355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна » Текст книги (страница 33)
Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 52 страниц)

Вот такой это роковой зверек! <…> А теперь вот какой-то ничтожный зверек, много тоньше кошки, если даже и не покороче, бегает себе по вольере. Вот именно не сам он, а роль его как золота, эта способность быть конденсатором человеческой жизни и распределяться между счастливыми людьми, как описано в арабских сказках, калифами и эмирами… Как не думать при виде ничтожного зверка, что вот казаки шли, шли веками, дошли до берега Тихого океана, как будто и некуда идти дальше, но вот, оказывается, земля как бы внутрь себя продолжается: двести соболей в тайге распределяются на огромном пространстве, но тут, в Пушкине, живут они все двести на каких-нибудь нескольких сотнях метров. И начинается новая история соболя и всей страны.

XII. Урал

Сколько раз обернулось вагонное колесо, пока наш поезд прибыл на Дальний Восток? А сколько мы, сидя прямо друг перед другом, постоянно беседуя, слов навернули, если всех их собрать и потом крепко обдумать? И мысли, конечно, были, потому что если две недели сидеть сложа руки и в окно смотреть, то самому глупому что-то в голову, как говорится, приходит.

Было одно озеро на Урале, вокруг по берегам будто маком посыпано: тысяч десять домиков, а то и больше, конечно, несколько церквей и трубы завода. Это ни город, ни село, ни посад, это по-уральски называется завод. Вот интересно вслушаться в смысл, когда произносят у нас это слово завод и на Урале: здесь, на Урале, завод понимается как-то вместе с жителями или даже, вернее, самый завод именно и есть люди, живущие здесь для вот этого огромного здания с трубами. Да, так именно и было, этот завод у озера обслуживался трудом крепостных, а церковь во вкусе Растрелли выстроили каторжники. Так весь Средний Урал усеян такими заводами, разделенными иногда настоящими дебрями лесов и болот. И, конечно, не все озера в этом Рудоносном Урале обсыпаны домиками, есть озера очень прозрачные, горно-спокойные и совершенно уединенные. Местные люди рассказывают нам в вагоне, как не раз случалось им видеть: медведь тут, наевшись в лесу каких-то корней, возбуждающих жажду, подойдет напиться к тихому горному озеру и долго лакает, пуская по глади большие круги. А раз – вот потеха! Видели, как Мишка вышел из леса на песчаную кручу, очень высокую, и вдруг она от его тяжести подалась и он, беспомощный, поехал вместе с песком и бултыхнулся в воду. Умный зверь не полез обратно па песок, а поплыл на другую сторону озера и взобрался по крутому берегу, оставляя на долгие годы на вязкой глине отпечатки своих лап, известно, очень похожих на отпечатки следа гигантского человека.

Есть одна сопочка, с которой видно сто одиннадцать пустынных озер. Отсюда Урал быстро падает к востоку и без всяких предгорий переходит в необъятную сибирскую степь, где ныне пашут колонны в сотни тракторов. Как вот тут не задуматься о покойниках, – поднять бы вот теперь каторжников и крепостных, работавших столько лет на уральских заводах, показать бы им Магнитогорск или, еще лучше, Уралмашстрой, где так рассчитано время, что каждый рабочий, тратя в день всего два часа на учение, через восемь лет должен сделаться инженером, притом не наемником-инженером, а настоящим хозяином дела. Время беспощадно, не поднимешь этих людей, но что говорить о мертвых, если время и с живыми так устраивает, что многие из них живут иногда целиком в далеком прошлом страны. Вот на Печоре, берущей свое начало в Пустынном Урале, до сих пор поют былины, петые еще при дворе великого князя Владимира. И на всем Урале, Пустынном, Рудоносном и Южном, найдется и сейчас сколько угодно людей, называемых кержаками, – они молятся не тремя перстами, как православные, а двумя и верят, что, начиная с Петра, все русские цари со всеми чиновниками, вплоть до самых маленьких землемеров и весовщиков, представляли собой антихриста, Зверя многорожного: царь – Зверь, а слуги его – рога Зверя…

Да, надо так понимать, что глаза Времени по сторонам не видят. Все, что в стороне, так и остается надолго в своем виде, а все, что впереди мешает ходу, то исчезает почти что молниеносно. Вот подумать только, что всего год назад на месте, где теперь наполовину построился гигантский завод-втуз, целый город с многотысячным населением, всего только год назад был лес как лес! Инженер и бухгалтер, работающие ныне на постройке завода вместе с сотнями иностранных и русских инженеров, всего ведь только прошлый год заблудились, собирая на этом месте грибы, и так основательно заблудились, что три дня жили, питаясь ягодами и обжаренными на палочке грибами. Теперь от леса на месте постройки остались только маленькие клочки, там и тут забытые, отдельно стоящие деревья. Рабочий поселок, состоящий из двух длинных рядов многоэтажных домов, оголился от леса совершенно, и, конечно, зря, потому что деревья же все равно придется на радость детям и для отдыха взрослых непременно сажать. Но это и в голову не приходит на постройке, – вон сколько леса синеет впереди, хватит лесов! Подите туда, поближе к этому лесу, и после Электричества, новейших английских машин и всевозможных курсов для рабочих удивлению вашему не будет конца: вы увидите тут менаду деревьев землянки, нарытые одна возле другой во множестве по опушке леса, окружающего всю расчищенную площадь гигантской стройки. Подземные жители явились сюда из деревень. Приехали они сюда издалека, за сотню и больше километров, на своих лошадях и работают на заводе коновозчиками. У них там под землей неплохо: между двойными тесовыми стенами набиты сухие стружки, пол деревянный и потолок, небольшая русская печь, и тут, как в деревне, возле печи постоянно баба хлопочет, ребятишки. Среди этих подземных жителей много кержаков, староверов, так понимающих, что новая индустрия есть продолжение царской, значит, дело антихриста. Есть, однако, огромная разница между этими староверами и прежними: в то старое время они сжигались в срубах за веру или навсегда уходили в леса, теперь же они работают на советской службе и только в свободное время потихоньку между собой очень осторожно приравнивают Уралмашстрой к Вавилонской башне. Но стоит ли придавать этому шепоту хоть какое-нибудь значение, если сами-то люди помогают постройке и шепотом своим себе только душу отводят…

Один из наших попутчиков недавно спускался туда, в подземелье, беседовал с людьми прошлого, погружался вместе с ними в мир древний, наполненный зловещими ссылками на какие-то зловещие тексты. Предложите им жизнь без текстов, решительную и ясную. Нет! Оказывается, что истинная жизнь возможна лишь в строжайшем согласии с буквой.

Наш попутчик рассказывал нам, что во время беседы он через маленькое окошко наверху глянул и увидел между редкими стволами деревьев на фоне небесного свода тройные трубы мартеновской печи и гигантские краны.

И, глядя на эту «Вавилонскую башню», он рассеянно спросил кержаков:

– А может быть, и выстроят?

На эти слова потомки раскольничьих рыцарей, принимавших когда-то огненное крещение, с большой готовностью отвечали:

– А может быть… очень просто, что и выстроят!

Да, эти люди в своем смутном сознании были похожи на колеблющиеся тени. Но среди подземных жителей один, пожилой Ульян Беспалый, был человек истинно замечательный. Он приехал сюда из тех великих болотных дебрей, которые все это гигантское строительство будут скоро питать добываемой из торфа электроэнергией. В этом году ранней весной его мальчик пошел искать уральские самоцветы и не вернулся…

Мальчик Беспалый пропал…

Это действительно было, и еще вот что было: отец Беспалый вел просеку в торфяное болото, будущую базу теплоэнергии Уралмашстроя. На берегу одного ручья он увидел следы мальчика, и дальше от этих следов на песке выше в гору шла настоящая тропа, пробитая теми же ногами. По этой тропинке Беспалый поднялся к пещере и в ней нашел в обморочном состоянии своего сына. С весны и до осени мальчуган питался корнями и ягодами, а за водой ходил к ручью. Так это было, а продолжения были нет. Но можно легко построить то, чего не было, а очень возможно. Пусть жизнь этого мальчика-Робинзона продолжается в условиях социалистического завода и встречается с жизнью отца его, старовера Беспалого, представляющего себе завод как Вавилонскую башню. В таких романах, как «В лесах» и «На горах» Мельникова-Печерского, должна чрезвычайно ярко выступить краеведческая их основа: уральская тайга в контрасте с заводами – это раз, и второе – два полюса всей русской истории: раскол и Октябрь; интересно также сопоставить жизнь мальчика-Робинзона с жизнью на современном заводе, имеющем педагогическое предназначение.

Урал очень стар, эти низкие горы содержат неисчерпаемые минеральные сокровища. Почти незаметно горы понижаются.

XIII. Колеса

Так сколько же раз обернется колесо от Москвы до Владивостока? Диаметр колеса приблизительно известен, и до сорок второй параллели от Москвы – девять тысяч километров, – вот задача на сон грядущий, чтобы, считая до утомления, отделываться от наплывающих мыслей и, не докончив трудного счета, уснуть. Сколько раз трудный счет обрывался в самом конце, на мгновенье охватывал сон, и опять все шло сначала. Так вертится, вертится в голове трудный счет колесом, лежишь, прислушиваешься и со своего колеса в голове переносишь сочувствие на вагонное, что вот как трудно ему доехать, и сколько раз надо ему обернуться, и сколько раз вздрогнуть на неровностях при сочетании шпал. А то вот раз было: все стихло, вероятно, поезд остановился на какой-то неведомой станции. Слышится очень знакомый и мне всегда почему-то приятный звук. Это дорожный мастер проходит и постукивает по колесам, спрашивая их о здоровье: «Живы ли, голубчики, здоровы ли?» – «0-ох!» – жалобно стонут колеса. И вот их опять пускают, и опять вопрос в голове: сколько раз обернуться колесам? И потом к своей голове: сколько в ней всего пробежит! <…>

XIV. Любовь к природе

С нами едут на стройку из Германии два механика, едет сибирский землемер, бухгалтер едет на Алданские золотые промысла, бельгийский геолог, несколько партизан-краснознаменцев, разные завы, и помзавы, и председатели, буряты, монголы, моряки, – кого, кого только нет! С одним из немецких механиков мы затеяли политический разговор о фашистах и социал-демократах, о кризисе. Мы интересовались и тем, как это ему не страшно ехать к большевикам и на что он надеется. Из ответов немца на множество вопросов интересно было узнать, что в Германии используется любовь рабочих к природе как самое решительное средство против коммунизма: рабочим там будто бы планомерно в рассрочку дают кусочками землю, на этих кусочках будто бы рабочие устраиваются так прочно, что и не отдерешь их; конец недели на своем собственном клочке земли для социал-демократа – верх блаженства, социал-демократ на клочке – это все равно, что достаточный столыпинский мужик нашего исторического прошлого. Вот в этом-то устройстве, в этом рае конца недели будто бы у немца и является непобедимая сила мещанства, из всех сил на земле самая опасная для коммунизма: нечего говорить, это, конечно, не вся, это малая правда, но без этой малой правды, при одной большой, жить нельзя… Мы заспорили, уверяя механика, что статическое разумное немецкое мещанство ничто в сравнении с динамическим американским и даже не выдержит сравнения по силе морального влияния с мещанством восточного непротивленческого огорода…

Другой путешественник из Германии четверо суток стоял с утра до ночи в проходе у окна и молча глядел в окно. Так вот теперь вспоминаю, что именно с его загадочной головы начались у меня вопросы к вагонному колесу, сколько раз ему обернуться, и потом к ходу мыслей в своей голове и разным чужим головам и вообще вся эта вагонная чепуха, неизбежная при качке и тряске в течение столь долгого времени. И только на пятые сутки, где-то около Новосибирска, немец, стоявший возле окна, сел и заговорил.

– Удивительно, – сказал он, – в Германии какой-нибудь час проедешь, и того меньше, довольно десять минут постоять у окна, и непременно увидишь зверушку. Бывает, испугается, отбежит немного, крикнешь ему громко: «Halt!» – он сядет. Махнешь ему шляпой или в ладоши ударишь: «Hallo!» – он опять побежит и опять сядет – «Bitte sehr!» Бывает, заяц, лисица, дикие козы. А тут, в Сибири, в стране пушных зверей, на весь мир известных, я за четверо суток ничего не видел. «Was ist das?»

Краснознаменцы-партизаны поняли, что мы говорим о зверях, и стали просить у меня перевода. Все они были раньше промысловыми охотниками, некоторые и сейчас служат в охоткооперации, в приписных хозяйствах, другие, как инвалиды, занимаются легкой охотой и рыбной ловлей, прибавляя к своей пенсии отличный паек. Как только мы перевели им слова механиков – и о любви к природе, и о том, что у нас не видно никаких зверей, то начался общий вагонный спор. Одни говорили, что и очень хорошо, если не видно зверей, значит, слава богу, места пустого довольно: есть у нас куда спрятаться зверю, в этом просторе и есть именно наша слава, и нигде в мире нет ничего подобного, есть где по вольной волюшке разгуляться и человеку, и зверю. Да и можно ли наших настоящих диких зверей сравнивать с немецкими и желать, чтобы наши лисы, как немецкие, выходили на станции встречать поезда. Навстречу этому чувству обычного бессознательного патриотизма молодой человек, зверовод с Алтая, заговорил почти с негодованием о легкомысленном отношении к зверовому хозяйству и вследствие этого – о колоссальной деградации наших естественных запасов. До чего дошло: на Камчатке пришлось ограничить охоту на соболей и допустить ее только для местных, но никак не для навозных людей.

Навозными сибиряк называл привезенных, переселенцев, в отличие от коренных местных челдонов. Такому навозному человеку на Камчатке теперь приходится прожить несколько лет, прежде чем ему дадут право охотиться на соболей. Но и по всей Сибири деградация соболя – и не одного соболя – столь велика, что в ближайшее время придется прибегнуть к видовым запускам. Значит, запрещать в разных местах охоту на того или другого зверя. Только в советском плановом хозяйстве можно регулировать отстрел и планомерно хозяйствовать, имея в виду не только нужные барыши ближайших лет, но создавать в природе колоссальные, неистощимые резервы для самой же человеческой жизни. При плановом охотхозяйстве мы можем населять страну любыми зверями, соответствующими нашему климату: мы уже теперь на севере выпускаем американскую крысу – ондатру – и на юге тоже там невиданного зверя – американского бобра, нутрию…

– Черт знает что! – сказал в заключение зверовод. – В индустрии что ни день, то выдумка, самолеты, радио, а взять хотя бы коров, кажется, от сотворения мира коровы были все те же голландские.

Какой-то прикрытый синими очками, вероятно, учитель или избач, привыкший во всей точности читать газеты и слушать радио («день не почитаю центральную „Правду“, и голова начинает болеть»), скоро разобрался в нашем споре и назвал партизанскую охотничью точку зрения наследием культа империалистически-анархической индивидуальной вольности, а факт деградации зверя игнорировать могут только оппортунисты.

– Это недопустимо! – сказал он партизанам. И просил меня перевести немцам следующее:

– Мещанско-немецкая любовь к природе нам совсем нестрашна: у нас и раньше-то ее не было, а теперь, после ликвидации кулачества, природа нас интересует исключительно как объект советского хозяйства.

XV. Сибирские разговоры

Пройдет еще сколько-то времени, тракторов и автомобилей в Сибири явится столько, что как в Америке будет: говорят, будто там все население можно посадить в автомобили. Тогда едва ли поэты и писатели будут много о них говорить, как теперь, но автомобили и тракторы повлияют на ритм жизни, и оттого поэты о тех же прежних звездах и лунных ночах будут говорить совсем по-иному. Да, конечно, раз солнце миллионы столетий было главной причиной жизни на земле, то и в ближайшие десятилетия оно не померкнет и о нем стихи будут продолжаться у новых поэтов, но ритм сибирских разговоров, конечно, переменится под влиянием тракторов и автомобилей.

Вспомните хотя бы урожай прежнего времени. Как он нам тогда представлялся: с гумном и счетом копен на бирках, током и загадками: летят гуськи, дубовые носки. Ритм жизни совершенно определенный, и пойдите, найдите его теперь, новый ритм, определенный движением комбайнов и тракторов: тот же самый солнечный луч попадает через трансформатор нового времени – музыкальное ухо; уловить его движение и сделать жизнь, как делает зеленое вещество растений с тем же самым лучом, не так-то легко!

Вот кончились степи и насела тайга. Кто воспел ее до конца, как Пушкин великорусский календарь в своем «Онегине»? Где этот поэт, сказавший нам о тайге, как Лермонтов про звезды Кавказа или как Гоголь о Сорочинской ярмарке? А если не сказано о тайге в ее исконном, родном, чисто таежном ритме, то неужели она вся будет истреблена неузнанная, непонятая в своем поэтическом размере… Возможно ли это? Но так именно было же с Даурией: исчезла совершенно, одни прилагательные остались – даурские сосны, даурские зайцы.

Стали показываться кедры. Глухарь пролетел. Немец сказал партизанам:

– Кедры очень хороши, но сосны много красивее.

Партизаны, жители этой тайги, все понимающие в ее древней, никем не высказанной, не названной сокровенности, стали заступаться за кедр. Сколько животных и каких только не кормится в кедровниках: белки, соболь, куница. От этого маленького ореха зависит жизнь бесчисленных существ. Если бывает неурожай ореха, белка спешит вон из тайги и птицы-кедровки улетают далеко за Урал, в европейскую часть Союза, и мы здесь по кедровке за восемь месяцев до беличьего промысла можем предсказать, что нет ореха в тайге и не будет, значит, белки.

А люди! Сбор орехов в тайге – это народно-сибирское дело, и недаром эти орешки называются сибирскими разговорами. Тут свой урожай, не имевший в прошлом певцов. На местах шелушения шишек женщинами, детьми остаются большие кучи из копытцев, или крышек, заключающих в кедровых шишках орехи. Конечно, в этих кучах остается много мелкого, ненужного людям зерна, и вот когда нападет снег, можно, бывает, видеть, как глухари, эти громадные птицы сибирской тайги, подбираются к кучам с копытцами, добывают оставшиеся зерна и так продолжают начатое людьми шелушение, как в каком-нибудь кольцовском урожае продолжают на гумне голуби. Но глухарь не голубь, даже не куропатка, не рябчик, не тетерев: он совсем не выносит сближения с человеком. Это участие его в сибирских разговорах есть редчайший и, может быть, единственный пример сотрудничества с человеком.

Когда немцы услышали рассказ о копытцах, то очень его одобрили, а партизаны просили меня перевести по-немецки их ответ на слова о том, что кедры хороши, но сосны красивее.

– Сосны, – сказали партизаны, – красивы, но кедры – с орехами.

XVI. Евражки

Реки Западной Сибири надо представлять себе как громадные осушительные каналы, влекущие болотную воду в океан; чем севернее, тем почва болотистее, так что рекам этим течь, течь и не вынести болотную воду до «второго пришествия». Потому и нет никакого сомнения, что человек примется за искусственное осушение громадных пространств много раньше, чем само собою осушится. Но когда это будет? Пока же, слушая рассказы об этих местах, совершенно забываешь о каком-либо истощении естественных запасов на неопределенно долгое время. Чего стоит, например, рассказ одного партизана, что для подбивки тунгусских лыж идет кожа с коленки молодого лося и что, таким образом, на одну пару лыж требуется восемь или девять лосей. Река Конда, приток Тобола, в особенности славится девственностью своих болотных берегов. Дорожный техник, едущий с нами, говорил, что в этом году в центре впервые явилась мысль о проселочной дороге по этим кондовым местам и для этих целей снаряжается теперь разведочная экспедиция. Этот же бывалый техник участвовал в проведении пути на знаменитые Алданские золотые россыпи и, между прочим, рассказал нам о евражках, или, по-нашему, сусликах, занятную историю. В иных местах Якутии будто бы скопцы очень усердно и с большим успехом занимаются земледелием, и у них сносно родится пшеница. Когда этот хлеб у скопцов поспевает, выходят из-под земли евражки и собирают к себе в подземные убежища зерно в колосках. Работа эта огромная, нужно выбрать самые тяжелые колоски, нужно их уложить один к одному, как у нас выкладывают товары в самых лучших магазинах. И вот, когда скопцы уберут с поля хлеб, а суслики закончат уборку колосков в своем подземном магазине, являются якуты-охотники и грабят магазины евражков. Выгодное дело. Гсворят, будто бы за один пуд такого зерна дают три пуда обыкновенного. Дорожный техник, сам несколько похожий на небольшого грызуна, сумел так преподнести нам рассказ о животных своего собственного вида, что сочувствие наше целиком оставалось на стороне сусликов, вообще-то говоря, признанных вредителей сельского хозяйства. И эти суслики-евражки, с таким трудом собирающие в магазины своп колоски, опять вернули мысль мою к трудолюбивым даурам <…>. Что такое Даурия? Какая-то случайность истории. Неужели же только случай? Вот в окне что-то показалось, а колесо уже обернулось; как бы так устроить, чтобы следующее мгновение поймать в себя?

Меня тревожит всякое пропадание, оно производит во мне опустошение. Вот возьми и сочиняй, прославляй какое-нибудь событие, если каждый живой случай при этом должен пропасть. Нет, не хочу ничего сочинять, хочу рассказывать только о том, что видел собственными глазами и как оно до меня доходило, а если чего не видел своими глазами, а слышал от людей, то так и буду говорить, что пишу по чужим словам и за полную правду не отвечаю.

Я хотел бы стать поэтом случайного и не давать ему проходить, как прошла никому не ведомая Даурия. В одно мгновение повертывается колесо вагона, и люди спят, а я ловлю жизнь. Вот моя дорога прошла, я пишу теперь дома и второй раз еду по тому же пути и вижу ясно, как случаи мои складывались постепенно давлением самих себя на меня в событие <…>.

XVII. Ведьмедь и Ярик

Только после Енисея начинается Сибирь, совсем не похожая на европейскую часть Союза, объединенная простейшим народным сказанием про озеро-море Байкал и реку Ангару. Байкал, по этим сказаниям, представляется нам как старый грозный колдун. И правда, немного нужно воображения, чтобы представить себе, как этот колдун варит какое-то зелье на своих черных скалах. Ангара, молодая жена Байкала, – река самая прозрачная, самая холодная, быстрая и совершенно прекрасная. Однажды во время тумана Ангара вздумала убежать к Енисею. Байкал поздно заметил убегающую в тумане жену, швырнул ей вдогонку скалу, но не попал. Ангара ушла к Енисею, а скала и до сих пор торчит из воды при выходе Ангары из Байкала. Вот когда мы проехали Енисей и заметно началась какая-то совсем другая Сибирь, один из наших спутников, партизан Григорий Спиридонович Еврагин, простецкий малый гигантского сложения, посмотрев в окно, вдруг на весь вагон крикнул:

– Товарищи! Глядите, ведьмедь!

Все бросились к окну смотреть дикого медведя, но, как в таких случаях бывает, пока бились у окна головами за место, медведь убежал и скрылся в тайге. Тогда другой партизан, Степа, маленький и веселый, сказал, указывая публике на своего громадного товарища:

– Куда вы лезете в окно, глядите ближе, ведьмедь сидит рядом с вами.

Все посмотрели на гиганта с маленькими глазами и улыбнулись, потому что это был действительно вполне ведьмедь.

– Миша, Миша, – погладил по голове маленький.

– Не трожь меня, Ярик! – добродушно огрызнулся Ведьмедь.

Вот после этого маленького происшествия Ярик и рассказал нам про Енисей, как убежала к нему Ангара и как Байкал пустил в нее огромной скалой и не попал.

– Врешь, Ярик! – сказал Ведьмедь. – Как же он мог не попасть, если скала и до сих пор торчит в Ангаре?

– Гриша, – ответил Ярик, – ведь это же – сказка, надо так понимать, что в сказке нельзя с точностью: если все в сказке передавать, как есть, она не будет манить.

Ведьмедь задумался и вдруг выпалил:

– Но почему же сказка не будет манить, ежели я скажу, что Байкал попал в Ангару, да не мог ее пришибить?

Все довольно смеялись, и Ведьмедь улыбался, понимая этот смех как торжество свое над маленьким Яриком.

Хорошие ребята. Славно мы ехали по Восточной Сибири.

XVIII. Ангара

На остановке все бросились с кружками и чайниками, чтобы взять себе в Ангаре немного воды и попробовать, верно ли, как все говорят, что вода в Ангаре самая прозрачная и самая холодная. Все пробовали, восхищались, говорили, что правда, а некоторые бросали в реку монету и долго следили за ней в воде, почти такой же прозрачной, как воздух.

А какие берега! Вон лежит каменная плита, на ней стоит, – глазам не веришь! – на голом камне стоит и как-то держится белая на черном березка, над этой плитой лежит другая плита, и на ней елка или сосна, и так все выше и выше, голову заломишь, все плита на плите, все береза и ель, а когда шапка упадет с головы, то на самом верху увидишь – стоит замечательный ветродуйный кедрач. Раз увидел его, и навсегда останется в памяти его капризное сложение.

XIX. Волки

Когда мы насладились близостью прекрасной реки, сели в вагон и поезд тронулся, Ярик рассказал нам замечательные вещи о волках, слышанные им от охотников во время промыслов здесь, на Ангаре.

Однажды стая волков бросилась догонять казака, и он от них латата. Но по зимнему снегу конь скоро стал приставать, и волки все близились и близились. Вдруг недалеко от дороги показалось полузанесенное снегом нежилое зимовье. Казак – туда и коня тоже в избу ввел: дворик был открытый, не оставлять же коня голодным волкам на съедение. Затворился казак с конем, привалил что-то к двери, стал прислушиваться. Ничего не было слышно. Ночь наступила. Развел огонек и тут слышит, что-то глухо так тукнулось, еще и еще. «Тук» было несколько раз, потом все совершенно стихло, и только всю ночь мышка скребла. Утром, когда рассвело, казак выходить боится, и, правда, страшно, а вдруг волки тут где-нибудь неподалеку залегли и выжидают. В маленькое окошко видна только дорога, и то небольшой кусок. Вот видит казак, на его счастье, по этой дороге едет крестьянин. Казак открыл окошко и просит крестьянина обойти избушку, посмотреть по следам, куда делись волки. Крестьянин слез с лошади, недолго ходил и зовет казака. Вылез казак. Крестьянин стоит с кнутиком и глядит вниз сверху во дворик. Взобрался туда казак и все сразу понял: это, что вчера вечером глухо тукало, то волки скакали вниз во дворик и теперь все с поджатыми хвостами, уткнув морды в землю, искоса изредка поглядывая, сидели там один к одному. Как раз возле дворика стояло высокое дерево. Казак сделал из веревки петлю, через сук перекинул, стал ловить и вешать волков, приговаривая: «Вот, голубчики, то вы меня ловили, а теперь переменилось навыворот, я вас ловлю».

Верно ли это было? Нам понравилось тем, что волчьи повадки представлены верно, да и каждый зверь, попадая в плен, делается как бы сам на себя непохож. Этим всем нам Ярик угодил, но Ведьмедь промолвил:

– Арап!

– Что ты сказал? – переспросил Ярик.

– Заливаешь, Степа.

Все заступились:

– Рассказ на ять!

– На большой палец!

– На два больших пальца! Давай еще что-нибудь!

– Сам ты арап! – победоносно ответил Ярик и снова принялся рассказывать.

XX. Таинственный ящик

Однажды на известной волчьей охоте с поросенком вывалился охотник из саней так, что ящик с поросенком, падая, одновременно прикрыл поросенка и охотника. Волки, конечно, сразу расчуяли добычу под ящиком и окружили его со всех сторон, чтобы живое не могло никуда от них убежать. Охотник тоже башковитый был человек, сообразил: поросенка он потихоньку отдаст им из-под ящика, волки подумают, все тут, займутся, а он за это время что-нибудь еще придумает. Вот выпихнул он поросенка, а сам пополз в сторону, прикрываясь ящиком, как черепаха. Волки вмиг разорвали поросенка и сразу же обратили внимание на уползающий ящик. Бросились, окружили, а башковитый охотник, поняв над собою волков, выдумал уходить от них не в сторону, а вниз. Сугробы снега были в ту зиму огромные, вот он и стал зарываться в сугроб, а ящик, конечно, понемногу вслед за ним опускаться. Есть у зверей много того, что мы зовем у людей суеверием. Беги ящик в сторону, все понятно бы было, а ящик стал вниз уходить… Как это понять? Волки окружили ящик, свесили языки, так и этак скосят морды, ящик все глубже и глубже. Ну, делать нечего, подобрали волки языки, стали в очередь, старший помочил ящик, за ним другой, третий. А тут и помощь подоспела.

Было ли так именно или не так, – все равно, привычки зверя в этом рассказе схвачены очень верно. И подобный случай был записан в Калужской губернии, в селе Брынь: там волки обошлись с одной старухой точно так же, как с ящиком.

XXI. Байкал

Посмотреть бы с высоты байкальских береговых гор на поезд. Какой он, наверно, оттуда игрушечный. Впрочем, зачем с высоты, везде и всюду, чуть одаля, сцепленные вагончики смешны своей миниатюрностью. Вот, кажется, паровоз неминуемо должен разбиться о скалу, но, смешная вещь, детский поезд, оказывается, как ни в чем не бывало ныряет в мягкую скалу, вот выбрался из одной, и другая скала тоже мягкая: сорок с чем-то тоннелей. Но самое замечательное в таком игрушечном поезде, это – что у каждого окна сидят люди, настоящие, живые, но без всякого дела сидят и целыми днями, неделями думают. И так трогательно видеть бывает, что вот малейший какой-нибудь, просто живчик, вечно в жизни мелькающий на мышиных ходах, тут тоже сидит у окна и тоже думает. Невозможно не думать: человек сначала завлекается видами, а они очень скоро примелькаются – вода и горы, тогда утомленные глаза глядят, а не видят. Вот тогда поневоле у каждого рождается мысль, большей частью, конечно, о себе, о своих родных, знакомых. Являются разные догадки, вопросы, и у многих громадный интерес к другому человеку, чтобы разузнать, как у него решаются все эти загадки, вопросы. Каждый пассажир непременно проделывает этот путь от природы к себе и от себя к другому человеку.

Следишь за собой, и тоже, конечно, как все. Даже вот и книжку читаешь, и то не просто: книжка совершенно случайно пришлась такая именно, какую нужно читать у Байкала. Эта книга была у меня «Новая Даурская земля», рассказ о том, как устюжский предприимчивый гражданин Хабаров Ерофей Павлович в половине XVII века явился с казаками в Даурию за соболями <…>. От книги переводишь глаза туда, где шли когда-то эти казаки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю