Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 52 страниц)
– Лично вам, уважаемый, свидетельствую, Мазай был и есть Мазай, и вся душа моя в Пушкине.
После этих слов, что душа в Пушкине, определилось полное сочувствие нам, вроде как бы посланникам от Некрасова, Пушкина, и общий разговор перешел на охотников идеальных, вроде Некрасова.
– А что ему, – говорил Павел Иванович, – разве ему заяц нужен или птица, – ему только плюнуть на все надо и обрадоваться.
Тогда и это поняли и повторяли:
– Как оживился-то Павел Иванович!
А вновь прибывшие, услыхав «оживился», спрашивали:
– Лещ?
– Язь, – отвечали им.
Все, очевидно, ждали лещей.
– Чудно! – вдруг вспомнив что-то, воскликнул вслух Павел Иванович.
И стал рассказывать, и другие, вспоминая, у него перехватывали нить рассказа, вставляли свое и подтверждали, и все казалось «в пику» тому, кто сначала сказал, будто Мазая вовсе не было и Некрасов сам его выдумал.
Разговор шел о каком-то чудесном охотнике в старое время, как это передавалось отцами.
Однажды будто бы в половодье приплыл в Вежи неизвестный любитель охоты и просил отвезти его в такое место, где много непуганой птицы, так много, чтобы вся вода вокруг была покрыта густо птицей, чтобы на воде от птицы было черно. Неизвестный охотник до того хорошо угостил рыбаков и охотников, что они приняли эту затею близко к сердцу и стали думать, где бы найти такому хорошему человеку край непуганых птиц. После долгих споров решили везти охотника на гривку Волчий Стан, от которой сейчас при полой воде оставались только небольшие «копейки». Птица любят жаться к таким копейкам и нарастать и лепиться возле них, как опилки возле магнитного поля. На одной копеечке поставили шалаш, посадили неизвестного охотника, сами же далеко уехали и так расположились, что если будут стрелять, то вся птица непременно будет лететь к Волчьему Стану. Всю вечернюю зорю стреляли, и всю зорю до полной темноты птица летала к Волчьему Стану. Но выстрелов оттуда не было, даже и ни одного выстрела не было. И по утренней темнозорьке тоже всюду началась стрельба, и птица все утро валила к Волчьему Стану. А выстрелов с Волчьего Стана не было: прямо ни разу и не было ни одного выстрела. Так ждали почти до обеда и тогда уж решили поехать узнать, что же это такое случилось с охотником. Осторожно сплылись со всех сторон к Волчьему Стану и увидели там издали: на верхушках затопленных деревьев токовали тетерева, и им очень хотелось спуститься вниз и подраться, но спуститься на воду было невозможно, и они только пели, но не дрались. Лебеди и гуси плавали возле самого шалаша; утки всяких пород собрались, кулики, чайки. Охотник же стоял в шалаше, и голова его была открыта, и он открыто глядел и любовался, а не стрелял. Тогда только поняли рыбаки и охотники, что ему только и надо было, чтобы полюбоваться. И странно было, что эти охотники и рыбаки, кто только тем и занимался, что убивал птицу, зверя и рыбу, теперь говорили: «Вот это был настоящий охотник, настоящий любитель». Почти такой же точно рассказ я слышал в Заболотье о Ленине, и, конечно, был тут, наверно, тоже какой-то дивный охотник, которому прилично не убивать, а только любоваться природой.
– Когда это было?
– Давно.
– Некрасов у вас охотился. Не он ли это?
– Очень просто. Правда ваша, кому же и быть, кроме него. Вот как это вам в голову пришло: наверно, Некрасов.
X. Мелкодырчатый
Мазай был вдов и жил в верхней комнате своего племянника Данилыча, где и мы нашли временный приют в Вежах. И хотя у нас было все с собой и мы могли бы жить у себя в своем доме на колесах, но было опасно возиться с огнем, с бензином, с керосинками и таганами на улице, сплошь заставленной стогами соломы и сена. Мазай нам говорил о своем племяннике, что такого певца, каким был Данилыч, на свете еще не было, что всякий раз, и еще с юности, как, бывало, в поле запоет Данилыч, непременно на голос его явится понимающий человек и зовет его в оперу. Случалось, тут же прямо и деньги давали, только бы ехал. Но Данилыч в юности боялся отца-старовера, а когда женился, стал бояться жены-староверки. И даже дома услышать мы его сейчас не можем, потому что сейчас Великий пост и жена петь ему не дозволяет. Мазай утешал нас тем, что ждать остается немного, не сегодня-завтра Волга пойдет, раскинется море великое, и тогда на лодочке-ботнике Данилыч поедет за рыбкой, и уж там на воле держать его будет некому, там ни на жену, ни на пост он не посмотрит и, как вода все кругом тогда заполняет, так и песня Данилыча по всему раздолью будет слышна, и где бы мы тогда ни находились, песни Данилыча не минуем: тогда с Данилычем всякая птица, всякая тварь петь будет. Ждать остается недолго.
И когда мы, выслушав это от Мазая, сказали ему, что в Калинине ледоход, Мазай чуть не вскрикнул и с упреком на нас поглядел, и с сомнением. Когда же мы сказали, что слышали по пути от людей из Калинина и то же по радио слышали и в костромской газетке прочли, Мазай воскликнул:
– Ну, ежели в Калинине ледоход, то и у нас не задолится.
Весть о том, что в Калинине ледоход, быстро обежала всю деревню, и возле нашего дома начался базар: все пришли под предлогом великого события, – что в Калинине ледоход, и спрашивали: «Правда ли?» И когда мы отвечали, что правда, говорили все одинаково, что ежели в Калинине теперь ледоход, то и у нас не задолится.
Приходили к нам, чтобы не терять время, с какими-то палочками, прутиками и тут же, сидя на опрокинутых ботинках, стали делать из них дуги рыболовных снастей, вентелей. Некоторые тут же за плетнем, у самого будущего берега разлива, растопили смолу и засмаливали худые ботинки. Весть о ледоходе в Калинине собрала на берег, к дому Данилыча, всех рыбаков, и мы показывали им разные наши удивительные и замечательные вещи: показывали цейсовские призматические бинокли и наш советский, и все, кроме того «начальника», дивились и подтверждали, что наши бинокли чуть потяжелее, а смотреть в них тоже неплохо. Мы показывали дивную зеркальную камеру Грофлекса, и все могли видеть на зеркале любое изображение. Надували пневматическую военную лодку, какие теперь применяются в авиации, и тут же вспоминали полярных героев, о которых все уже знали. А какое ружье у меня – тройник, стреляющий одинаково хорошо и дробью и пулей! С каким восхищением на все это глядел Мазай; когда же мы дошли до тройника, он выхватил его у меня и прицелился. Быстро я вынул «лейку», чтобы сфотографировать Мазая, но он в то же мгновенье, как заметил, что я хочу его снять, возвратил мне ружье.
– Почему же, – спросил я, – ты не хочешь сняться с моим ружьем?
– С таким-то ружьем! – воскликнул он. – Да какой же интерес мне сниматься с таким-то ружьем: все будут не на меня смотреть, а на ружье. Да и неправда, и нехорошо: никто не поверит, чтобы у меня могло быть такое ружье.
Когда почти все мои замечательные вещи были показаны, «начальник» с ехидной улыбкой потрогал мои резиновые сапоги и сказал:
– Хвалитесь вещами, а сапоги никуда.
– Первейшие сапоги! – воскликнул Мазай. И правда, это были роскошные сапоги из резины, во всю ногу, как у спиннингистов, чтобы стоять в воде по живот, сапоги, хорошо защищенные в нижней своей части от пробоев гвоздями и острыми камнями. Я долго искал и с большим трудом достал для воды и болот такие прекрасные сапоги. Но этот «начальник» держал что-то в уме и сказал:
– Резина, – сказал он, – вред человеку приносит: воздух не пропускает, и делается у человека от этого кружение в голове. Как же вы, образованные люди, это не знаете.
Я ответил, что резина действительно отчасти и вредна в теплое время, но это не простая, это резина микропористая.
– Слышал звон, – ответил я, – да, голубчик мой, не знаешь, где он.
В первое мгновенье «начальник» растерялся от иностранного слова, но потом стал повторять знакомые слова: микроскоп, поры, и вдруг сложил сам слово «микропористый», весь просиял и всем перевел:
– Микропористый – это значит мелкодырчатый.
И тут же как победитель обратился ко мне, не как прежде, заносчиво, а как добрый и к равному, тоже образованному:
– Я понимаю, что эта резина воздух пропускает, но как же с водой?
– Такие мелкие дырочки, – ответил я, – что воздух проходит, а воду не пропускают.
– Понимаю, – сказал он, – вот они ведь ничего не понимают, темные люди некрасовских времен. Для них простое слово мелкопористый труднее китайского.
– Пыль подколесная! – воскликнул Мазай, – кому ты говоришь, сам ты мелкодырчатый!
Тогда все рыбаки покатились со смеху, а Мелкодырчатый, заметив, что все, что даже мы с Петей и Ариша в окошке нашего домика – веселые, поспешил поскорее удалиться. А потом, как это постоянно бывает в русском народе, пошла во всеуслышанье чистка, и во все самые мелкие дырочки заглянул проверяющий глаз, и сделали такое заключение, что давно бы этому человеку быть в лагерях и водяных работах, да, вишь, говорит, дырочки мелки, воздух проходит, а вода не берет…
И как тоже всегда бывает в подобных чистках, кто-то из присутствующих вспомнил, наверно, что-то свое, ущемленному человеку стало неловко смеяться, понадобилось пожалеть, и он стал тяжело рассуждать.
– Вот, – говорил ущемленный, – вы моете кости человеку, а бывает же так на свете, что не человек виноват, а время такое…
– Бывает! – согласились другие.
– Время временем, – ответил Мазай, – а ты не зевай, время ты должен понимать.
– Ну, как же его поймешь это время: помните вы, не забыли, когда начались колхозы и были всякие вредители и как у нас же самих за десяток кочней капусты человек был осужден на пять лет.
– Украл? – спросили мы.
– Вот то-то, что не украл даже и никакой вины на нем не было, а нужна была тогда по времени строгость, вот с этого времени человек и пропал.
– Но как же так, – спросила Ариша, – человек не украл, а ответил?
– Он был сторожем на капустном огороде, и, когда в своей будке уснул, кто-то утащил у него в колхозном огороде десять кочней. Так пропал человек за капусту.
– Врешь! Не за капусту, – вмешался Мазай.
– Именно за десять кочней, – сказал ущемленный.
Мазай ему ответил:
– Не за капусту пропал, а за то, что служил сторожем на капусте и вора проспал.
XI. Мазаев прут
У Мазая в избе на стене рядом с ружьем прибит длинный сухой можжевеловый прут и черной краской намазана дуга, по которой ходит конец прута и указывает погоду, на одном конце черной дуги белый кружок – это солнце, на другом черный кружок – это дождь. Такой барометр можно видеть в Сибири у таежных охотников, но Мазай сам заметил однажды, что ветви елей в хорошую погоду подымаются, а в плохую опускаются, – и после того сделал себе такой барометр из прута можжевельника. Каждый изобретатель, создав хорошую, полезную вещь, стремится прославиться, но Мазаю и в голову не приходило хвалиться и распространять свое изобретение: он не себе радовался, а Всемучеловеку и, указывая на прут, всем повторял, что человек хозяин всего мира и человек может все, и каждый, если захочет, может быть человеком. Прут у Мазая в избе стал такой же святыней, как староверские боги-иконы в избе певца Данилыча. И скажи только Мазаю кто бы ни был, что прут ошибся, что прут обманул, как Мазай вскрикнет: «Пыль подколесная!» – и в пух и прах разнесет того оскорбителя. Но как и вправду может прут обмануть, если перед непогодой весь лес опускает своп ветки, а перед погодой их поднимает? Прут у Мазая есть выражение веры его в правду природы и Всегочеловека в его борьбе и согласии.
– Прут опускается! – сказал нам Мазай с вечера, и это было нам сигналом, чтобы немедленно сложиться и рано поутру выехать и стать на какие-то Варварины Куженьки, до которых никогда еще не доходили вешние воды.
В эту ночь мы спали тревожно, опасаясь тепла и дождя. В одну ночь твердый, как камень, наст мог отволгнуть и наш дом на колесах остаться на всю весну воды здесь, в деревне, и переживать судьбу самого плохонького домика в Вежах. Ведь раз же в году бывает весна, и, чтобы хорошо чувствовать весну, каждый раз надо думать, что, может быть, для меня эта весна будет последней. Вот почему нас охватила тревога упустить свое счастье в этом году и вернуться ни с чем. Десятки раз в эту ночь выходил я, и даже когда засыпал, то, как заяц, спящий где-то во мху между выпуклинами еловых корней, по себе чувствовал борьбу стихий, как борьбу великанов. Мазай, конечно, был прав: прут по существу своему никак не мог обмануть, и до полуночи ветер вызвал откуда-то темные тучи, и месяц закрылся, и земля, одетая тучами, как одеялом, быстро стала согреваться, и снег под ногой человека перестал хрустеть. Тогда огромные, наросшие по краям крыши колхозного сарая сосульки стали рушиться, и вода прямо с железа свободно закапала на землю. После же полуночи Месяц, этот вечный друг Мороза, начал время от времени показывать, какая великая происходила в природе борьба: покажется – увидишь, и все скроется. Мало-помалу, однако, эта сторона, союз Мороза и Месяца, начала побеждать. Месяц выстоялся, и по нему было видно, с какой быстротой убегала армия разбитых сил Весны. Мороз взялся и крепнул, Ветер стал стихать, потом забежал с другой стороны и начал дуть на вновь замерзающие капли колхозного сарая. Только уже перед самым восходом Ветер перестал дуть на сосульки, и было уже и бесполезно: больше не капало, но сосульки в борьбе Мороза и Ветра вышли кривыми. Мороз, когда рассвело, был такой сильный, что даже где-то потрескивало дерево. И когда Солнце бросило свои первые лучи, то даже в лучах солнечных Месяц не сходил с неба и оставался свидетелем победы Мороза. Весело из всех труб в Вежах повалил дым прямо вверх, и, завидев кривые сосульки, многие колхозники и колхозницы стали смеяться, и, по-моему, было чему: я в жизни никогда не замечал, чтобы у Мороза когда-нибудь выходили кривые сосульки. Больше же всех это, конечно, привлекало мальчишек, и они начали сшибать кривые сосульки.
Когда к нашему дому стали сходиться рыбаки, чтобы в последний раз перед нашим отъездом на нас поглядеть и с нами проститься, Мелкодырчатый, завидев Мазая, при всех прямо же и бросил ему:
– Ну, как прут?
– Подымается, – ответил спокойно Мазай.
– А вчера вечером ты что говорил?
– Вчера я говорил: опускается.
– Ну, вот и я говорю: прут обманул.
А это уже все знали, конечно, что, если сказать Мазаю, что прут обманул, это значит больше, чем его самого назвать обманщиком и негодяем.
– Пыль подколесная! – вскрикнул Мазай.
К счастью для Мелкодырчатого, к соседней избе подъехал на заиндевелой лошади человек с ассирийской бородой, и, несмотря даже на мороз, такой черной, как была когда-то в молодости у меня самого. И борода, и усы, и волосы, видные из-под шапки, у него были вороного крыла. Но, завидев его, рыбаки воскликнули:
– Рыжий!
Это, я уже не раз замечал, это в нашем народе бывает: человек вовсе не рыжий, а его зовут рыжим в том смысле, что, мол, валите на Рыжего, Рыжий все снесет.
Рыжий приехал из Костромы.
– Ну, что слышал, – бросились к нему рыбаки, – правда, говорят, будто в Калинине ледоход?
– Что в Калинине, – ответил Рыжий, – вчера и в Ярославле передвинулся лед.
– Слышал? – сказал Мазай Мелкодырчатому, – передвижка льдов в Ярославле, а ты говоришь, прут обманул; человечишка, тебе подобный, обманет, а прут не лукавится, не из-за чего ему, братец мой, и лукавиться.
– Вода не задолится! – сочувствуя Мазаю, сказали рыбаки.
На прощанье мы решились просить нашу хозяюшку, Настасью Павловну, чтобы она разрешила Данилычу спеть нам в поход одну песенку.
– В походе, – говорили мы, – иногда посты разрешаются.
– А он же не маленький, – ответила Павловна, – я же его не держу, и как это я, баба, могу держать мужика. Пусть поет!
В это время Данилыч покачивал колыбельку и тихонечко мурлыкал простую деревенскую колыбельную песенку: можно было даже и по этому мурлыканью догадываться, какая это выйдет песня, если Данилыч запоет во всю волю. Услыхав, что петь можно, Данилыч робко поглядел своими глубокими голубыми глазами на жену, и мы при этом сами же заметили, что губы у Павловны сухо поджались, как можжевеловый прут в сухую погоду. Один только взгляд кинул Данилыч на сухие губы и наотрез отказался.
– Придет время весеннее, – сказал он, – услышите все.
– Великий пост, – сказала Ариша, – это правильно: петь нельзя. Но ежели, Настасья Павловна, спеть бы что-нибудь божественное?
– Это у вас, никониан, – ответила Павловна, – можно, а у нас не шутят с божественным.
Я как отрезала.
Почти вся деревня, и старые и малые, вышла нас провожать. Павел Иванович опять «оживился» в счет вчерашнего улова и повторял нам свое: «Вся душа моя в Пушкине». Вынесли большой самовар горячей воды, влили в радиатор. От горячей воды рубашка мотора быстро согрелась, и от одного поворота дом на колесах ожил. С трудом пролез вслед за Аришей Мазай, и мы с Петей, сидя в шоферской кабине, сожалели, что не могли слышать разговор с глазу на глаз между столь различными людьми, как Мазай и Ариша. По льду рек и озер, по насту лугов и болот мы покатили, понимая, что Мороз именно для нашего путешествия расстелил везде свои крепкие белые скатерти.
XII. Эолова арфа
Варварины Куженьки в незапамятные времена по всей вероятности были пасекой. На предпоследней площадке древней террасы неведомый нам теперь муж Варвары посек лес. и на этой пасеке поставили колодки с пчелами (куженьки). А после него вдова его, Варвара, наверно, долго маячила плавающим по разливу Волги рыбакам своими куженьками. Дуб теперь остался на этой площадке такой огромный и старый, что, пожалуй, и в Варварино-то время, сто лет или больше тому назад, был разве только чуть-чуть помоложе и посвежей. Ниже этой площадки с куженьками весь склон, быть может, высокий берег древней Волги, теперь до самой поймы был покрыт густым можжевельником. И только подминая под себя эти кусты, наш дом на колесах, не буксуя, мог взобраться наверх и стать возле древнего дуба. Над головой у нас теперь был лес, внизу пойма, по которой бежали в Волгу две речки-сестры Соть и Касть. Отсюда Вежи были как на ладони, и в самой дали виднелся берег нынешней Волги.
Когда мы стали на место и я вышел из шоферской кабинки, то, как всегда на всяком новом месте, стал все вокруг себя присваивать, в то же самое время никого из местных обитателей не лишая его права па логово, дупло, нору. И это самое удивительнее в моем присваивании, что оно никому не мешает, и миллионы всякого рода существ могут жить рядом, не мешая друг другу. Знаю, конечно, что это мое чувство поэтического или философского происхождения, но это вовсе не значит, что оно пустая мечта. И не я один, писатель такой, а в неведомой глубине это у каждого есть, кто солнышку радуется. Вот и Мазай, я знаю, чувствует то же самое и говорит мне так же, как будто я сам говорю:
– Хорошо бы тут дом поставить!
– Вот он, – отвечаю ему, – вот он дом мой стоит: я всю жизнь хотел этого, сделать дом на колесах, и вот он!
– Счастливый! – воскликнул Мазай.
И он был прав! Как счастливый наследник всего великого мира я обошел кругом свой древний дуб с выжженной серединой, поставил Петю внутрь, сфотографировал, разглядел множество дупл, в которых живут разные птицы, заметил, как в переходе между двумя пластами коры шмыгнул какой-то жучишко. Миллионы существ жили тут и в дуплах, и под корой, и в корнях, и все это, если я узнаю и пойму, я могу присоединить себе, все это будет мое!
Я хорошо, конечно, знаю, что это чувство наследства бесконечных богатств очень скоро притупляется и способность присоединять к себе родственников прекращается. Обыкновенно я спешу поскорее как можно больше всего себе набрать. Но тоже я знаю, что теперь, ранней весной света, в самой природе начнутся без конца перемены, и если сам не устанешь внутри себя, то вокруг все будет тебя поднимать и вновь увлекать. Каждый шаг теперь вокруг дома на колесах наполнял меня счастьем, и везде я делал открытия без всяких усилий. Вот и на кустах наших домашних можжевельников сохранилось много ягоды, и любимые мои птицы тетерева, эти тоже мои домашние птицы, окружили каждый куст цепочкой своих следов, огромной толщины пласт зимнего снега им помогал, и они, наверное, даже и не очень-то вытягивая вверх свои шеи, могли их доставать. При первом взгляде моем в сторону леса я подумал было, что под высокой елкой стоит засыпанный снегом стог сена, а это был муравейник: и на некотором расстоянии такой же еще выглядывал из-за стволов. Будь это стог, будь это сделано руками человека, никакого бы и не было впечатления: люди все могут делать, к этому мы чересчур даже привыкли. Но когда сначала подумаешь – «люди!», а потом сообразишь и поймешь, что муравьи делали, как люди, и что это не стог сена, а величайшее в нашей зоне муравьиное государство, и что и там из-за стволов выглядывает второе родственное ему, то как же тут не обрадоваться, не почувствовать себя наследником великих и неслыханных богатств!
С этими муравейниками на охоте не очень-то я церемонюсь, а когда встречу их усталый, взбираюсь наверх, сбрасываю снег, разгребаю сверху этот удивительный сбор из хвоинок, сучков, лесных чистейших соринок и сажусь в теплую сухую ямку. Тогда в этом муравьином кресле всегда приходят в голову скрытые за лесными стволами, стерегущие человека в лесу мысли, и начинаешь их связывать, и часто я при этом думаю, что для того мы и есть на земле, люди, чтобы все связывать…
Увидев такой огромный свой домашний муравейник, я очень обрадовался и немедленно же забрался наверх. Тут мне пришло в голову соединить вершину этой ели и нашего великого дуба антенной и, пока не проснутся муравьи, слушать радио здесь, на муравейнике, после же, когда они очнутся и заработают, можно куда угодно уйти. Немедленно же мы стали это устраивать, и Петя хотел с муравейника по сучкам ели забраться наверх. Но несколько выше муравейника дерево было окольцовано, и такая густота смолы была на кольце, что Петя не захотел мазаться и лезть на вершину. Загадочно нам было это окольцеванне дерева повыше муравейника: если нужна была кому-нибудь кора ели для коробки под ягоды, то зачем же было лезть на муравейник, если же дятел кольцевал, то так чисто не бывает у дятла. Мы думали над этим вопросом все вместе с Мазаем и ни до чего не могли додуматься. Это я не раз в лесу замечал, что есть и такое, до чего невозможно додуматься: мало ли что может человеку прийти в голову, он сделал для чего-то своего случайного, и ты случай этот никогда и не можешь понять: это случайно…
Из-за такого пустяка, однако, мы не отказались перекинуть антенну от ели к дубу: мы уже давно это делаем на больших охотах. Конец антенны привязывается к шпагату, который свертывается широким кольцом. Другой же конец шпагата привязывается к гирьке, и Петя швыряет гирьку так, чтобы она перенесла шпагат по возможности через самую верхнюю мутовочку дерева. Конечно, гирька сверху сейчас же стремится бежать вниз, тащит за собой шпагат, а мы за шпагатом втаскиваем антенну. Так мы очень скоро соединили ель и дуб антенной. Никто не обращает внимания на проволоки, когда вокруг много антенн. Но когда вокруг нет ничего искусственного и наша антенна единственная, то на всякого она действует очень внушительно. Это бывает оттого, что в городах мы избалованы множеством даровых удобств и начинаем смотреть на все чудеса человеческого ума эгоистически, с точки зрения только своих удобств, и эти удобства закрывают нам чудеса, и во всем мы не видим ничего удивительного. Когда же забираешься в лесную пустыню и, по склонности человеческой, с такими усилиями начинаешь разбираться в жизнях бесчисленных существ и для понимания эти жизни связывать между собой, то и эта связь с людьми через медную проволочку, висящую между елью и дубом, становится чудеснейшей связью, той самой, о которой тысячи лет мечтал человек – и черный, и желтый, и белый, и краснокожий…
Мазай, как многие простые люди, не спешил к радио. И что ему эта музыка, если ветер, вода, птицы вечно ему играют, поют. А потом есть люди, – им бы только схватиться за новенькое, а есть и такие, что не торопятся и ждут случая, и когда дождутся, то уже тут новое не пролетает из одного уха в другое. Вот наша установка и стала тем случаем: Мазай впервые вплотную встречался с радио. Мы притащили несколько березовых поленьев, установили на них детекторный приемник и одну пару наушников отдали Мазаю, другую, каждый по одной половинке, взяли себе. Так получилось у нас. что одно ухо ждет напряженно звука из человеческого мира, другое ухо хватается за какие бы то ни было лесные звуки. В лесу очень близко от нас дятел пускал свою весеннюю барабанную трель, и ему отзывался другой, с другой гривы. Волчий Стан. Но кроме этих забавных звуков и брачного пения большой синицы на нашем же дереве, до нас долетали совсем особенные мелодичные звуки, как будто в этих горячих лучах весеннего солнца, проходящих сквозь морозный воздух, содержались и они, эти звуки эоловой арфы. Я поглядел внимательно на Петю, чтобы проверить себя, не сам ли я эти звуки создаю себе, вдыхая живительный солнечно-морозный воздух.
– Слышишь? – спросил я.
Он кивнул головой.
– А что это?
Он сказал:
– Погоди!
И когда поправил детектор, вдруг явственно и резко в нашу пустыню ворвались новые, нездешние звуки:
– Внимание, слушайте, говорит Москва!
Сразу же лицо у Мазая стало таким напряженным, как будто лось в лесу показался и он в него целится, мы же с Петей и все нас окружающее исчезло из его поля зрения. Напротив, Пете, как нашему механику, только этого и надо! было, чтобы радио заговорило, теперь свободным ухом слушал, как и я, мелодичные звуки.
– Что же это такое? – спросил он меня потихоньку.
И я ему тихонько сказал:
– Эолова арфа.
И, сойдя с муравейника, я начал спускаться вниз к реке, откуда к нам и долетали по временам эти звуки эоловой! арфы. Среди засыпанных снегом кустов можжевельника слагалось множество получеловеческих, полузвериных фигур. Казалось, эти безобидные существа и двигались, и шептались в их тесном собрании, но мгновенно останавливались, как только падал на них человеческий взгляд. Вот так идешь и чувствуешь, что тут же, у тебя за плечом, стоит какая-то живая фигура и, может быть, тебе же и показывает язык, а обернулся – и нет: в совершенной неподвижности в белоснежном тулупе сидит ночной сторож, и с такой миной, будто он век так сидел, а ты себе придумываешь разные глупости. «Что за вздор!» – скажешь себе. А только отвел глаза, чувствуешь, как он сзади опять язык тебе, и все другие фигурки приходят в движение. Каждую снежную зиму после снежной метели я прихожу с фотоаппаратом в это общество безобидных существ, снимаю фигурки, и среди них всегда повторяется и вот такой ночной сторож, и обыкновенная, всем известная Снегурочка. Теперь Снегурочка виднелась впереди, на берегу речки, и те мелодичные звуки, то исчезающие, то опять приходящие на слух, казалось, были прямо оттуда, где стояла Снегурочка. Странно было, что чем я ближе подходил к источнику мелодических звуков, тем они были неявственней. Это бывает с весенним пением косачей: вдали гремят звуки на весь горизонт, а когда совсем близко подойдешь, бормочет себе под нос вовсе же негромко краснобровый черный петух. Так было точно, когда я, умирая от яркого света, приблизился к бедной Снегурочке. В солнечных лучах она уже наполовину растаяла, и множество меньших сестер ее тоже обтаивали, и вода под ними собиралась в озерко и просачивалась под корни ольхи, растущей на берегу Соти. Вешние воды, как это постоянно бывает, обнажили корни, очень частые и разной длины, под нависшим над водой берегом. В эту пещеру туда собралось уже довольно воды, и с этих корней, с разной высоты от Снегурочки, сверху стекала и падала каплями разной силы на пещерную воду та, верхняя вода, и вот эти самые звуки от капель были первыми звуками весны и достигали нашей радиостанции на муравейнике.
В самое сердце проникли мне эти исходящие от солнца первые звуки весны. Мне самому захотелось или запеть, или хорошему своему человеку сказать небывалое по красоте и силе задушевное слово. В то же время под пение первой воды я думал о первом человеке на земле, произнесшем свое первое слово: может быть, он тоже так, ослепленный солнечным светом, как я, закрыл глаза и услыхал эти звуки, исходящие от солнца, и ему тоже, как мне теперь, захотелось запеть самому или сказать свое необыкновенное, небывалое слово. И он это сделал, и он это сказал, и с этого все началось: от солнечного луча на земле родилось первое слово.
– Ну, что это? – спросил меня Петя, когда я вернулся к дому и подошел к муравейнику.
Я ответил:
– Пение первой воды.
И, в свою очередь, спросил потихоньку, что это они так внимательно слушают? Как раз когда я спросил, кончился доклад о Большой Волге, и Мазай, положив наушники радио, сказал:
– Конечно, запрут.
– Волгу? – догадался я.
– Волга, – сказал он, – будет служить человеку; человек сильнее всего на земле!
В это время подошла Ариша и, услыхав разговор о Большой Волге, что это Волгу Старую запрут и она будет человеку служить и что человек сильнее всего на земле, сказала:
– Человек, конечно, сильнее всех на земле, только будет ли человеку от этого лучше, что Старую Волгу запрут?
– А как же? – сказал Мазай.
И всмотрелся в нее. Но свое «зачем вы ее возите?» в этот раз не сказал.
XIII. Следопыты
Кошачьи хвосты на небе, иногда совершенно ясном, лучше барометра предсказывают приближение циклона. И вот они, хвосты, начали показываться. Пройдет день, два, много три, и вода загудит. Но и сейчас в полдень солнце так распаривает, что весь снег в лесах покрывается какой-то черной, мельчайшей пылью. Мы подумали было сначала, что это где-нибудь угли жгут, но оказалось, что вся эта пыль – мельчайшие прыгунки: приблизишь к ним ладонь – и нет их, и на всем сером снегу остается белое с голубым отсветом пятно чистого снега. Тут же на какой-нибудь час, два оживают на снегу разные мелкие жучки-паучки-блошки, даже комарики перелетывают; чего-чего только не кишит на снегу весной света в полдневных лучах. Случится, под вечер придут облака, укроют землю, тепло соберется под одеялом, талая вода, разделяя зернышки снега, проникнет вглубь, и оттуда, приняв это за тепло воды, за начало весны, начнут выбираться на свет и существа покрупней блошек и паучков. Но в предрассветный час, перед самой зарей. Мороз сжимает кулак, и тогда все живое спешит поскорее убраться, и чистый, крепкий наст, чуть припорошенный, раскрывается, как белая книга с голубыми следами зверей.
Наш домик от этого Мороза тоже озяб, и когда только-только начался свет, мы вышли с Петей, чтобы познакомиться с нашими соседями и отдаленнейшими родственниками человека. Первое, что мы увидели, это был маленький последыш эпохи громадных рептилий и ящериц. Обманутый вечерним теплом, почти возле самого нашего дома выполз наверх из-под снега небольшой розовый лягушонок и отправился в наземное путешествие. В эту ночь как раз хорошо припорошило, и путь этого странника легко можно было разобрать. Вначале след его был прямой и верный в сторону одного незамерзающего родника. Возможно, что лягушонок действительно знал, куда ему двигаться, как все равно и я сам, когда в детстве своем выдумал бежать из гимназии в Америку, тоже знал, где лежит Америка, и у меня в кармане был даже подробный план. Немного, однако, пришлось бедному лягушонку двигаться по прямой в край незамерзающих родников. Когда Мороз взялся за вожжи, лягушонок остановился, потом сунулся туда, сунулся в другую сторону и круто повернул обратно к теплой дырочке, из которой он в эту ночь почуял весну. И когда Мороз стал подхлестывать своими вожжами сильней и сильней, лягушонок в ужасе стал метаться в разные стороны. В звездной пороше, блестящей, как кристаллы бертолетовой соли на елочной вате, перед нами лежала вся причудливая паутина следов путешественника в край незамерзающей воды, и в конце этого лабиринта, возле резинового колеса нашего дома лежал и сам он, розовый, растопырив безжизненные лапки.