355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Пришвин » Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна » Текст книги (страница 48)
Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:07

Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"


Автор книги: Михаил Пришвин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 52 страниц)

 
– Хороша елочка, если одна растет,
а две елочки сошлись – у них ссора.
Много елок – темно и страшно.
Приходит человек, рубит большие деревья,
человек строит избушку и клеть.
Проходит малое время, и наместо елей
вырастают березки, и вся избушка в березах.
И весело! Да и одну березку где-нибудь увидеть
весело, и скажешь: скорей всего тут был человек.
 

И еще бы не весело! Сосны такие прекрасные сами по себе, но как холодны, как равнодушны они в красоте своей к человеку. Елки же прямо враждебны, особенно эти, северные: тонкие, злые, худые, длинные – то сухими сучьями колят глаза, то нога утопает в их тяжелом долгомошнике. Среди них даже и весну не узнаешь, а встретишь березку в хвойном лесу, и будто это букет цветов на окно.

Много ли деревьев нужно для охотничьей избушки? Десять хлыстов на стены, пять на потолок, шесть на все другое, всего двадцать одно дерево и пять – семь дней работы одному топором, без пилы, без гвоздей. И после того избушка обрастает березками, стоит десятки лет, быть может, и сто лет стоит, и на далекие сотни верст люди знают эту избушку и так же говорят о ней, как мы в населенных местах о каком-нибудь городке.

С общей тропы мы свернули на ледянку, проложенную здесь не очень давно, потом вышли на старый путик Осипа. Тогда Петя, шедший впереди для стрельбы рябчиков, сказал:

– Путик опять на ледянку выходит.

– Не путик на ледянку, – поправил его Осип, а ледянка вышла на мой путик: я ходил здесь еще в царское время.

Было довольно смешно слышать этот спор о первенстве ледянки с путиком: по ледянкам нынче и автомобили пускают, а путик – это едва заметный след одного человека на траве, на грязи, на песке, и постоянно, если идешь путиком, проверяешь себя по засечкам на дереве.

Мало-помалу глаз привыкает, и мы сразу же замечаем всюду расчищенные и посыпанные песком пятачки, называемые гуменцами, возле этих пятачков видны ямки, из которых доставался песок для гуменцев: колодцы. Птица сверху замечает такое гуменце, и ей тут вероятней всего надо выклевать камешки, быть может, крупный песок, необходимые ей для перетирания пищи: птица тут бегает, кувыркается, чистится. Если гуменце рассчитано на рябчика, то силышко подвешено на высоту кулака над гуменцем: на такой высоте рябчик держит голову, когда бежит, а чтобы головой он непременно в сило попадал, пустота внизу под силышком заполняется еловой лапкой. На глухаря сверх высоты кулака ставится еще большой палец, а чтобы птица не улетела с силышком, к нему привязана веревочка, плутиво, и на этой веревочке чащина (ветка для груза).

Обо всем этом Осип нам подробно рассказывает и тут же на примере объясняет, как именно и где надо ставить сило, в каком месте на рябчика, в каком – на глухаря и на поль-ника. Но Губин этими рассказами не доволен и терпеливо ждет случая: чуть только Осип замолкает, он начинает выпевать свою былину:

 
– Весною на путике счищаю гуменце,
посыпаю гуменце желтым песочком,
оглаживаю маленькой лопаточкой.
Солнышко сверху смотрит на мое гуменце,
садится птица на вершину дерева.
Видко!
Панет птица на землю,
все видко!
Бежит птица по тропе,
все видко!
Птица привыкает и любит гуменце.
 

– Погоди читать! – остановил Осип, – мы это и так все понимаем, ты вот лучше прочитай им, как повадился медведь ходить по твоему путику.

Губин с большим оживлением стал выпевать:

 
– Хожу я весной по своему путику,
нога моя давит на мох,
выжимает нога воду из моха,
бровки путика обсыхают,
по краям вырастает сладкая травка,
на травку выходит олень,
за оленем приходит медведь,
ходит медведь, не торопится.
 

Осип засмеялся:

– Не торопится! Куда же медведю торопиться, у медведя изба-то с собой!

Губин продолжал:

 
– Осенью расставляю свои силышки,
тысячу силышек на своем путике.
Каждый день собираю рябцов и тетерю,
и медведь собирает, сколько ему надо.
Медведь мною не обижен.
 

– Шкура дешевая, – разъяснил Осип, – и зверь опасный, не стоит он того, чтобы им заниматься.

Вспомнив свои давнишние скитания в карельских лесах, я сказал:

– Наверно же у вас на медведя есть отпуски?

– Были, – ответил Осип, – да теперь хорошие забыли, – читаем «Живые помощи».

– Неужели от медведя псалом царя Давида читаете? – спросил я.

– И от зверя, и от птиц все «Живые помощи».

– И помогает?

– Об этом не справляемся.

– А вот как читают от медведя в Карелии, – сказал я полушутя, не подозревая, что становлюсь проводником суеверия:

 
– Выйду я, не молясь,
стану хребтом на запад, лицом на восток.
Праведное солнце! Поставь на моем путике
тын золотой от земли и до неба.
И чтобы не перелезть через тот тын
волку, и рысю, и широколапому медведю.
Ключ в море. Замок в гору. Аминь!
 

Однажды в самое голодное время, тоже случайно, шутя, прочитав этот отпуск, я себе заработал яичницу. И вот когда теперь везде все это разъяснилось, все кончилось, и сам Осип в кино ходит, а не в церковь, очень даже любит там на водицу смотреть, как она переливается при месяце («лучше этого во всем кино нет ничего!»), а между тем как же он умоляет меня записать ему этот отпуск!

Я отделался на время тем, что обещался, когда придем на место, дать ему отпуск из своей книжки на ворона.

– А ворон, – сказал Осип, – пакостит еще больше медведя! Спасибо, если дадите от ворона. Ну, читай! – приказал он Губину.

И Александр продолжал о медведе:

 
– Хожу я по своему путику,
медведь без меня в клеть.
Разобрал потолок, вынул мешок,
положил на землю,
второй мешок муки спустил, третий,
пять мешков муки спустил
и во мху закопал.
А на моем путике были две елки.
Остановились две елки по сторонам путика.
Одна елка говорит:
– Тебе идти!
Другая елка говорит:
– Ты иди!
Обе елки тесно стоят, возле путика.
 

– Ну погоди читать, – сказал Осип. – Сейчас я все покажу на примере.

И вскоре, действительно, возле путика мы увидели, тесно стояли два большие дерева, как бы уговаривая друг друга идти вперед по дорожке. Оба дерева были просверлены насквозь: через эти дырочки когда-то была продета веревка и к концам веревки привязана петля из довольно толстой цинковой проволоки. Медведь, собирая свою дань на путике, проходит между елками и попадает в петлю, а веревки, крепко привязанные за другие деревья, затягивают петлю на шее медведя.

– Жив ли был медведь-то, когда ты пришел? – спросил Осип.

 
– Медведь был жив, и я ему сказал:
«Я тебя не трогал и не хотел трогать.
Шкура твоя дешевая, и ты опасен.
Зачем ты хотел взять у меня муку?
Без муки в лесу я жить не могу».
 

– Ну, это ты маленько приврал, – сказал Осип, – живали мы и без муки, на одних ягодах.

Так за разговорами незаметно добрались мы до Каргавы (приток реки Коды), и все, что нес с собой Губин, мы оставили в клети охотника себе на запас, даже не замкнув клети. С этого места Губин должен был вернуться, но я думал – он еще отдохнет, пообедаем вместе, чаю попьем: человек-то уж очень хорош, жалко расстаться. Но когда Губин, уложив вещи, вылез из клети и я сказал ему «спасибо!», он понял, что я за все «спасибо» сказал, что слова мои были последние. Он повернулся и пошел, и мы не скоро только поняли, что он совсем ушел.

– Какой хороший человек! – сказали мы.

И Осип на это:

– На короткое время мы все хороши.

Сендуха

Изредка на пути нашем взлетают глухари, а на току их бывает столько, что пятнадцать штук, пойманных в одно утро, заметно тока не убавят. Где же они, если за сутки хода в лесу спугнешь одного? Взлетевший глухарь обыкновенно садится на вершину дерева в расстоянии винтовочного выстрела. Мы их мясо испробовали в кулеше, не понравилось нам, зато рябчиков не пропускаем: их белое мясо, если хорошенько поварить, и в кулеше очень вкусно. Был один рябчик у нас на пути, невидимо пырхнул и где-то близко в частом ельнике сел. Я сошел с путика, чтобы выпугнуть его из чащуры и потом поймать выстрелом при перелете с одного дерева на другое. Рябчик мне скоро не дался, я увлекся преследованием до тех пор, пока не очутился в темной раде[27]27
  Болотистый хвойник.


[Закрыть]
, среди частых болотных елок. Мы скоро перекликнулись, но в одно мгновенье замешательства иногда сильнее почувствуешь среду, чем при долгом блуждании: не успеешь отупеть… Было похоже в болотном неведомом лесу, как если бы в море сойти с парохода в лодку и остаться одному в морской бескрайности.

– Осип, – спросил я, вернувшись на путик, – можешь ли ты, если собьешься с пути, быть уверенным, что из сурадья куда-нибудь выбьешься?

– А хлеб? – спросил он.

– Положим, что хлеба довольно.

– Если хлеба довольно, то я везде выйду. Ах, елки-березки! Вот виноват, надо было сказать: может быть, как-нибудь выйду.

– Значит, не уверен?

– Нет, я уверен, только говорить уверенно не могу: в лесу так нельзя.

И вполголоса:

– Ничего не замечаете?

– Нет…

– Ручей переходили, осинка срубленная лежала, не заметили?

– Помню.

– Этой осинки раньше не было. А вот глядите… Что это?

– Ничего особенного: след человека.

– Это верно: особенный человек шел, не охотник.

– А может быть, просто разведчик по лесному делу?

– Когда по лесному делу идет человек, мы все знаем: наша местность чуткая.

Кто же это?

Вопрос остается надолго в нашем молчании. Осип старается догадаться о таинственном человеке в первобытном северном лесу, я же думаю о человеке, живущем в городе, где иному почти так же редок знакомый человек, как здесь незнакомый.

Бывают большие промежутки в наших беседах, и при большой усталости мысль свою так же трудно поймать и передать, как редко случается вспомнить сновидение: я прохожу, деревья мимо проходят, какие-то мысли сами собой проходят…

– Ну-ка, разгадайте, ребята, что это? – спрашивает Осип, указывая нам елочку, резко отмеченную выгрызом на высоте человеческого роста.

Так лось осинки закусывает, и по этим закусам и заглотам можно бывает узнать, какого роста был лось.

– Медведь мерялся, – объясняет нам уверенно Осип, – вышел из берлоги, смерялся, а на другой год опять будет.

Сказка эта среди охотников известная, но что медведь для чего-то загрызает, в этом, кажется, нет никакого сомнения.

Еще мы вскоре разгадывали, почему это серый ствол сосны был так изодран, что зарумянился. Это, оказалось, белка попала в глухариное силышко всем туловищем, долго билась, царапала дерево, но в конце концов догадалась и силышко перекусила.

А еще мы видели и поняли, что горностай съел рябчика; в силышке осталось только шейное колечко с перьями: хитрый зверь не тронул только возле петли.

Ястреб тоже часто промышляет на путиках. В одно ьсубранное сило, вероятно, перед самым нашим приходом, ястреб попался за ногу такой живой, красивый, глаза желтые, сам пощелкивает. Мы его долго и старательно фотографировали.

Было еще: встретилась нам какая-то яма, очевидно, вырытая давным-давно руками человека: по преданиям, это – звероловные ямы, по-видимому, подобные сибирским и дальневосточным. И еще одна изба нам встретилась, до того озелененная мхами, что, не зная, рядом пройдешь и не заметишь. Это задолго до революции хотели тут лес сводить, устроили контору, а потом разобрались, что лес этот порочен. Так изба эта осталась, и лес уцелел в девственном своем состоянии только потому, что был порочный.

В этот день мы так и не могли выбраться из этого девственно-порочного леса и шли до ночи среди гигантских деревьев в тяжелом долгомошнике. Недалеко оставалось до полночи, но солнце еще золотило вершинные сучья, кукушка не уставала, а где-то вдали единственный тетерев токовал, и его ручьистая песня, преображенная эхом в лесных уймах, заполняла всю тишину. Где-то на сухом бугорке в этом лесу наш проводник заметил остатки нодьи[28]28
  Нодья – костер в лесу, на ночлеге.


[Закрыть]
и сказал нам, что это человек ночевал на сендухе.

Так здесь всюду называется ночевка на воздухе: не в избе, а на сендухе.

– А человек этот – тот самый?

Осип не сразу ответил. Осмотрелся, спустился к воде и оттуда радостным голосом позвал нас к себе.

– Тот самый, – отвечал он, – хороший человек.

И он показал нам дощечку, закрывавшую воду в колодезе: человек здесь проходил, переночевал в сендухе и воду закрыл: а если закрыл, значит, подумал о тех, кто пройдет после него, – хороший человек.

Мы ночевали тут же на сендухе. Лесному человеку вырубить нодью с костром на всю ночь, с шалашом для ночлега, с постелью, с варилом, даже со столиком для еды, едва ли больше стоит времени, чем нашей хозяйке заправить примус. Вот мы и кулеша из рябчика славно похлебали, попиваем чаек, и так радостно возвращается нам наше детское «почему». Это наше детско-охотничье «почему» совсем не то, когда взрослые люди, опасаясь отдаться чарам красоты, говорят: «А почему?» У детей и охотников «почему» выходит из удивления, вопрос рождается в радостном соприкосновении своей целины с целостью мира. И правда, устроив все с ночлегом, едой, чаем, как не дивиться нам на досуге этому мрачному лесу с гигантскими перестарелыми деревьями, уцелевшими только потому, что чем-то не пришлись к рукам человека.

Мало кто знает и почти никто не чувствует жизни дерева и не догадывается, как о животных, по себе о страдании и радости дерева. Вот охотник, желая взбудить белку, стучит топором по стволу и, достав зверка, уходит. А могучая ель губится от этих ударов, и вдоль сердца начинается гниль. Котомку надо было путнику подвесить на сучок, а у ели все сучья наклоняются книзу. Путник, затесав маленький колышек, вгоняет его в ствол, и во г мы сейчас через множество лет с трудом догадываемся, почему это прекрасное дерево выросло полугрудником.

Ночь такая светлая, что, сидя за чаем, мы далеко можем видеть и разговаривать о судьбе того или другого нашего соседа по ночлегу: вон дерево с табачным суком, вон кособолонное, вон треснутое, поврежденное морозом. А вот счастливое дерево, годы которого мы приблизительно сочли по мутовкам и поняли, что почти до половины жизни дерево это очень страдало, но вдруг по какой-то причине взялось, и перегнало соседей, и выбралось к свету, и там теперь на большой высоте величаво живет за одним столом с такими же, себе равными великими существами… Бывает, отыскивая причину временной угнетенности, почувствуешь под ногой слишком тонкий подстил и догадаешься, что причиной угнетенности был беглый пожар. Но мы, разыскивая причину, утопали в толстом долгомошнике: не было тут пожара сотни лет. И вдруг нога натыкается на что-то большое и еще довольно твердое. Мы разрываем мох, находим там под мохом остатки большого дерева, и тогда все становится ясно: это дерево угнетало своим пологом нашего друга, но ветер свалил то большое дерево, и с того года наше взялось – и пошло, и пошло.

А разве у нас к человеческом обществе не бывает так постоянно: вдруг что-то большое как будто отвалится, и освобожденный талант высоко взмывает наверх, оставляя собой пример другим на столетия.

Пошарив вокруг себя, чтобы найти сушинку для раскурки, Осип нашел палочку и вдруг просиял: это было ушкало[29]29
  Ушкало – палочка, на которой просушиваются свежеснятые беличьи шкурки.


[Закрыть]
для беличьих шкурок, и можно было понять, что это ушкало не наше, а охотника соседней области Коми. Это иногда бывает, что их охотники заходят сюда. Те охотники, по словам Осина, гораздо лучше наших и как охотники и как люди, они и лучше живут, и лучше принимают у себя, и честнее наших, и милее…

Эту приязнь к людям другой национальности, эту почтительность к чему-то лучшему у них, чем у нас, я часто встречал в нашем народе, и корни эти нахожу глубоко в себе: мне тоже с малолетства все кажется, что у не-наших людей все как-то лучше, и я до сих пор не могу решить, хорошее ли это народное качество или же основной национальный порок.

Живые помощи

Когда последняя излучина Коды метнулась под лето, мы круто свернули на север и, перевалив водораздел, увидели речку Порбыш, текущую в сторону Мезени. Все реки отсюда текли в приток Мезени – Вашку. Мы шли теперь по самой границе области Коми; налево, на нашей стороне просеки, лес был разделен кварталами; на правой стороне, в области Коми, лес был немеряный, и цепь землемера там еще не была.

Только на короткое время порадовал нас хороший сосновый бор – редкость большая! Дальше пошли бесконечные, неисходимые еловые долгомошники, злые, корявые, бесконечно трудные для передвижения. И когда весь день с небольшими перерывами на «еловый холм», на зеленомошники, мы шли почти одним сурадьем, одним долгомошником, то сомнение закрадывалось в правильности распределения северных лесов на удобные и неудобные: так ведь мало мы, проходя, видели удобных лесов и столько прошли этих бесконечных сурадий, питающих величественные северные реки.

Плохо, когда соблазняет каждая сушина, чтобы сесть на нее и отдохнуть, а сесть боишься: будет очень трудно вставать. Плохо тоже, когда солнцу не радуешься: солнце покажется – сразу же станет жарко, но и раздеться нельзя: под колодьями снег, и верхнее солнечное тепло очень обманчиво. А из облака вдруг начинала стегать крупа или холодный дождь.

Сокращая путь, мы к вечеру обходим какое-то непереходимое болото и начинаем подумывать о ночевке.

Неужели еще ночь на сендухе?

Мало-помалу выворотни, обомшелые, до того похожие на медведей, что иной раз покосишься, а иной – схватишься за тройник и даже на пулю успеешь поставить щиток, – эти зелено-бурые существа на карачках постепенно исчезают в тумане. Ничего больше не видно, и мы по слуху идем: в тумане в большой тишине слышатся переплески реки, обмывающей тот самый холм, на котором раскинулась знаменитая Чаща…

Нет, конечно, мы достигнем сегодня избяного тепла и будем в Чаще, но только, с какой же стороны мы подошли, где именно находится охотничья избушка? Перейдя речку, мы вступаем в Чащу и ничего не видим в тумане. Мы устраиваемся на отдых, Осип отправляется искать свою избушку. Долго ли он проищет? Мы не разводим огня, а пронизанное сыростью и холодом тело вдруг как бы взрывается и точно так же, как в сильной лихорадке, начинает жить без управления, дрожать. Это не болезнь, а крайняя потребность избяного тепла.

Избушка оказалась совсем недалеко. Мы даже услышали, как спешит Осип рубить дрова, и когда мы подошли, чайник уже висел на крючке, котелок – на другом, а из самой избушки, из двери ее валил дым: внутри ее, в дымовой копчености, скоро будем с наслаждением коптиться и мы.

Дорого же стоит людям мечта! Вот она, Чаща, где стяга не вырубишь, где срубленное дерево клонится к другому и не может упасть. Вот он, лес, не знавший топора человека, а мы, наклонясь к порогу, вползаем под черным небом дыма в избушку. Черное небо из дыма, слегка освещенное огнем каменки, чуть рыжеватое, волнуется даже от сильного дыхания, если только подняться чуть выше над изголовьем. Но, подложив свои сумки под головы, мы лежим покойно и наслаждаемся теплом, проникающим в тело прямо от горячего камешка. Виден огонек в черноте, и вот из души эта мечта о Чаще переходит в самое тело; получая первобытное тепло, тело до того чудесно чувствует себя, что, кажется, больше ничего и не надо, и вечность у горячего камешка в черной дыре представляется истинным раем.

Мало-помалу черное небо становится все выше и выше, показывается квадратное отверстие, через которое уходят последние остатки дыма. Осин это отверстие затыкает особой деревянной втулкой, сначала наполовину, потом оставляет щелочку и, наконец, совсем затыкает. Еще мы немного хлопочем по устройству постелей и ложимся, отдаваясь каждый себе самому.

Пока мы устраивались, я на окошке при тусклом свете северной белой ночи разглядел маленькую книжечку, школьный молитвенник царского времени; книжечка эта сама развертывалась на псалме царя Давида «Живые помощи»; видно, что множество лет единственно только этот псалом и читался из всей книжечки, и страница эта была черная, остальные – все белые.

Устроившись чудесно возле теплого камешка, я спросил Осипа:

– Осип Александрович, от какого зверя ты читаешь «Живые помощи»?

– От зверя, – отвечает Осип, – у меня нет ничего, а «Живые помощи» я читаю от ворона.

– И помогает?

– Ничего, помогает. Вот еще очень росомаха обижает, против нее пробовал: не помогло.

Проходит немного времени в молчании, и Осип задает мне вопрос:

– Михаил Михайлович! По всему видно, ты человек понимающий, посоветуй мне: поступил я в колхоз с грехом пополам, только скушно мне, не могу я жить без охоты, не могу я на старости лет от себя самого отвыкать. Как посоветуешь ты: поступить твердо в колхоз или уйти на свой путик.

– Конечно, Осип Александрович, – ответил я, – в колхоз поступай, но и оставайся при своем путике, от колхоза должна быть тебе польза большая, а колхозу ты будешь полезен своим путиком.

– Вот и я так думаю, а они хотят меня заставить им лодки делать и землю пахать. Я же без своего путика жить не могу. И дичь гремит в лесу, а я должен пахать.

– Молодого человека временно полезно подержать на чужом деле, – сказал я, – но старый человек должен оставаться на своем путике. Поступай крепко в колхоз, я ручаюсь: ты будешь работать для колхоза на своем путике.

– Благодарю! Очень благодарю!

Мне казалось, что все кончилось, я сделал и граждански доброе дело: прибавил нового колхозника и соединил личную разделенную совесть в работе для колхоза на своем собственном путике. Но скоро Осип задает новый вопрос:

– Вот ты меня уговорил твердо в колхоз поступать, а не попадем мы с тобой к сатане?

– К антихристу, ты хочешь сказать? – спросил я.

– Антихрист и сатана, я полагаю, это все одно, а как по-вашему? Не попадем мы с вами к антихристу?

– Ты как к коммунистам относишься, к правительству? – спросил я. – Понимаешь их обещания?

– Понимаю, только не верю: одни обещания.

– Но хлеб-то вот дали…

– Хлеб, правда, дали.

– И если все дадут, как обещали?

– А вы как думаете, дадут?

– Непременно дадут.

– А если дадут, то за такое правительство надо будет по гроб жизни каждый день бога благодарить.

Смотрю я на бедного Осипа и думаю о предках его, староверах: как исстрадался тот простак раскольничьих времен в борьбе за какую-то истинную веру, за старинную букву, за правильное сложение пальцев в крестном знамении. Сжигал сам себя, свое собственное тело на кострах, сложенных своими собственными руками, – и выгорел до конца, оставляя потомство без понимания, за какую истину горели отцы. Теперь повалился на кладбище староверский восьмиконечный крест, – нет ни Христа, ни антихриста! – и обманутый простак вместо креста ставит кол, начертав на нем рубышами топора свое дохристианское охотничье знамя.

– Вот что, – сказал я Осипу, – выбрось ты вон из головы своего антихриста, твердо, без колебаний в совести, поступай в колхоз и добивайся там работы на своем путике.

Жар-Птица

Чтобы не дуло из маленького окошка у лавки возле самой головы, я заткнул его тряпкой, и в нашей лесной, черным-начерно прокопченной избушке стало темно, затишно и тепло, как у белки в дупле. Как ни будь, однако, тепло в лесу с вечера, есть такой час перед утром, когда речка, говором своим наполняющая всю лесную тишину, передает свой голос бору. В темноте сквозь тонкий лесной сон все было слышно, и связь с жизнью Чащи ни на мгновенье не обрывалась: я услыхал, что речка передала голос бору, открыл окошко, и в дупло мое черное влетела Жар-птица.

Это бывает у детей в праздники, ребенок обрадуется игрушкам, а старый человек, вспоминая свое такое же детство, такой же свет радости, наполнявший когда-то и его детскую комнату, говорит сказку о чудесной Жар-птице, и так из поколения в поколение, передаваясь в сказках, птица радости живет, заполняет собой все виды искусства. Помню, когда впервые мне захотелось писать и я стал задумываться, на чем бы мне остановиться, о чем же писать мне постоянно для людей, то однажды припомнил лучшее из своей жизни и остановился на Жар-птице – лучше этого я не знал ничего.

Столько времени, столько трудов положили мы в трудное для путешествия ранневесеннее время, чтобы достигнуть Чащи; наконец пришли в Чащу, и вот прилетела Жар-птица и наполнила всю душу радостью: стоит вылезти из дупла, и Чаща тут. Детская радость шевельнулась в душе, и мы вылезли…

Все оказалось точно так, как и говорили о Чаще: деревья стояли одно к одному, как громадные свечи, и уж, конечно, тут стяга не вырубишь, и тоже правда, что дереву здесь невозможно упасть, если не подрезать и те, к каким оно клонится. Под румяными соснами росла черника, и на ней лежали два срезанные и раскряжеванные дерева. Так свежи были эти срезы-разрезы, что вспоминалось из сказки про живую и мертвую воду: хотелось спрыснуть живой водой, чтобы кусок сложился с куском и оба прекрасные дерева Берендеевой чащи поднялись. На одном из разрезов мы рассматривали работу бонитеров: карандашом по линейке была проведена черта, по ней отсчитывались круги, сумма лет, считанная, выписывалась на сторонке, и в конце были сложены все суммы и подписано общее число лет жизни дерева: триста семь лет. На других кусках изучалось качество дерева, и некоторые из них даже для этого были еще распилены и рассечены вдоль и поперек. Когда же мы подняли глаза наверх, то увидели на каждом гигантском дереве зачистки топором, и на этом белом зачищенном кусочке было обозначено буквой, какой это сортимент: А значило авиация, К – корабельные мачты, О – особого назначения, и много еще разных букв, значение которых раскрывал нам Осип, каждый раз приговаривая:

– Вот так лесок, этот лесок все оправдает!

– А как же, – спросили мы, очень смущенные, – говорили нам, что Чаща эта не знала еще топора человека?

– Она и не знала, – отвечал Осип.

И показал нам лес без всяких отметок.

– Вот эта, – сказал он, – еще вовсе не видала топора. Не видала, так скоро увидит, – да, этот лесок все оправдает.

…Дети плачут, расставаясь с Жар-птицей. Да и взрослому нелегко: даже ведь и в сказке не так-то просто выхватить из нее для жизни перо, а поди, вырасти дерево, жизни которому больше трехсот лет.

После того как стало возможным во всяких чащах на свете все высматривать с самолета, спускаться в недра тайги, вывозить оттуда пушнину, стало видно – не о той Чаще надо мечтать, какой она была без человека, а какую мы должны создать себе в будущем. Саженый лес только тому нехорош, кто его никогда не сажал и брал все готовое, но если утрата Чащи побудит посадить хоть десяток деревьев, то в скором времени в таком своем лесу среди даже еще маленьких деревьев человек увидит больше радости, чем в девственной Чаще. И тогда кажется, будто эта новая радость досталась, как в сказке: выхватил перо у Жар-птицы и начал желанное создавать сам от себя. И так бывает, что если перышко выхватил и присоединил сам себя к созданию Чащи, то и Жар-птица далеко не улетает и тут же рядом где-нибудь невидимо помогает из материалов заболоченного леса создавать Берендееву чащу.

План, конечно, надо иметь в голове при создании Берендеевой чащи, но только надо уметь и расставаться с планом, если сама Жар-птица появится, и лучше одно только ее перышко, чем миллионы карточек с выписками, распределенными в картотеках по буквам и номерам. Так был у нас план при отъезде на Север – задержать нашу раннюю чудесную весну, чтобы, подвигаясь все выше и выше на север, наслаждаться началом весны целые месяцы. Расчет наш был верный, но, остановив так весну, мы множество дней видели на березах все те же самые скучные зеленые хвостики треснувших березовых почек. Весна была остановлена, но вместе с тем и самая жизнь остановилась, весна без движения была как бумажная роза. Случилось, однако, как только мы решили тронуться из Чащи в обратный путь, вдруг с неудержимой силой весна ринулась к нам на помощь для создания Берендеевой чащи. В один только день березки, окружавшие наше охотничье избушку-дупло, преобразились, и удивленные зеленые листики как будто прилетели, сели и держались все на одном только твердом для них воздухе. На боровых местах белый мох до того успел высохнуть, что опасно было спичку зажечь. В болотах появилась везде трава, такая ядовито-зеленая.

Ворон

В Усть-Илеше при нас пробили запонь, и почти одновременно с уходом последнего парохода открыли запони и по всем молевым рекам Пинеги, и лес густой массой, как ледоход в свои первые дни, поплыл в Двину, к Архангельску, на лесопильные заводы.

Мы простились с Осипом, – невозможно взять с собой проводника на семьсот верст: как ему вернуться вверх по реке на такое огромное расстояние? Впрочем, на реке – не в лесу, не собьешься с пути, и немного надо усилий, чтобы двигаться скорее плывущего леса. Приходится легонько подгребать по очереди кормовым веслом: один шесть часов работает, другой в это время спит. С нами примус, чайник, котелок, обед и чай можем сварить тут же, на лодке.

Простившись с Осипом в Усть-Илеше, мы радостно тронулись в путь, стараясь придерживаться воды, быстро бегущей на стрежне: эту воду можно узнавать по пузырям, а также и по густоте плывущего леса: каждое бревно стремится к быстрой воде, как будто каждому хочется поскорее попасть на лесопильный завод.

Мы, вероятно, не отъехали двух-трех верст от Усть-Илеши, как вдруг показался быстро бегущий вслед за нами человек: он бежал и махал нам шапкой. Мы направили лодку туда и скоро узнали – это Осип бежал и звал нас: мы, очевидно, что-то важное забыли.

Какое виноватое лицо у старика! Как искренно огорчен он, что беспокоит нас!

– От ворона, – бормочет он, – вы обещались мне дать отпуск от ворона и забыли.

Тут я вспомнил, что похвалился Осипу одним отпуском от ворона, записанным у карельских охотников, и сослался ему на свою книгу, оставленную с другими вещами в Усть-Илеше.

– Эх, Осип Александрович, – сказал я, – давно ли мы с тобой согласились забросить антихриста?

– Антихриста, – ответил он, – я согласен забыть: не думаешь о нем, и нет их – ни антихриста, ни сатаны. А ворон, Михаил Михайлович, есть, с этим-то ведь надо же как-нибудь бороться на путике.

Сбежистое дерево

Лиственница, пока не позеленеет, кажется мертвой: какое же это, правда, хвойное дерево, если не зелено, и тоже видишь, что листьев на лиственнице никогда и не будет. Но зато, когда лиственница начнет зеленеть, то это уж весна: это – весна, воскрешающая эти с виду совершенно мертвые деревья. По ночам, однако, еще очень холодно. В карбасе у нас навалено много елового лапнику, на лапнике – дерюга. Кому очередь спать, ложится на дерюгу, сверху наваливает все на себя и спит без горя. Тот же, кому надо грести и править, согревается работой и особенным счастьем оставаться наедине с миром. Озноб телесный иногда соединяется с восторгом внутри, как ранней весной с морозом горячий солнечный луч, и тогда я плыву и живу хорошо и создаю свою Берендееву чащу.

Желтые бревна, когда в них всматриваешься светлой ночью, все до одного оказываются как лица людей; каждое, и даже как-то по-своему, повертывается, что-то шепчет, чешется о лодку, жмется к тебе…

Среди бревен, окружающих карбас, мне кажется, я узнал одно, хорошо мне знакомое дерево: оно было сбежистое, с суковатой вершиной, глубоко опущенной в воду. Благодаря такой влагоемкой вершине дерево это нырнуло под запонь и под напором других вырвалось и уплыло. Очень возможно, что оно задержалось где-нибудь в заводи и теперь пока только соединилось в судьбе своей с другими, но даже теперь оно заметно ведет себя по-иному, мешает мне, все стремится поддеть карбас. Я продумываю теперь на досуге возможные особенности среды, в которой выросло это непокорное дерево: бывает, в лесу довольно, чтобы человек один только раз пришел, прижал мох ногой, выдавил воду, и от этого маленького давления бровка сдавленного моха стала обсыхать, флора меняться… Нет, лучше пусть просто прилетит глухарь, сядет на это дерево, срежет своим сильным клювом веточку, и от этого все в жизни этого дерева будет иначе. И когда срубят лес, будет на сплаве бревно пырять под запони, вырвется в море. И кончиться должно не так, как у всех.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю