Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 52 страниц)
Усть-Илеша
Пусто и ненужно было бы мое путешествие, если бы я, пользуясь внешним раздражением, стал бы сочинять, вроде как в старину сочинял свои путешествия в свое время очень известный писатель, прозванный Вранченком. Я позволяю себе не больше, чем любители цветов позволяют себе в лесу или на лугу: выбрать цветок, сорвать и унести. Известно, что дома цветок, выбранный из своей среды, дает понимание, какого нет там, на месте. Но опять-таки, это не я сделал, а уж так сделано, что цветок, принесенный домой, говорит по-другому. Как ни трудно выбрать цветок и догадаться, но все-таки это не я, а сам цветок говорит и один за себя, и с другими в букете. Даже о каждом имени описываемого мною человека я думаю прежде всего, нельзя ли это имя оставить, как оно есть. В большинстве случаев имена я сохраняю, хотя бы вот Доставалов: такой он и есть председатель сельсовета в Согре. И вот тоже хочется мне сохранить имя проводника моего в Чащу, Осипа Александровича Романова. Привел его ко мне Доставалов, считая своим долгом выбрать для меня человека, а не предоставить выбор мне самому: мало ли кого я выберу, а ведь в случае несчастья станут упрекать его, Доставалова. Впрочем, выбор сам собой определялся: у Романова путики были возле самой Чащи, и он здесь единственный мог быть проводником по Чаще. Первое наше впечатление от Осипа было, что это нам Дерсу привели: не то скажу, чтобы лицо у него было монгольское и не вовне это было, а изнутри: что-то чисто лесное и охотничье и до последней крайности сторожкое к другому человеку, деликатное. Он совсем не может оспаривать, но если надо сказать по-своему, он говорит: «Конечно, вы лучше меня знаете, но вот я бы…»
И вдруг все переменилось на некоторое время. Спрошенный о вознаграждении, Дерсу вдруг заломил… Он ссылался явно неверно на колхозный трудодень, хотя сам еще не был в колхозе, на свой заработок по изготовлению стружков для колхоза, хотя такого заработка быть не могло. До того было неприятно слышать, удивляться, как только мог у такого человека язык повертываться…
Мы спорить не стали. Но и вообще разговор прекратили и решение о поездке с Романовым отложили до следующего дня, сказали просто и коротко: «Хорошо, подумаем». Но он перемену в нас, конечно, сразу же понял и вышел заметно смущенным. Ночью, проснувшись, я стал обдумывать встречу с Романовым, стараясь понять, почему он вдруг так неожиданно распался на двух противоположных людей – на Дерсу и рвача. Неожиданно мне вспомнилась охота моя в Каркаралах на архаров с замечательным охотником Хали, по прозвищу Мергень, значит – с казахского – «меткий стрелок». Заплатив ему после трудной, но очень удачной охоты на архаров, как мне казалось, очень даже неплохо, я уехал. Но после узнал, что Мергень моим вознаграждением был оскорблен до последней степени и чуть ли не плакал от обиды. В своей бедной жизни Мергень явление мое считал величайшим событием, он думал, что я всесильный человек, возьму его с собой, возвеличу, как первого стрелка во всем мире. А какой он, правда, был чудесный стрелок, какой тонко чувствующий человек, как много раз потом мне было больно думать о его великом разочаровании! И так же ночью явилась мне разгадка распада Романова: это не Дерсу, а Мергень.
Рано утром Мергень был у нас и почти со слезами просил прощения за вчерашнее и выдавал с головой своих баб: это они, жадные бабы, наговорили ему всего, и он не от себя, он от них говорил. Ему же лично ничего не надо, только бы ему оставили путик, избушку и больше ничего не надо, а без охоты в колхозе жить он не может. И он никак не против колхоза, и готов сам для колхоза работать, сколько надо, только бы ко времени охоты оставили его на своем путике…
Мы постарались успокоить старика, обещались дать ему хорошее вознаграждение и так устроить, чтоб его оставили на своем путике добывать дичь для колхоза.
– Тогда бы я сейчас же в колхоз поступил! – воскликнул радостно Мергень, – и никаких бы денег с вас не взял, не нужно мне ничего, оставьте только на своем путике: ведь так я и людям больше сделаю.
Мы совсем помирились с Романовым и стали обсуждать подробно план путешествия в Чащу.
По всей Пинеге, в устьях ее бесчисленных молевых речек лес держали в запонях до тех пор, пока не придут и не уйдут несколько пароходов, доставляющих по весенней воде пинжакам продовольствие. Могли бы, конечно, и не ожидать и пускать моль, как делают это на Двине, не жалея пароходов, но там ведь много пароходов, и дело их не так понятно, как тут. Здесь, на Пииеге, пароход «Быстрое» назван в честь предводителя партизан в борьбе с белыми, и партизан Быстров ведь известный человек, и пароходик почти что единственный, и приходит один-два раза в год, – как же не хранить его!
И вот как раз, когда мы ехали на своем карбасе из Согры в Усть-Илешу, «Быстров» и еще какой-то грузовой пароход с баржами попадаются нам навстречу. Река Пинега даже весной в верховьях не так велика, чтобы наверняка можно было рассчитывать в извилине увернуть от упрямой огромной баржи. Завидев издали пароходы, мы вышли на берег и прямо попали там на кладбище какой-то береговой деревеньки. Невеселого вида было это кладбище! В нашей стране до революции покойники везде и всюду были обижены, начиная от исторических людей, кончая безвестными тружениками, схороненными на сельских кладбищах. И много на своем веку видел я кладбищ, от вида которых сердце сжималось, но такого кладбища не видел и не думал даже, что до этого может дойти живой человек в отношении к своему умершему родственнику. Среди покосившихся или вовсе завалившихся беспризорных христианских крестов стояли новые памятники, разного рода коряги, лесные шишиги, колья, отесанные и неотесанные, и просто палочки. Валяется на земле какая-то палка, берет ее человек в руку отмахнуться от злых собак, а тут берет, чтобы поставить на могилу и можно было некоторое время отличать свою могилку от чужой… Однако таких случайных палочек было сравнительно немного, почти на всех кольях были какие-то рубыши топором, означавшие, как мы узнали от Осипа, «знамя» умершего: такие рубыши охотники ставят в лесу на деревьях у своих путиков, и у каждого охотника есть свое родовое «знамя». Вот когда он, Осип, умрет, дети на его колу рубанут во весь топор, а по сторонам рубанут в полтопора, и получится точно, как отпечаток птичьей лапы на песке: «Воронья пята» – вековечное знамя охотников Романовых.
Как, бывает, туман сносится даже самым легким дуновением ветра, так и тут в человеках в один миг рассеялся туман христианской культуры; невеселый вид, однако, имели и эти показавшиеся из тумана «языческие» лесные коряги с охотничьими знаменами. Только одна могилка стояла без лесного памятника, на ней лежала просто дощечка, заструганная для надписи карандашом. Мы подняли дощечку и прочитали:
Здесь лежит комсомолка Наташа,
убитая в поле громовой стрелой.
Товарищи! Наташа оставляет вам
на память свою книжку ударницы
Запонь
В ожидании пароходов лес с верховьев рек все прибывал и прибывал к запоням, подпыживался, щетинился, и так на несколько километров от устьев вверх реки так набивались лесом, что не только люди ходили по нем, но иногда, случалось, и медведи, только что вышедшие из берлог, перебирались по бревнам с одной стороны на другую.
Вот как раз в ночь перед нашим приездом в Усть-Илешу, по словам очевидцев, медведь будто бы перешел с той стороны Илеши на эту.
Сойдя на берег в устье Илеши, мы направились в конторку, чтобы повидаться с заведующим запонью, поговорить с ним о сплаве, а если можно, и о глухариных токах, и о том самом медведе, который перешел в эту ночь запонь и очень напугал ночного сторожа. Еще нужно было нам просить с лесосплава человека очень сольного, чтобы он помог нам подняться на стружках вверх по самой быстрой из всех здешних рек – Коде. Нам в конторке сказали, что Ягушкин, заведующий запонью, парится в бане и ему о нас скажут. Вместо скучного ожидания Ягушкина в душной, раскаленной железной конторке, набитой вплотную людьми, мы пошли берегом Илеши, дивясь могучему напору круглого леса на запонь. В темных лесных берегах с белеющими клочками снега, с высокими лиственницами в растрепанном лесу заключалась широкая желтая река бревен и такая далекая впереди, что в призматический бинокль не было видно конца, только было видно, что там, вдали на берегах, работали люди, больше женщины, и сбрасывали баграми с берега осохшие бревна.
– Вам, конечно, лучше видно в бинокль, – сказал Осип, – поглядите, не медведь ли это лезет там между бревнами.
Мы направили бинокль, куда указывал охотник, и оказалось, что это не медведь: это человек бежал по бревнам, сокращая извилину речки. Мало-помалу определилось, что человек был без шапки, красен, как рак, и даже заметно пар валил от него.
– Ягушкин! – узнал Осип заведующего запонью, – ему, видно, сказали, что начальство, он и вылетел прямо из бани: вот дешевый мужик, глядите, как пар-то валит?
Вскоре определилось сияющее добродушием, круглое, веселое лицо бегущего средних лет человека, и я вспомнил самого себя в первые годы литературных удач: тоже так бежал с рукописями к издателям царского времени, не подозревая, как я этим наивно счастливым видом продешевляю себя.
– Дешевый мужик! – повторял Осип.
И голос у Ягушкина оказался тонким, тенористым. Он спешил поделиться с нами потрясающей новостью о том самом медведе, который этой ночью зачем-то перебрался на эту сторону Илеши. Как раз в то время, когда медведь переходил запонь, здешний запонскии пекарь шел на глухариный ток и, заметив вдали стадо оленей, стал их скрадывать. Медведь тоже заметил этих оленей и тоже стал скрадывать. И так они, друг друга не замечая, сошлись тесно, вплотную на тропке. Медведь поднялся на задние ноги, пекарь от страху окаменел и не смеет ружье поднять, а ружье вдруг как ахнет само.
– Как же само-то? – спросили мы.
– От страха, – ответил Ягушкин, – а медведь испугался и убежал.
– Доброе ружье, – заметил Осип, – не выстрели, остались бы вы тут без пекаря.
– Очень просто! – ответил Ягушкин.
Невозможно было измерить всю глубину приязни этого добродушного и все умеющего человека и все знающего в местной природе, от медведя до маленького, желтенького съедобного гриба, растущего на белом оленьем мху.
– Губки (грибы) желтенькие, тоненькие, хорошенькие! – восхищенно говорил он об этих грибах.
Обрадованные хорошим человеком, мы, в свою очередь, старались ему свое показать, дали стрельнуть пулей, и он отлично из винтовки в точку попал. Но призматический бинокль ему долго не давался. Простым глазом нельзя было видеть работы по откатке леса, и он удивился, что мы рассказывали: ему до крайности надо было узнать, все ли работают и так ли делают, как им ведено. Он держал бинокль у глаз, Петя наводил, спрашивая постоянно:
– Яснеет?
И когда изображение стало яснеть и Ягушкин – закипать от радости, удивления, Петя окончательно понял, как ему надо по глазам ставить, и, когда поставил и картина работ на сплаве отчетливо явилась пред глазами заведующего запонью, вдруг…
Бросив бинокль, заведующий запонью успел крикнуть только одно первое слово своей производственной ругани: «мать». Он бросил бинокль, чтобы самому ринуться вперед и показать, ругаясь, как надо работать, но изображение исчезло, и он в недоумении оглядывался на нас, как человек, которого вдруг разбудили или вышибли очки из глаз, и он уже улыбается нам, узнавая действительность, но в то же время и не в силах еще расстаться со сновидением.
Мы повторили опыт, и второй раз точно так же вылетело производственное слово, как только показалось изображение сплава. В третий раз Ягушкин окончательно поверил в действительность изображения и, сокращая расстояние, прямо по бревнам скачками пустился к работающим.
– Дешевый мужик, – сказал, улыбаясь, вслед ему Осип, – сохранит запонь, награждать не надо: он и так будет рад; прорвет запонь, опять не жалко и наказать.
Мы поселились у того самого пекаря, которого спасло от медведя ружье самовольным своим выстрелом в небо. Его избушка стояла на высоком берегу Ппнеги среди лиственниц, на которые время от времени прилетали глухарки. Мы полагали, что они уже занеслись и прилетали с гнезд на короткое время: поклюют и улетают. К пекарю с Илеши непрерывно приходила лодка с рабочими, которые брали хлеб и уезжали в карбасе обратно к запонским баракам. Мне было видно, как одно дерево, нырнув, вдруг вырвалось из-под запони на Илеше, вплыло в Пинегу…
«Вот это бревно, – думал я, – оно проплывет ведь всю Пинегу и по Двине пойдет. Вероятней всего оно попадет в боны Бобровской запони, в ту механизированную на славу запонь, где рабочие работают, следя за машинами, с сухими ногами, едят один и тот же обед из нескольких блюд вместе с инженерами. Расскажет бревно там в электрическом свете, как живут люди в нашей дикой запони».
– Восхищаетесь видом! – сказал сзади меня голос иронический с западным акцентом.
Возле меня стоял пожилой человек с большим хлебом, очевидно, какой-то белорусский трудпереселенец со сплава. Я очень понял его иронический тон, но, не подав виду, спокойно и ласково указал ему на бревно, плывущее по реке против нас. Незнакомец, отбросив свой иронический тон, дельно мне рассказал об этом бревне, что это, наверно, сосна, очень сбежистая и суковатая к вершине, значит, влагоемкая: опущенной вершиной она нырнула под запонь. Что же касается рассказа бревна, то ведь это только все поэзия, мечты, бревно не расскажет, если человек промолчит…
Мне стало неловко, я сейчас же вместе с этим рабочим спустился к лодке, возвратился к запони и, к счастью своему, встретил там заведующего лесопунктом, старого, с седыми усами партизана. Узнав о моем желании посмотреть, как живут на сплаве рабочие, он охотно ведет меня в ад…
Двести пятьдесят человек было втиснуто в пространство семь на девять метров, но и то бы ничего; самое безобразное было, что ребята и женщины лежали парочками на нарах, а девочки-подростки, посылаемые колхозами вместо рабочих, лежали под нарами.
А тут же вокруг дощатого домика, нагреваемого железкой и теплотой человеческих тел, рос лес, и тут же была целая река запертого готового леса и множество рабочих, способных из этого леса в один день сделать теплый просторный барак, и начальником был партизан, боровшийся за лучшую жизнь для человека.
– А при чем тут партизан? Есть постановление «Севлеса», чтобы не делать весенних сплавных бараков из круглого леса. Нельзя делать из леса, а досок достать невозможно.
– Какой же суд, – сказали мы, – обвинил бы старого седого партизана, если бы он для спасения рабочих, вопреки запрещению «Севлеса», выстроил просторный барак из материала, растущего и даже забракованного тут же и брошенного?
Партизан ответил:
– На днях тут был предрика, смотрел и тоже ничего не сказал…
– Но ведь я же о вас напишу, – сказал я.
– Напишите непременно, это ваш долг, напишите, – стал искренно просить партизан.
– Так вас же за это разнесут.
– Очень хорошо, – весело сказал партизан, – большое дело сделаете, мы же не одни такие, и другим неповадно будет.
После осмотра бараков мы с Исаковым отправились к пекарю, и долго еще старый партизан рассказывал нам о борьбе с белыми на Пинеге, и особенно заняла нас в его рассказах исключительная роль охотничьих знаний в этой борьбе и тоже исключительная роль лесной охотничьей избушки.
Кода
У пекаря перед нашим отъездом собрались на совет начальники, – надо было решить, кого из работающих па сплаве отправить с нами по Коде. Требовался очень сильный человек: Кода из всех здешних речек самая быстрая и порожистая. Выгрести против течения невозможно и впритычку до крайности тяжело. Названо было несколько кандидатов, очень сильных сплавщиков. Но когда я сказал, что, кроме силы, проводник должен быть хорошим охотником, то из названных остались только двое – Александр Губин и Павел Лушин. И когда я прибавил, что человек этот должен быть речистым, то Лушин вовсе отпал, а про Губина мнения разделились: завлесопунктом говорил, что за пять лет работы с ним на сплаве ни одного слова он от него не слыхал, а Ягушкин слышал не раз и, главное, знал, что если хорошенько его попросить, то он может все сделать и говорить тоже, наверно, может.
– Попросим, – сказал Ягушкин, – и он будет вам всю дорогу говорить, и еще так сделаем: попросите, будет говорить, а без спроса будет молчать.
– Вот это прекрасно, – обрадовался я и высказал последнее свое условие: хотелось бы, чтобы человек был все-таки и хороший.
– Что могутный человек должен быть, – сказал Осип, – это верно, и что речистый – тоже полезно, а что хороший, то об этом нечего думать: на короткое время мы все хороши.
С этим все согласились, и мы отправились все по тропке берегом Илеши, разделив между собой наш дорожный багаж. Осип ушел за Губиным и обещался привести его каким-то коротким путем через лес прямо на Коду.
До слияния Илеши с Кодой мы прошли версты две, и все была в широкой реке туго набитая желтая древесина, и как в винном подвале вином, так и здесь, на воздухе, пахло сосной. Только уже перед самым устьем Коды наконец-то очистилась вода от сплошных бревен, и плывущий по Коде лес напоминал ледоход. Вода быстро спадала, на берегах кипела работа по откатке. Осип и Губин тут уже нас дожидались на двух стружках: старый человек поедет один с легкими вещами; Губин повезет нас и все остальное.
Конечно, молодое Петино дело помогать продвижению лодки, но втроем на стружке невозможно работать, и что же мне тогда делать двое суток, если Губин будет молчать: двое суток сидеть на дощечке, быть может, даже и под дождем, и стараться только, чтобы резким движением не вывести душегубку из равновесия. Теперь все зависит от Губина: тут ведь большие поэты не ездили, как в Крыму или на Кавказе, и нельзя, как в долине Арагвы, вспоминать Демона: тут скромный местный человек, неведомый поэт со своим фольклором, со своей устной словесностью является единственным ключом к тайнам природы. Заговорит Губин или останется только двигателем? По виду его можно думать, что он будет молчать: лицо круглое, курносое, в глазах выражение скромного достоинства, как бывает всегда у очень сильных людей, и сверх этого, кажется, требовать ничего и нельзя.
Чтобы упираться в землю веслом, мы должны держаться берега, и я, рассматривая берег, вижу знакомое мне по всем весенним рекам явление: трясогузка бегает у края воды, и остается от нее на песке грамотка. Вот разве на этом испытать Губина…
– Александр, как это ты понимаешь?
Губин смотрит на большую страницу, исписанную лапками трясогузки, и отвечает деловито:
– Сию минуту, эту книгу я прочитаю.
После того он ловким движением вводит лодку в маленькую бухточку, припирает веслом и, вдумываясь в иероглифы на песке и как бы вслушиваясь в себя, готовится к ответу. Я теперь очень хорошо понимаю, что он выполняет, как ему ведено: молчать, если не спросят, а уж если спросят, говорить только как можно больше. Быть может, выполняя горячую просьбу Осипа, он впервые только за всю жизнь и начинает рассказывать, и, конечно, говорит он своими северными короткими фразами, с полувопросом на самом последнем слоге:
– Илеша и Кода – две сестры.
На Илеше вода сильно сбежала.
Оттого Кода очень спешит,
а птичка бежит у воды.
И у птички маленькие лапки,
и на песке от лапок дорожка.
Утром птичка написала,
вечером птичка написала пониже.
На другой день еще ниже.
И у птички стала целая книга
оттого, что Кода спешит,
Кода догоняет сестру свою Илешу.
Ответив на мой вопрос, Губин быстро выводит лодочку из бухты и, как ни в чем не бывало, начинает дальше подпихиваться, избегая встречи с бревном. Петя, еле удерживаясь от смеха во время всей церемонии ответа Губина, усиленно мне моргает, чтобы я больше не спрашивал, а то ведь так мы никогда не доедем. Я же стараюсь найти способ, чтобы Губин, пока мы на воде, отвечал бы не отрываясь, отдельными словами или фразами.
Вот на песке, по-моему, след выдры. Я спрашиваю:
– Это выдра?
– Выдра, – говорит Александр.
Вскоре опять такой же след.
– Другая выдра?
– Та же самая.
И так долго едем, и все те же следы.
– Все та же выдра?
– Все та же. Выдра живет широко.
– А это, кажется, лось?
– Лось живет узко.
– А белка?
– Белка живет широко.
– Глухарь, тетеря?
– Узко. Разные птицы и звери. Одни ходят за пищей далеко, другие ходят близко. И люди, как птицы и звери. Одни люди живут широко, другие люди живут узко.
– Вот верно! – сказал я. – А как вы, пинжаки, живете, широко или же узко?
– Раньше пинжаки жили широко. Пинжаки ходили по всему свету, ходили с продольной пилой. А теперь пинжаки живут узко, пинжаки на охоту не ходят. Работают в колхозах, на сплаве, женщины вышли с поперечной пилой. Бабы теперь живут шире.
И чудесно было слушать Губина, и часто тоже досадно: что, если бы вправду все люди на свете сделались поэтами и отвечали друг другу на самые обыкновенные житейские вопросы стихами! Первое время я думал даже, что очень просто говорить, как Губин, но мы потом с Петей стали пробовать так между собой говорить, и выходило у нас очень неважно: очевидно, первые удачи были под влиянием Губина.
Мы ночевали у Малой, так называется наволок с избушкой для сплавщиков леса. Недалеко от избы с большими окнами стояла и охотничья избушка с самыми маленькими окошками. Вокруг в лесу лежало множество деревьев, срубленных и не взятых: сплавлялось только первое дерево, для экспорта, второе же – верхушка, сучья не имели цены на внутреннем рынке, лежали и гнили неошкуренные, заражая короедом деревья на корню. Среди этого лома и лесного хаоса я схватился за большое окно новой постройки в его отношении к маленькому окну старой избушки. Мне представилось, что вся эта борьба в исковерканном лесу имеет смысл: борьба идет за большое окно. «Не количеством мыла, – думал я, – надо измерять степень культуры: мыло подешевле пустить, и все будут мытые. А надо мерить культуру количеством света в жилище, и тот человек выше, кто поступился едой ради света в жилище». Все это я попробовал рассказать Губину, и его же словами:
– Человек с большими глазами Красивей, чем с маленькими. И дом с большими окнами красивей: Все видно!
Вечер был прохладный и, к счастью нашему, светлый: в северных лесах, на северных речках все зависит от света. Наволок чуть-чуть начинал зеленеть, в обильной всюду дикой черной смородине надулись почки и пахли очень приятно. Мы огонь развели на воле возле реки. Хозяйствовал с дровами и кулешом Осип, Губин отдыхал, и мы теперь, не стесняясь временем, как в пути, спрашивали, о чем только вздумается.
Высокий берег по-здешнему называется слуда, низкий берег – наволок, и все время только и слышишь названия: Ратная слуда, Медвежий наволок. Петя спросил Губина, что это значит наволок и отчего берутся эти наволоки и слуды. Александр отвечал:
– Вода бежит, размывает слуду, падает берег, деревья, песок, вода несет песок дальше, примывает песок к берегу, на песке вырастает травка, вот отчего слуда и наволок.
Мы узнали, что Губин долго работал на Пинеге и всю ее хорошо знает от верху и до низу, все высокие слуды и зеленые наволоки, но краше одного места и выше той слуды, где стоял какой-то монастырь, он не знавал.
– На слуде стоит монастырь,
пятнадцать верст не доедешь –
и видко!
И пятнадцать верст переедешь –
все видко!
Под высокий берег уходит вода,
и под землей едут карбасы,
а наверху зеленые пожни,
на пожнях люди косят,
до чего высокий берег!
Обрывы и скалы,
красные и белые горы:
из белого жгут известь,
из красного детям свистульки.
А в воде много рыбы,
и есть рыба лох,
икра у лоха крупная.
. . . . . . . . . .
Так читал нам о волшебной Пинеге Губин до кулеша и читал после кулеша. Смерклось, и не стало темнее, но только на реке вдали упавшее с выворотнем в воду дерево все яснее и яснее принимало форму не то паука, не то жука с бесчисленными длинными усами. Свет становился ровным на всю короткую ночь. Впервые здесь услышал я кукушку, но это было не как у нас: голос кукушки непонятно усиливался и расширялся в бору. И даже Осип, столь привычный к лесу человек, указав мне на странный выворотень в Коде и справедливо, по-моему, понимая насекомое от усиков, сказал:
– Вроде как бы усикомое.
Высушив у костра свою одежду, мы нарубили лапнику очень много и постелили себе в бараке на нарах. На эти суровые матрацы набросали свое тряпье, укрылись теплыми куртками и, ни о чем не беспокоясь, уснули.
Путик
Река в лесу, предоставленная своей собственной воле, начинает с того, что на себя же и валит береговые деревья. Мы едем по Коде до тех пор, пока человек здесь не оставлял реки своим вниманием, расчищал для пропуска бревен своих и стружков. Без такой человеческой работы верховье лесной реки не только на лодке, но и пешком, берегом часто вовсе непроходимо. Деревья тут валятся, и вода, как испуганная, бросается в сторону; там она опять подмывает деревья, все заваливается на широкое пространство ломом, заболачивается, и это малопроходимое место здесь называется лама, или занаволока. В такой занаволоке подчас не только на стружке ехать нельзя, но даже и не поймешь, где же все-таки есть какое-нибудь движение воды, где основное русло.
Общая тропа охотников, избегая капризов нечищеной реки, идет несколько одаля от Коды по левой стороне. Но деревья валит не только река, ветер тоже хороший мальчик, и часто поперек тропы лежат великаны. Большинство этих деревьев разрублены пешеходами для нас, новые упавшие мы разрубаем, хотя, конечно, перелезть гораздо легче, чем разрубить: мы, как и наши предшественники, не для себя разрубаем.
– А для себя – как начинает свой путик в лесу человек? – спросил я Осипа.
– Как первый человек начинает, – сказал Осип, – это я могу вам показать на себя: мой путик на Коде достался мне от отца и моему отцу – от деда, а дальше рассказать может только вот кто…
И он показал на одно из невинных существ, дитя пожаров и времени, называемых в народе лесными шишигами: в черном призраке этом были и руки, и ноги, и даже светящиеся щелки-глаза, через которые несказанной прелестью сияла лесная глубина. Это был последний остаток давным-давно сгоревшего леса, вокруг же был все новый лес.
– Так вот, – продолжал Осип, – дед наш сказывал: отец его, наш прадедушка, был при пожаре. Я после отца сел на Коду, но старик, мой дядя, прогнал меня с Коды. «Довольно, – сказал он, – ты тут посидел, ты молод, я стар, иди в Чащу, там богато». И я пошел в Чащу. Вот приедем, я все покажу. Избу свою, клеть. Немало уж и я сижу в Чаще, на месте поваленных мной деревьев березки выросли уже, и порядочные.
Губин, пока Осип говорил, наверное, все думал и думал о моем вопросе: с чего начинает в лесу человек, если идет не по общей тропе? Надумав что-то, он сказал после Осипа:
– Под какую-то речку, под какой-то ветер выбрал себе человек в лесу место, затесывает человек на дереве свое знамя, делает топором свои рубыши – и говорит: «Путик наш!»
– Вот оно, мое знамя, – останавливает Осип, – вот мои рубыши, когда я еще на Коде сидел: эта Воронья пята – мое знамя, эти свежие рубыши – стариковы, рубанул, когда меня с Коды прогнал.
Воронья пята – знамя Осипа – была вырублена точно по оттиску на песке лапы ворона: один рубыш во весь топор, и по сторонам два коротеньких полурубыша. У старика на том же дереве были свои заметки, похожие на клинопись, и, кроме того, отдельно были заметки стрелками для малых охотников, которые, конечно, учатся, ходят за старыми.
Выждав Осипа, Губин спокойно продолжал:
– Так первый человек в лесу ставит знамя,
и говорит первый человек: «Путик наш!»
Если же другой человек переходит путик,
первый человек затесывает дерево,
первый человек ставит на дереве большой крест,
и другой человек понимает:
«На мой топор не ходи!»
Так мы идем по общей тропе с болота на холм, с холма спускаемся опять в болото, и у нас в руках для болотных переходов по кладям особые палочки – с вилкой на конце: палочка называется рашмак, вилочка – россошина; такой рашмак с россошиной никогда не подведет, россошина не даст палочке при опоре на нее сразу погрузиться в болото.
С болота на холм, с холма на болото переходим, и самый воздух постоянно меняется. Тоже и солнце все меняет, – скроется – и холодно (под колодьями снег), покажется – и станет жарко, и чем-нибудь запахнет хорошим лесным. Поднимаясь на гриву Большой Клык, когда солнце богато светило, вместе с теплой сыростью испарений пахнуло какой-то особой атмосферой, окружающей, вероятно, весь холм Большой Клык, скорее всего это было похоже на легкий запах стойлового навоза и тончайший запах грибов.
Невиданный лес обступил нас, необычайное зрелище открылось, когда мы из болота вышли в бор-беломошник: земля была покрыта белыми, разве чуть-чуть зеленоватыми, похожими па апатитовый матовый свет, волнами, и на этих легких волнах были не слишком частые – далеко видно! – румяные сосны. Тут мы только и поняли происхождение запаха, окружающего холм Большой Клык: этот белый олений мох только что вышел из-под снега, влажный был, разогрет и наполнил своим тонким ароматом весь бор. Там и тут на белом мху были темные пятна, следы пребывания здесь диких оленей. Их было тут так много, что, по словам охотников, можно было в недели две наготовить мяса для работающих в лесу на всю зиму. Но стрелять оленей запрещено. Почему запрещено? Мы так объясняем охотникам: рядом находится область Коми, где занимаются все оленеводством, для освежения крови домашних оленей хорошо иметь запас диких.
– Дикие олени, наверно, легко сходятся с домашними?
Губин ответил:
– Если мало идет диких оленей
и много идет домашних,
дикие уходят к людям из леса.
Если мало идет домашних оленей
и много идет диких,
домашние олени бросают людей,
им не люди нужны: олень любит оленя.
Мы так напряженно ждем увидеть в этом волшебном лесу диких оленей, но, кажется, в болотах уже начала показываться любимая оленями трава волосатик, и они, наверно, теперь паслись где-нибудь в больших сурадьях. Лучше оленей, однако, и дороже всего была для нас встреча в беломошнике одного до крайности простого и трогательного выражения приязни людей друг к другу в диких лесах. На общей тропе, где шли старые и малые, сильные и слабые, срублены были деревья: из них одно большое дерево было укреплено на пнях, другое – повыше: на первом, чтобы сидеть, а ко второму – прислониться спиной усталому человеку. И это маленькое сооружение носило название беседки, не в подражание беседкам дворянских садов, а и вправду для беседы: разные же люди идут по общей тропе, старые и малые, бывает, кто и отстанет, а тут на месте отдыха все сходятся, все отдыхают и непременно беседуют, рассказывают друг другу, кто что заметил в лесу. И мало ли что бывает: о всем беседуют. Вот и нам раза два на пути встретилась белка, мелькнула раз одному, другому, – мы тогда промолчали. А теперь, отдыхая в беседке, вспомнили про белку, и охотники наши согласно признали, что эта белка была ходовая: белка эта куда-то проходит и скорее всего здесь не остановится, и здесь эту белку больше никто не увидит. Здешняя белка, по словам их, идет «под суслон»: вот если во время жатвы белки много придет, она вся здесь задержится, и промысел будет богатый. А что кукушка сейчас в бору без отдыха кукует, это она в севалку дует, чтобы люди поскорее бы сеяли. И то же сейчас, когда в верховьях рек начала куковать она, должна показаться рыба хариус – очень вкусная. Мы так о всем беседуем, о чем вздумается; и даже об этих двух березках, выросших на месте срубленных деревьев, Губин сказал: