой весне» окрашено жизнелюбивым юмором, органически связанным с живым чувством языка, с проникновением во внутреннюю корневую образную форму слова. Все вокруг: крестьяне, рыбаки, охотники, звери красочны и неповторимы каждый в своем языковом колорите. «Павел Иванович оживился», – говорится о местном рыбаке, – это значит, что ему повезло и в его мережу попала рыба, которой он может гордиться. Или, описывая кота, с аппетитом поглощающего какую-то шкурку, Пришвин замечает: «…Он… стал выгрызать из шкурки что-то ему очень вкусное». Не вообще вкусное, а ему. Пришвин тут сознательно прибегает к необычной, даже не совсем грамотной, с точки зрения канонического синтаксиса, расстановке слов в фразе. Неожиданное, по-детски вторгающееся в правильную литературную речь слово придает ей неповторимую свежесть звучания.

Неистощимую веселость вносит Пришвин и в озорную игру с собачьими именами. А глава «Стук-стук» шутливо пародирует одноименный таинственный рассказ Тургенева. У Пришвина загадочный ночной стук объясняется подсмотренной им забавной сценкой: Сват стоит на задних лапах, лижет живот Лады, а она от удовольствия постукивает своим «прутом» о железо машины. Пришвин всюду добродушно подтрунивает и над своими охотничьими собаками, и над сыном Петей, и над богатырем Маза-ем, и над скромницей Аришей.

А в целом – это ликующий, жизнерадостный гимн весне и всему «потоку живого» в ней. Все лирически связано. Радость жизни ширится и растет в каждом листке, в каждой травинке, в каждом по-своему спасающемся существе и в гостеприимной, необъятной и открытой всему миру душе автора. Торжество жизни осуществляется как торжество любви и преодоление одиночества. Роман Мазая и Ариши – не случайная мажорная концовка, он органически вытекает из общего замысла и включен в движение наступающей весны бытия, открывающей в человеке его лучшее. Мазай – не только богатырь и «добрый молодец», но природный мудрец, пробуждающий в людях радость жизни, весело раздувающий огонь земного полноценного чувства в душе Ариши, до встречи с ним боязливой, застенчивой, аскетически строгой.

Неотъемлемая особенность каждого настоящего писателя – удивленное и радостное открытие мира. Вот почему в творчестве Пришвина так много места занимают детские рассказы, ставшие классическими в нашей литературе.

Пришвин придавал детским рассказам огромное значение, считал их необходимой и строгой школой для каждого писателя, видел в них путь к совершенствованию мастерства, к предельному очищению стиля и мысли.

В одной из бесед о своей работе над детским рассказом Пришвин говорил: «Знаю также, что писать для детей нелегко. Надо быть очень простым, ни в чем, однако, не изменяя своему мастерству. Мне думается, что каждый писатель, пишущий для детей, должен прежде всего представить себя ребенком, то есть возвратиться мысленно в собственное детство. Для меня мои частые встречи с природой – это именно возвращение в свое детство, и в рассказах для детей я пробую смотреть на мир глазами взрослого ребенка». Это как будто парадоксальное сочетание – «глазами взрослого ребенка» не случайно. Пришвин говорит о том, что в душе писателя как бы одновременно живут все возрасты: при мудрой зрелости жизненного опыта он должен сохранять детскую свежесть отклика на мир: «Не о том я говорю, чтобы мы, взрослые, сложные люди, возвращались бы к детству, а к тому, чтобы в себе самих хранили бы каждый своего младенца, не забывали бы о нем никогда и строили жизнь свою, как дерево: эта младенческая первая мутовка у дерева всегда наверху, на свету, а ствол – это его сила, это мы, взрослые» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 401).

В детских рассказах Пришвина познавательное и поэтическое всегда сосуществуют. Его открытия в мире природы становятся реальным достоянием читателя.

Художественное произведение имеет ценность только тогда, считал Пришвин, когда писатель реально может «прибавить в мир» какое-то свое открытие, обогатить этим читателя, подарить ему свой жизненный опыт не как сухой рецепт, а как что-то пережитое, прочувствованное и при этом обладающее выразительной силой. После рассказа о дрессировке Нерли[31]31
  Характеризуя детские рассказы Пришвина, мы не придерживались только тех, которые вошли в данный том, а пытались установить общие, независимые от того или иного цикла их особенности и черты.


[Закрыть]
Пришвин утверждал, что он «прибавил в мир» еще одну охотничью собаку. Именно прибавил, а не просто описал. Ценность детских рассказов Пришвина – в безошибочном чувстве главного и умении это главное дать и как дело, и как «творческую игру».

Знаменательно, что Пришвин, уделяющий так много внимания первозданному и свежему детскому восприятию, не только сам совершает открытия в окружающей его природе, но заставляет и своих маленьких звериных героев делать открытия, познавать мир, учиться жить. Таков, например, рассказ «Первая стойка». Наивный щенок Ромка делает свою первую стойку не по живой дичи, а по мертвому, пугающему его своей неподвижностью кирпичу. «Перестою!» – твердит про себя Ромка. И чудится ему, будто кирпич шепчет: «Перележу!» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 101). В рассказе «Нерль» самая догадливая из всех щенков собачонка первая додумалась до того, чтобы не драться с остальными за соски, а потихоньку сосать мать, когда все заснут, первая нашла дорогу от подстилки к миске с кашей. А в рассказе «Изобретатель» таким же догадливым в большом выводке оказался утенок, первым перебравшийся со спины матери на пол.

Эта поразительная способность Пришвина-художника чувствовать и передавать первоначальные впечатления бытия своих маленьких героев открыла путь целой плеяде талантливых детских писателей, посвятивших свое творчество природе и охоте. Виталий Бианки пишет ряд рассказов о птенцах и зверенышах – «Первая охота», «Оранжевое горлышко» и т. д. Полны жизнелюбивого юмора многочисленные рассказы Николая Сладкова о медвежатах.

Ведь без юмора, как уже говорилось, не обходится ни одна книга Пришвина, ни один его рассказ. Чаще всего он проявляется в изобретательном использовании языка, близкого к фольклору, – в пословицах и поговорках, взятых из кладовой народной речи или созданных им самим. Пристрастие Пришвина к пословицам чрезвычайно органично. Ведь пословица – это своего рода народный афоризм. В таком «сокращении весь секрет мастерства. Нужно упростить фразу, сжать слова, чтобы они стали сухими, но взрывались, как порох» (Собр. соч. 1956–1957, т. 4, с. 323). В рассказе «Ежовые рукавицы» Пришвин реализует известную метафору «держать в ежовых рукавицах». Он рассказывает, как собаку, не выдержавшую стойку, «воспитывали ежом» в буквальном смысле слова. Когда собака не вовремя бросается на тетерева, егерь Кирсан тычет ей прямо в пасть ежа.

Но наиболее интересны у Пришвина собственные пословицы и поговорки, возникающие по аналогии с народными, облеченные в забавную афористическую форму. Возьмем хотя бы такой рассказ, как «Соляная кислота». В питание волчат обязательно должна входить соляная кислота. Ее нет в молоке волчицы, и волк-отец прикармливает волчат разжеванной им пищей. Когда старый волк ленится кормить детей, волчица задает ему трепку. Рассказ завершается веселой моралью, хорошо упакованной в форму четкой, запоминающейся поговорки: «Всем волкам по серьгам: старому – взбучка, молодым – пример, маленьким – соляная кислота» (Собр. соч. 1956–1957, т. 4, с. 514).

В детских рассказах Пришвина юмор проявляется либо через оживление фольклорной речи, либо он закреплен в интимной форме теплого родственного внимания ко всей «бегающей, плавающей, летающей твари».

Говоря о животных, Пришвин любит употреблять подчеркнуто «книжные» слова и понятия, обозначающие человеческие взаимоотношения и социальные категории: «Я не мог догадаться, какое лесное существо пробило такую глубокую брешь в муравьиной республике». Или: «Во время нашего обеда собачья публика пробудилась». Или же ироническое, преувеличенно вежливое обращение к провинившемуся Ярику, перед тем как запереть его в подвал: «Пожалуйте, молодой человек!» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 133, 551).

Примечательно очень живое, гибкое и выразительное употребление среднего рода, когда Пришвин говорит о милых его сердцу животных. «Оно» – это какой-то особый род нежности. Вот как в «Предательской колбасе» говорит он о Ярике, виновато спрятавшемся под диван: «Вскоре там показалось нечто рыжее, стало красться в обход стола, и, я думаю, мышь слышней пробежала бы, чем это большое подползало под диван» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 524). Тот же прием в описании маленькой ланочки Кастрюльки: «И вот только, что черненькие глазки блестят, и только, что тельце тепленькое, а то бы и на руки взять и все равно сочтешь за неживое» (Собр. соч. 1956–1957, т. 2, с. 607).

В богатейшей словесной палитре Пришвина, особенно в его детских и охотничьих рассказах, не только зрительная образность, но и слуховая, не только живопись, но и звукопись. Пришвин передает услышанное, точнее – подслушанное им в лесах и болотах, на реках и полях – разноголосый гомон птиц и многозвучный мир природы. Пришвин создал необычайно разнообразный, виртуозно разработанный звукоподражательный язык. Для него нет вообще птицы, а есть бесчисленные породы с присущим каждой из них характерным языком. Недаром один из его героев в рассказе «Щегол-турлукан» говорит: «Я о каждой птице отдельно думаю».

С великолепным азартом, можно сказать, аппетитом описывает он пение щегла на специфически красочном языке птицелова. Он вводит, например, несуществующее в общелитературной речи слово «заркость», означающее особую яркость и звучность птичьего голоса. «Он (щегол. – Т. X.) – и турлуканит, и трещит, и циперекает, а как из-под циперекания турлукана пустит…; сыграл все двенадцать колен, еще пик-пикнул синицу и смолк…. Помолчал, помолчал, да как хватит на заркость: „цибить-бить!“» (Собр. соч. 1956–1957, т. 3, с. 533).

Иногда Пришвин в своих по сути дела очень реальных «сказках о природе» создает звукоподражательный язык вороны, сороки, тетерева, дергача, перепелки и затем с легким юмором переводит этот птичий язык на язык человечий. Так в детском рассказе «Филин» многообразно обыграно и переведено короткое воронье «кра»: «До чего это удивительно у ворон! Сколько слов нужно человеку, а у них одно только „кра“ – на все случаи, и в каждом случае это словечко всего только в три буквы благодаря разным оттенкам звука означает разное. В этом случае воронье „кра“ означает как если бы в ужасе крикнули: „Чер-р-р-р-рт!“» (Собр. соч. 1956–1957, т. 4, с. 496). В дальнейшем повествовании «кра» значит и «правильно», и «брать». Пришвин может построить целый сюжет на перекличке птичьих голосов, на шутливом обыгрывании их, – например, в рассказах «Дергач и перепелка», «Изобретатель» и «Курица на столбах».

В детских рассказах Пришвина язык тяготеет к фольклору и сказке. В том же характерном для него понимании внутренней формы слова сказка – это то, что не пишется, а сказывается, и в каждом детском рассказе Пришвина при всей реальности его повествования – ритмичность построения, звукопись в разговоре птиц и зверей подобны сказке. Живая, озвученная речь каждого природного существа предстает перед читателем в голосе говорящего автора. Слово Пришвина вырастает из глубочайших корней подлинно народной речи.

Т. Хмельницкая

Жень-шень*

Впервые – в журнале «Красная новь», 1933, № 3, под заглавием «Корень жизни».

В 1934 году под названием «Жень-шень» (подзаголовок: «Корень жизни») вышла отдельным изданием и в том же году под названием «Корень жизни» (подзаголовок: «Жень-шень») – вошла в книгу «Золотой Рог» как первая часть.

Об истории создания повести «Жень-шень» Пришвин пишет в предисловии к книге «Золотой Рог»: «…Материалы добывались на улицах, на море, в горах, в тайге совершенно так же, как добывается дичь на охоте… Я направлял на какой-нибудь предмет свое холодное исследовательское внимание или привлекался к нему горячим родственным вниманием, – все равно; складывалась ли картинка на пленке фотокамеры или же на сетчатой оболочке моего глаза, – все равно: в том или другом случае снимок с предмета оставался в моем мозгу, как записки любителя зверей… По этим снимкам, действительным или мнимым, я писал потом дома картинки, как пишут для большой картины художники свои этюды. Но я не знал, что у меня получится большая картина, я писал картинки одну за другой просто по снимкам до тех пор, пока наконец не явился сюжет или повод с сильнейшим желанием соединить все написанные картинки в одном глубоком понимании всего материала. Тогда я бросил и даже как будто забыл все написанное и одним духом написал свою повесть „Женьшень“…» («Молодая гвардия», 1933, № 7, с. 50).

В материалах к повести «Жень-шень» хранится следующий рукописный набросок: «Есть бесчувственные люди, и я не о них говорю, а вот те, кто люди в том смысле, как Лувен даже воробьев понимает, вам, люди мои родные, все мое понятно, и мне теперь не стыдно вам все сказать о себе: легче слепцом с белым светом было расставаться, чем мне было кому-то уступить свое место без боя за свою подругу; часто слепой после утраты белого света начинает слышать глубокий внутренний мир и становится слепым музыкантом, но я ничем не мог заменить себе то мгновение, когда олень Хуа-лу расцвела в человека и скрылась…

Есть близкий человек у меня, он жил до революции в роскошном саду, и когда ему пришлось с ним расстаться, то было ему долго-долго так, будто настоящая жизнь была у него там в саду, а потом началась временно-призрачная. Так он сознавал себя и жил в большой нужде, часто голодный и оскорбленный, жил и работал. И однажды через много лет, осмотрев все сделанное, он вспомнил свою жизнь в саду, и эта настоящая, как казалось ему, основная жизнь, вдруг представилась призрачной и ничтожной, а вот эта борьба год за годом в тяжких условиях, оказалось, и была настоящая жизнь, и то дело, которое пришлось выполнять не как любителю в соловьином саду, а подневольному волу в тяжком ярме, – это дело дало и победу, и цвет, и смысл. Так тоже случилось со мной однажды, я как бы обернулся назад и увидел того себя (всего себя) до того мгновения, когда олень Хуа-лу расцвела в человека: мне так стыдно стало за того себя и даже не стояло вопроса о том, какая жизнь настоящая: та до встречи или эта в постоянной борьбе за правду твоего ежедневного трудного хлеба, за счастье в этом быть независимым и каждый новый день встречать, непременно проверяя вчерашний» (ЦГАЛИ).

Печатается по изданию: М. Пришв и н. Жень-шень. Корень жизни. Московское товарищество писателей, 1934.

…на щеке… – Щека – высокий отвесный склон ущелья.

…на обдуве… – «Обдув – это логовище оленей на хребте, где обдувает ветром и не бывает насекомых» (авторское примеч.).

Чумиза – злак, широко распространенный в странах Востока. Здесь – крупа или мука, изготовленная из этого растения.

После слов: «детски доверчивым» – в первой редакции следует: «Все лицо было похоже на бутон цветка с серыми лепестками, как бы он открывался – цветок от солнца и закрывался – от непогоды. И он сразу тоже заметил и прочитал по-своему мое лицо, понял меня и ему не стало никакого дела не только до моей солдатской одежды, винтовки, но, вероятно, даже и до того, что я был русский» (ЦГАЛИ).

Гольцы – «вершины гор выше леса, голые» (авторское примеч. – ЦГАЛИ).

Крепь – непроходимые заросли, труднодоступные места.

…научился понимать… – После этого следуют слова «трогательную наивность живого детского существа цветка; изображающего из себя солнце» (ЦГАЛИ).

После слов: «черные могильщики» – в машинописном автографе следует: «трехцветные скакуны – и не разберешь, прыгали они или летали. И вот я среди них с человеческим рассказом, но, конечно, тоже о солнце. Но все счастливы тем, что могут на солнце смотреть и быть на земле иногда совершенно, как маленькое солнце. Я же, человек – верно это сказано, я изгнан из этого рая и могу рассказывать о солнце, избегая встречаться с ним глазами, – я слепну от солнца, я человек и могу рассказывать о солнце, окидывая родственным вниманием все разнообразие освещенных им предметов, все лучи их собирая в единство. Было много великих поэтов и было мудрецов так много, что почти невозможно кому-нибудь вместить всю эту мудрость, и вот в этом-то прелесть жизни человеческой, но роман свой можно рассказать, и это будет новое на земле, как будто и не было на свете тех великих поэтов и мудрых людей. Это оттого происходит, что все мы встречаемся по-разному с женщиной» (ЦГАЛИ).

После слов: «среди цветов Зусухэ» – в авторской машинописи следует: «В это мгновение понял я, почему китайцы этого оленя называют цветком Хуа-лу и что не будь даже действительно целебных веществ в их пантах, все равно бы я понял, что если бы всем огромным народом тысячи лет думать о целебности такой красоты, то и будут действительно являться случаи исцеления» (ЦГАЛИ).

…связать поясным ремешком. – После этих слов в первой редакции: «Во мне боролись два человека, страстный охотник и, вероятно, поэт в том смысле, как я понимаю этих людей: это, по-моему, человек, который по себе, как человек особенный, видит во всех живых существах особенности, не только в людях, но и в животных, и в цветах, и в камнях, и в блестках инея, – увидел это, и больше ничего не надо от живого существа» (ЦГАЛИ).

После слов: «правды и красоты» – в первой редакции следует: «Но не в там было дело, что женщина эта была просто красива и походила па олень-цветок Хуа-лу, а что красота эта продолжалась бесконечно во мне, как голубая долина Зусухэ, покрытая цветами, и я в первый раз на веку своем понимал, как далеко из природы продолжился человек».

После слов: «рек и ручьев» – в первой редакции следует: «С утра до ночи мы с ней не расставались, и мы успели сказать друг другу все, и все, что встречалось нам, то становилось нашим, и так создавалась во мне эта новая земля и стала мне, как родина» (ЦГАЛИ).

В отдельном издании книги «Жень-шень», хранящейся в библиотеке писателя, окончание третьей главы после слов: «потом я» – зачеркнуто и вписан следующий абзац: «…опять стал бороться с собой и достиг опять своей высоты. Но тут раздался второй гудок парохода, она встала, оправила прическу и, не глядя на меня, вышла.

В душе у меня осталось такое же смущение, как в шатре виноградном после оленя: зачем, из-за чего я ее упустил».

После слов: «как оленя» – в первой редакции повести следует: «чтобы она не могла убежать и корень жизни моей был бы найден. А еще мне представлялось ошибочно, будто бы у „всех“ что-то есть, вроде корня, а я обделен, и раз не могу быть „как все“, то, значит, и как бы не имею настоящего законного права на существование. На самом деле, как я теперь понимаю суть дела, вся эта роковая разминка происходит именно потому, что тебе самой же природой, и тоже, значит, вполне „естественно“, предназначено идти своим путем и потом вести других за собой, а не быть овечкой в послушном стаде баранов. Я так понимаю, что моя разминка не была просто случайна, что она могла быть, а могла бы и не быть, и, если бы только удалась мне охота, и я бы наслаждался безмятежной любовью в необыкновенно прекрасной и нетронутой стране. На самом деле это была охота за мной, была приготовлена для меня клетка, замаскированная очень искусно, – хлоп! и вдруг я, как зверь, хожу в клетке от стенки к стенке. Так бы и вышло – поймал бы я или нет – все равно клетка». На полях рукой М. Пришвина: «В любви, как ка охоте за тигром, ты думаешь, что преследуешь тигра, а на самом деле он твоим следом сзади идет и цап-царап. Так…» «А еще я… сказать должен вам из моих наблюдений в природе, что и у них, у зверей, там любовь приходит не совсем „естественно“ и тоже перед каждым зверем стоит мучительная необходимость достигнуть целиком то по-своему и так создать новое качество в жизни. А еще я хотел бы сказать, что понимать эту болезнь жизни трудно, что тут мало ума и учености и необходима вот такая особенная доброта и простота, как у моего Лувена. Он-то, конечно, хорошо понимал самую суть того, что со мной происходит, но, по-видимому, он бессилен был мне скоро помочь уже по тому самому, что ведь самая суть этой любви, конечно же, состоит в самоопределении» (ЦГАЛИ).

…любовь без… черемухи. – Герой широко обсуждавшегося в печати в 20-х годах рассказа Пантелеймона Романова (1884–1938) «Без черемухи» (1926) говорит девушке: «Ведь все кончается одним и тем же и с черемухой и без черемухи… что же канитель эту разводить?»

Манзы. – Манзамн называли китайцев, осевших в пределах Уссурийского края или временно там пребывающих.

Хунхузы. – Под этим именем известны были китайские бродяги, добывавшие средства существования грабежами и разбоем.

Тазы – местное название части удэгейцев, усвоивших элементы культуры китайцев и маньчжур.

Гольды – употреблявшееся в прошлом название народа нанайцев.

Орочи (самоназвание – нани) – народность, живущая главным образом в Хабаровском крае.

Гиляки – устаревшее название народности, населяющей северную часть острова Сахалина и низовья реки Амура. Современное название – нивхи.

Горал – животное из рода антилоп. По внешнему виду напоминает козу. Обитает в горах прибрежной полосы Приморья.

…струя кабарги… – Кабарга – животное из отряда копытных, общим сложением напоминает оленя. Обитает в гористых лесах юга Сибири от Алтая до Сахалина. Мускусная железа самцов (кабарожья струя) с древних времен употреблялась в восточной медицине.

После слов: «неузнаваемо переменилось» – в первой редакции следует: «И когда я узнавал это из книг, то же было, как в первый раз, как только увидел я его в фанзе Лувена: то же мне стало, будто я свою маленькую личную боль человека вынес на суд морского прибоя и он меня стал уговаривать стараться как можно чаще приходить к морю и приучать себя думать о себе самом в сроках планеты, а может быть, и еще смелее».

На полях рукой М. Пришвина: «в этом смысле я и стал с тех пор понимать корень жизни… И я от себя продолжил это понимание» (ЦГАЛИ).

На оборотной стороне страницы, где начинается шестая глава окончательной редакции, карандашная запись рукой М. Пришвина: «Они идут. Умышленно затягивается их движение к корню жизни посредством описания пейзажей тайги, чтобы подготовить к встрече с корнем жизни, вокруг которого непрерывно играют таежные музыканты!» (ЦГАЛИ).

Даба – китайская бумажная ткань, чаще всего синего цвета.

…от бочага к бочагу… – Бочаг – яма на дне реки, ручья.

После слов: «представляя себе» – в первой редакции следует: «смутно догадываюсь, что мы пришли к источнику творческих сил, равновесие которых составляет то, что мы называем творческой личностью.

Да, сколько мудрых людей хранят как сокровища на память о чем-нибудь важном для них совершенную безделицу, и все народы отмечают свой путь памятниками замечательным личностям, но почему же я не могу в личной своей жизни понять этот таинственный корень как источник творчества и отчего бы не связать с жизнью его свою личную жизнь?

Мне стало как на берегу моря вдруг хорошо, как будто волны эти удары маятника планетного времени встретились с волной моей жизни и мой частный ритм жизни согласовался с большим» (ЦГАЛИ).

…в сиверах… – Сиверы – здесь – северные склоны горы.

Скрадывать (охотнич.) – незаметно подкрадываться к зверю или птице; спрятавшись, подкарауливать на расстоянии выстрела.

Переузок – наиболее узкое место.

Денник – хлев, в котором содержится скот.

…в оленьих отстоях… – Отстой – здесь – защищенное место.

Серая Сова*

Впервые – в журнале «Молодая гвардия», 1938, № 9-12, под названием «Серая Сова» (Вэша Куоннезин), с подзаголовком: «Пересказ с английского Михаила Пришвина».

В книгах М. Пришвина «Зеленый шум» (М., «Молодая гвардия», 1949) и «Весна света» (М., «Молодая гвардия», 1953) подзаголовок был снят.

В основу повести М. Пришвина «Серая Сова» была положена книга «Странники лесной глуши» («Pilgrims of the Wild»), принадлежавшая перу англо-канадского автора, писавшего под псевдонимом Серая Сова.

В книгах «Зеленый шум», «Весна света» и в Собр. соч. 1956–1957, т. 3 был сделан ряд сокращений и переработано предисловие.

В главе «Кто это Серая Сова?» журнального варианта повести М. Пришвин пишет: «В Северной Канаде, где живет Серая Сова, пишется книга о бобрах, в нашем отечестве – книга о жизни пятнистого оленя. (Михаил Пришвин, „Корень жизни“). Обе книги имеют счастливую судьбу и переводятся на разные языки. Мало того: критики, эти своего рода литературные сваты, находят в той и другой книге родственную связь (на родство М. Пришвина и Серой Совы указал в предисловии к английскому изданию „Жень-шеня“ (1936) профессор Дж. Гексли. – Р. В.). Так вот и произошло знакомство по книгам писателей двух миров, индейца и русского» («Молодая гвардия», 1938, № 9, с. 100). Читая книгу Серой Совы «Странники лесной глуши», М. Пришвин записывает в своем дневнике: «…действительно, это – мой маленький брат. Жизнь совсем сходится…» (Цит. по изд.: «Серая Сова (Вэша Куоннезин)». М.–Л., Издательство детской литературы, 1939, с. 3.)


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю