Текст книги "Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна"
Автор книги: Михаил Пришвин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)
После того долго стою в очереди в ожидании трамвая и сочиняю роман-сказку о превращении Хуа-лу, оленя-цветка, в прекрасную царевну. Когда-то очень давно я попробовал таким образом бороться со скукой вынужденной длительности времени, и с тех пор навсегда моя счастливая профессия освободила меня от всяких очередей. Вероятно, мы так очень долго стояли, потому что очередь ушла далеко в «Трудящийся сквер», когда пришел некто, взглянул на провода и сказал уверенно: «Расходитесь, граждане, трамвая не будет». И все разошлись, проклиная Хабаровск, будто бы обирающий Владивосток.
XXI. Каботажник
Не знаю и не хочу узнавать, на чем основано исключительное значение Маруси на судне, мне-то какое дело! Она не одна тут девица, мало ли их, но почему-то к ней относятся особенно предупредительно, и ее декрет в кают-компании: «просят головные уборы снимать» – выполняют даже начальники, никогда не снимающие фуражку по той же самой причине, что и Самсон не стриг свои волосы. Не интересовался я узнавать, с кем у Маруси определенный роман, – зачем это нужно? Но маленькие романы в смысле симпатии, душевной беседы у нее беспрерывные, и в этом смысле я тоже и после обеда, и после ужина, и за чаем много с ней беседую. Сегодня она мне призналась, что недовольна своим положением работницы на судне каботажного плавания и собирается поступить в матросы на корабль дальнего плавания «Теперь женщине это можно, – сказала она. – Что мы тут, каботажники, тремся, как щуки, у берега, хочу видеть свет, хочу в дальнее плавание».
Весь день этот мы плыли в густом тумане, и только звук сирены да жуткий звон морских колоколов время от времени напоминали нам, что проходим между опасными скалами, рифами, всевозможными Сциллами и Харибдами, этой злой судьбой всех каботажников. К вечеру же вдруг, как это постоянно бывает на Дальнем Востоке, все туманы унесло и открылось совершенно безоблачное небо, направо самые фантастичные нагромождения скал, налево сиял в вечерних лучах весь океан. Зная, что капитан после напряженной работы в тумане всегда отдыхает у себя на верхней палубе и охотно беседует, я отправился к нему, и когда разговор о ветре, о тумане, о лаге, на который навертывается морская капуста и обманывает в счете, исчерпался, я, желая перейти на какую-нибудь общую тему, сказал ему о Марусе, что она собирается плыть матросом вокруг света. Капитан вдруг почему-то умолк.
Мы плыли вблизи берега, но вот уж не желал бы, как Робинзон, приплыть на бревне и даже на лодке к такому берегу, представляющему из себя бесконечный лабиринт скал в протоках, высоких островов, сопок, уходящих перспективно в глубину берега, а там как будто опять блестит… вода, – ничего не поймешь в этой путанице!
Капитан, чем-то взволнованный, начал мне о себе говорить издалека, что вот он был в царские времена простым матросом, чтобы ценою всей жизни достигнуть капитана каботажного плавания. И разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания! Он показал мне на берег: легко ли в тумане плыть возле такого-то берега!
Солнце садилось за более близкую и оттого для нас более высокую сопку, садилось при всей красоте сопутствующих уходу солнца цветов, – золота на кончиках волн, голубого за черными скалами, далеких спокойных розовых бухт и лагун и крови на скалах. Но ведь пароход двигался, и солнце опять начинало восходить из-за удаляющейся сопки, и тогда мы переживали как бы восход и потом снова закат. Ничего подобного в жизни своей я никогда не видал. В восторге схватил я руку капитана и крепко пожал. Тогда он, до крайности изумленный, посмотрел на меня как на помешанного…
Да, разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания, ведь это же гораздо легче, и сравнить нельзя с этим жизнь каботажника, – там пустота совершенная, там нет ничего, вода и чайки. Тут вот камень, злая, но все-таки земля, и человек все-таки сам на себя похож, а не на чайку.
«Чайка – это не Маруся ли?» – подумал я.
Я не мог не любоваться переменой восходов, закатов, переходом сопок, лагун, протоков с места на место и даже чайками, когда они где-то вдали между крайними сопками маленькими крылатыми точками пересекали огромное солнце. Но я слушал и капитана, мне даже нравилось, что он журчит, я даже начинал понимать его и захотел подзадорить.
– Вы пустоту дальнего плавания, – сказал я, – назвали чайками, а Маруся сказала о каботажниках, что они, как щуки, трутся у берега.
– Да, да, именно щуки, – сказал капитан, – вернее, даже одна щука, я единственный остался теперь из каботажников, остальные суда, вы сами знаете, в течение этого одного лета все выведены из строя, все в ремонте. Я единственная щука, и все на меня теперь и взвалили. Да, есть капитаны дальнего плавания, и есть капитаны каботажного плавания, я каботажник, мое суденышко маленькое, но я держу его чисто. А вот кому-то хочется, чтобы у меня была грязь, кто-то старается… кто это? Вот если грузят сено и железо и если я нормальный человек, то буду грузить вперед железо и на него сено, а они говорят: грузи железо! Их было пятьсот человек на собрании, один пришел с большой простыней, вычитал из нее что-то и один всех обманул и сам улетел чайкой в дальнее плавание. Я один пошел против обманщика, и грех всех пятисот обманутых лег на меня: «Ты – оппортунист!» Не знаю, как я уцелел, но видите: кораблик мой, и какой еще чистенький, а у тех, кто соглашался с обманщиком, корабли все в ремонте и сами в тюрьме. Конечно, благодарность получил, костюм и брюки с разрезами. Не смейтесь, все-таки дело, все-таки победа, потому что я каботажник, а он обманул всех и ловит чаек в дальних морях. Все море – это обман, а настоящая жизнь на земле в краю: край нужен человеку, чтобы нога твердо стояла, тогда хорошо и на море смотреть.
В это время солнце наконец-то по-настоящему село, и тогда на оранжевом небе там и тут стали вырастать силуэты лиц с волосами: лица – скалы, волосы – лес. В этих скалах между разными фигурами стоял и капитан-каботажник, а в другую сторону сияло море, и туда, в бесконечную даль, уплывала на парусах прекрасная китайская шхуна, шампунька.
XXII. Лотос
Поэзия океанских островов предполагает кораблекрушение, и надо, чтобы человек спасся, вышел на берег без человеческих тропинок и начал жить по-новому среди невиданных зверей и растений. Без кораблекрушения жизнь на ограниченном пространстве, где все стало известным до мельчайших подробностей, где нет даже просто людей прохожих, безмерно скучней, чем на материке, но только творцами Робинзонов был дан в свое время такой толчок, что от чар океанских островов мы до сих пор не можем освободиться и болеем островным романтизмом. Я говорю о тех нас, кто в свое время зачитывался американскими романами и сокращенным для детей «Робинзоном». И должен сказать, что на острове Фуругельм в Японском море среди цветов и птичьих базаров, наблюдая жизнь голубых песцов, я не только не потерял, но даже и подогрел в себе эту островную детскую сказку. Но потом на более близких к материку островах архипелага залива Петра Великого романтика моя начала пропадать, и вот, наконец, я попал на один островок, где, случилось, жена замзава, у которого я остановился, привезла себе с Камчатки тюленьего жира для смазки непромокаемой яловицы. Этот жир в тепле комнаты распустился, женщина перелила его в бутылку и поставила на окно. Пришла бухгалтерша совхоза, посмотрела на бутылку с прозрачной желтоватой жидкостью и поинтересовалась узнать, какое это масло налито в бутылке. Никакого масла в хозяйстве на острове давно уже не было, но, угадывая злой умысел бухгалтерши, ответила замзавша: «Масло это подсолнечное». Разумеется, она хотела тут же объяснить и вообще в том смысле сказала, как иногда навоз называют золотом. Но что-то помешало объясниться женщинам, и бухгалтерша разнесла по всему совхозу и всех убедила в том, что завы из особенных запасов берут себе потихоньку подсолнечное масло: «Сама своими глазами видела бутылку на окне у замзавши, хотите, проверьте». Все, конечно, шли к дому, и все видели на окне бутылку Мало-помалу за спиной хозяев тюленьего жира разыгралась большая история, и косвенно из-за этого пострадал китаец, подозреваемый в контрабанде (мне говорили, будто бы его лишили голоса, но я этому не верю). И вот как раз в тот момент, когда я собрался идти на озеро и хозяева только-только объяснили мне путь туда, явилась жена старшего егеря и перешептала изумленным женщинам всю историю борьбы за масло. Тут я узнал, что дело вовсе даже и не в масле, а в неосторожных словах зава о младшем сынишке старшего конторщика: будто бы этот сынишка происходит не от самого старшего конторщика, а от лебедя, или, вернее, Юпитера в образе лебедя. Разозленный конторщик сразу же отомстил заву тем, что раскрыл княжеское происхождение его жены. Лишенная голоса женщина скоро доказала непорочное свое происхождение от служившего в акцизе потомственного почетного гражданина, но конторщик, обозленный до бесчувствия, стал мстить всем завам, и замзавам, и всем их близким. Конечно, он схватился за постное масло, и на первых порах пострадал китаец, будто бы доставлявший контрабандным путем из Шанхая белые туфли на резиновой неизносимой подошве.
– Какой же выход из положения? – спросила бухгалтершу жена замзава.
Вот в это время я потихоньку и ускользнул от женщин, невольно раздумывая о выходе в хорошую сторону из такого запутанного положения дел на острове. Я спустился к морю, перешел небольшую речку и стал взбираться на гору, чтобы избавиться от болотной сырости, в которой утопала нога. К моему великому изумлению, поднимаясь наверх, я не только не освобождался от болотной сырости, но даже чем выше, тем становилось все сырей и сырей. Вместе с тем и в мыслях своих я не только не расширялся, как это обыкновенно бывает при подъеме в горных местах, но напротив, я запутывался в мыслях о жизни маленьких людей на острове и ставил вопросы вроде таких: «Остров ли виноват в такой тусменной жизни, или же в глухие места подбираются люди такие?» Даже и озеро, на которое мне хотелось посмотреть, отвлекло от маленьких людей меня на очень короткое время: озеро это тоже было окружено болотом. По всей вероятности, в древности оно было проливом между двумя нынешними бухтами, заключенная в берега соленая вода мало-помалу пересохла, и с гор из родников набежала пресная вода. Я не находил сухого места на горе от этой воды, даже на самой горовой покати сочилась вода, и нога на крутосклоне тонула в грязи: троп не было, каждая тропинка, даже зверовая, оленья, превращалась в поток, и сейчас же в этом потоке набирались камешки и громоздились друг на друга, как в настоящей горной реке. Так в поисках сухого места я все выше и выше забирался по горе, и мне так и не захотелось спускаться к озеру, чтобы, как я это всегда делаю, внимательно рассмотреть береговую растительность. Я думал с неудовольствием вообще об этих озерах и лагунах на островах приморья: величие моря делает эти озера и лагуны в сравнении с ним нечистоплотными лужами. С удивлением одно время смотрел я на высокую женщину, идущую там внизу, у озера, зачем-то по колено в грязи, и вот в какой онегинской форме с досады пробегали при этом во мне чувства и мысли. «Влюбляться, – думал я, – и проходить, а не задерживаться на островах, где нет даже прохожих людей; влюбляться во все и ничего не любить – вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это надо уже беречь от другого, ревновать, защищать и в конце концов служить и в этом трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и потом полюбил…»
И так почти до самого перевала я не мог найти себе сухого места, и только уж спускаясь по той стороне, я вышел на сухую тропу, и вместе с тем мысли мои приняли благоприятное направление: я решил просить замзавшу подарить своей врагине нерпичий жир. Между тем, пока я ходил, замзавша сама догадалась об этом и подарила, но, конечно, не без лукавого загада: она подарила, не предупредив, что тюлений жир не едят. Наверно, думала, что раз люди не едят, то уж что-нибудь же есть вредного в этом жире, и это вредное она и поднесла с приветливой улыбкой ничего не подозревавшей врагине. Замзавша верно рассчитывала, но только одно упустила, что при остром недостатке жиров отношение организма к ним изменяется. Поев картошку с жиром, бухгалтерша нашла его необыкновенно вкусным и даже принесла замзавше попробовать. Когда я вернулся, то застал обеих врагинь за картошкой, ведущих очень натянутый разговор на тему о необходимости для человека питаться жирами.
Мало хорошего видел я, но, уезжая на пароходе, разговорился в кают-компании с одной дамой, бывшей со мной одновременно на этом острове. Я рассказал ей о полном крушении сохраненной мной с детства робинзонады и современную островную жизнь иллюстрировал потешным рассказом о ссоре из-за нерпичьего жира.
– А лотос видели? – спросила меня эта женщина.
Вот тут и оказалось, что когда я поднимался в гору и, поднимаясь, все больше и больше лез в грязь и сам на высоте, будучи по колено в грязи, удивился той женщине внизу у озера, то это была она: эта женщина шла по грязи, желая взглянуть на цветущий в озере большой розовый лотос. Она занималась когда-то ботаникой и очень мечтала когда-нибудь попасть на Дальний Восток и посмотреть на реликтовую флору. Но из-за детей она не только не могла поехать, но даже пришлось и вовсе забросить науку. Теперь муж ее ехал в командировку на Дальний Восток, она кое-как устроила на время своих детей у родных. За два месяца работы нашла несколько новых видов каучуковых растений, драгоценных для нашего времени, и на прощанье вот заехала сюда, на этот остров, только затем, чтобы посмотреть на лотос. И она была в восторге от необыкновенно прекрасного громадного цветка: «Это на всю жизнь останется».
Великодушная женщина в дальнейшем разговоре делала вид, будто вовсе и не слыхала, а скорее всего, как в иных случаях это и со мной часто бывает, тут же забыла рассказ мой о нерпичьем жире, из-за которого я, путешественник, забыл на лотос взглянуть. Мало того, она сумела меня самого заставить забыть эту историю. И я вспомнил о моей минуте слабости вот только теперь, когда нужно было объяснить, почему, рассказывая о животных и растениях дальневосточного края, ничего не могу рассказать я о лотосе. Вспомнив это, я нашел в своих записках: «Влюбляться, проходить, – вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это уж надо беречь, ревновать, защищать и, конечно, служить и в трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и полюбил». Прочитав эту мысль онегинских времен, я приписал: «Можно и путешествовать, и влюбляться, и проходить, и любить, и можно служить, не забывая о лотосе».
XXIII. Прорыв
Прорыв – это момент производства, когда ошибка руководителей предприятия в далеком прошлом, порождая ошибки у последующих, включая новые личные ошибки, наконец приводит к невозможности дальше работать, требуется пересмотр всего, и, конечно, козел отпущения, да жертва прежде всего!
Прорыв в питомнике канадских лисиц на острове Путятине был полный и очевидный: значительная часть лисиц, бывшая в общем выгуле, подкопалась в каменной ограде и разбежалась в тайге по огромному острову. Приехала из Москвы страшная бригада, и началось расследование.
Первая далекая ошибка, вроде первородного греха, на мой взгляд, была в самом выборе места под лисятник. Трудно сказать, почему же выбор места пал именно на сад, который выращивается в здешнем климате с величайшим трудом. Остров необъятно велик, площадка под лисятник, в сравнении с площадью острова, совершенно ничтожна, и на вот: лисятник устраивается именно в этом саду. Эта первородная ошибка повлекла другую, которая представляется роковой, потому что вытекает неминуемо из первой: немецкая наука требует для лисьих питомников солнечных открытых площадок, – сад вырубили. Тогда прямые лучи солнца сорок второй параллели стали губить зверей: начались солнечные удары, не предусмотренные немцами в их северном климате. И как бы теперь были благодетельны садовые деревья! Так ошибки, вытекающие из первой, громоздились одна на другую, как вагоны при столкновении. Спасая зверей, решили запустить траву. Густой бурьян в субтропическом климате не замедлил подняться на большую высоту и закрыть совершенно лисиц от прямых солнечных лучей. После того жизнь канадской лисицы исчезла из глаз наблюдателя. Потемки развратили обслуживающую лисиц молодежь так же, как везде это бывает во всяких темных местах: однажды только по трупному запаху нашли в трубе лисьего домика задохшуюся лисицу; в бурьяне потом десятками находили тарелочки, в которых давали пищу лисицам. И много было всего, пока наконец в общем выгуле в стене, прикрытой бурьяном, лисицы не сделали подкопа… Всегда бывает так, что до прорыва граждане идут, не вникая в производство, не обращая на него внимания, но когда совершится прорыв, то вдруг все делаются активнейшими гражданами. И как бы ни была противна стадность людей в иных случаях, здесь она на своем правом, законном месте: каждому живо жалко в конце-то концов своего же труда.
А тут почти каждому теперь, как назло, чуть только вышел в лес – из куста покажется черная голова серебристой канадской лисицы, потом хвост мелькнет… А одна лисица – это сотни рублей золотом.
– Тю-тю, валютка, – скажет ей вслед гражданин. И ему живо жалко, и совесть ищет суда и наказания виновнику.
Появление московской бригады стало такой же неминучестью, как неминучи были солнечные лучи, когда вырубили сдуру благодетельные деревья. Сгустилась атмосфера. Каждый даже самый маленький служащий боялся стать козлом отпущения или тем стрелочником, на которого обыкновенно и обрушивается вся тяжесть возмездия. Вот на море показался дымок. В конторе крикнули: «Едут!» Два какие-то конторщика закрыли книги, сказали друг другу: «Пойдем, покурим!» Вышли, сели на бревна, закурили. Показывая на дым парохода, один конторщик сказал:
– Знаешь, Саша, если на меня ляжет, я ничего, я даже не стану и выгораживаться.
– Ты, Ваня, – ответил Саша, – похож на этого бывшего проповедника, как его… вот вышибло-то из памяти, ну вот что сказал: «Если тебя ударят по левой щеке…»
– Христос? – удивился Ваня. – До чего тебя лисицы доехали: Христа забыл!
Бригада вышла на берег и направилась к службам. Путь был лесом. Впереди шел сам бригадир. Вдруг корова огромная, голландская выдвинулась из кустов, загородила путь бригаде, стояла, смотрела черными глазами с белыми большими пучками-бровями. Такие это были глаза, будто из самой земли глядела та самая глина, из которой сложился человек. И казалось, глаза говорили: «Пусть я при помощи человека стала голландская, но все равно я корова, родная твоя, бригадир, и вот тебе жалоба на человека: погано хозяйствует». Старший бригадир заметил эти глаза, задержался, погрузился куда-то в бездну, но скоро вырвался оттуда, сказал: «И при таких-то коровах вы сидите голодные и жалуетесь!» А между тем эта корова давала всего пол-литра…
Но никто из виновников, отлично зная корову, не смел больше перечить старшему бригадиру, каждый думал: «Пусть побольше коров и всего, а когда дойдет до лисиц, ему поесть и выпить захочется…» Но вдруг вдали на просеке появилась черная голова и остановилась: черная голова серебристо-черной канадской лисицы, убежавшей на волю.
Неминучее должно было совершиться.
– Тю-тю, валютка! – сказал следующий за старшим второй бригадир.
И старший всмотрелся…
XXIV. Старцева гора
Океан, вечно бунтуя, для отдыха, для замыслов нового бунта оставляет себе твердые массы скал, косы, уютные бухты, острова. А человек, постоянно блуждая в постоянных туманах Тихого океана, вполне понятно, тоже хочет на этих твердынях более прочных имен, чем в местах безопасных. На море названия менять – не то что на улицах. Тем и объясняется, что и после революции тут везде остались имена все тех же прежних именитых людей: залив Петра Великого, полуостров генерал-губернатора Муравьева-Амурского, залив Посьета, остров Фуругельма и множество других имен адмиралов и генералов, столь счастливо связавших себя с опасной туманной землей. Среди всех этих военных имен одна гора на море носит имя купца Старцева. Со стороны бухты Разбойник эта гора похожа на утес Степана Разина, только не на Волге, а тот утес, который создался в воображении тех, кто утеса этого никогда не видал. Вся махина Старцевой горы широко опускается в море и продолжается над водой сравнительно невысокими сопками острова Путятина. Остров похож на фигуру с головой и ногами, в ногах известные всем морякам рифы Пять Пальцев, голову делает гора Старцева. Остров до революции был во владении Старцева. Тут была фарфоровая фабрика, оленье и разные другие хозяйства. Несмотря на крупное дело, тут не было дворянских хором, которые в революцию обыкновенно вначале шли под театр, клуб, потом постепенно без ремонта разваливались, кирпичи зарастали травой, и место, прежнее дворянское гнездо, вскоре можно было узнавать только по остаткам акации. В хозяйстве Старцева личный дом владельца ничем не отличается от простой конторы и других домиков, устроенных для служащих и для приезда китайских гостей. Это и понятно, если вспомнить короткую и нерасцветшую жизнь русской буржуазии, – деловое напряжение у русских купцов так тяжело ложилось на личность предпринимателя, так мало помогали традиции, что о красивом устройстве личной жизни нечего было и думать. Зато в предсмертном бреду будто бы Старцев просил своих детей похоронить его на своей горе. Как это было понять? Все русские кладбища, как известно, отличаются исключительной скромностью, и вознесение себя после смерти на гору, кажется, совсем не вяжется с бытом прежних православных людей. Революция так решительно и быстро разорвала нашу связь с предками, что теперь нет никакой возможности путем расспросов установить, чем же именно руководствовался патриарх Старцев, распоряжаясь поднять свои останки на огромную высоту. Я лично так себе представляю, что у Старцева была масса дел, в том смысле, как наш старый купец представлял себе вообще дело торговое: ряд сделок с совестью, не обманешь – не продашь. И вот этому, в собственном смысле слова, делу противопоставляется все остальное, неделовое, наука, поэзия и отчасти даже семейная жизнь. Так жизнь у Старцева была, вероятно, сплошным делом в этом смысле, и вот наконец-то в эту серую жизнь врывается нечто и неделовое: по высочайшему повелению гора имени Старцева обозначается на всех картах Тихого океана, омывающего русские берега. Для делового купца эта гора с его именем, быть может, больше значила, чем для Пушкина создание «Онегина», – куда больше! И вот, умирая, в предсмертном холоде и тоске Старцев преодолел всю суету своего сплошного дела. Гора, одна высокая гора осталась в его воображении на смертном одре, и на горе имя Старцева. Некоторые говорят, будто родные, принимая во внимание огромные трудности доставки трупа на высоту горы, объяснили желание покойного лечь на горе предсмертной ненормальностью и похоронили его сравнительно на небольшой высоте, откуда, впрочем, тоже видно и хозяйство, и бухта Назимова с промыслами, катерами и лодками. Недурное место, вид превосходный, и родным всегда обеспечена возможность в четверть часа быть у могилы. Другая версия передает так, что родные тут ни при чем и ненормальности никакой не было, что будто бы процессия с телом уже и тронулась было на Старцеву гору, но корейцы, несшие гроб, очень устали, возмутились нелепостью своего дела, забастовали, не донесли и похоронили много ниже того, что хотелось покойнику. За первую версию говорит то, что могила в конце-то концов расположена вовсе не на покати Старцевой горы, как передает версия «несли – не донесли», а вовсе на другой горе, и не случайно, а очень даже обдуманно. Да, вернее всего, я думаю, родные отвергли желание покойника и отнеслись к нему как к безумному бреду. Но мне нравится версия «несли – не донесли», потому что она умнее и больше дает простора для раздумья путешественнику: так думалось, когда я был на вершине Старцевой горы, что и вся-то русская буржуазия ни до чего не дошла, несли ее и не донесли…
XXV. Тайфунчики
К первому сентября лучшие старые рогачи свое яркое солнечно-защитное одеяние переменили на скромное зимнее. Фазаны из бурьяна стали перебираться на азиатские пашни. Кулики летают табунками. Вот конец виноградной лианы, огромной, завившей довольно большое ореховое дерево, пожелтел, и конечный листок все же треплется. Вечером пошел дождь, а ветер все креп и креп, превращаясь в длительный тайфун. Сижу в Сидеми, закупоренный в даче Бриннера, и думаю о прошлом владельце дачи, недавно убежавшем в Китай. Все построено очень дельно, только с немецким вкусом, убивающим всякую красоту: бюргерская дача. Теперь внизу тут устроилась испытательная станция. Есть уже микроскоп и еще кое-что, на стенах показательно развешаны панты и сухие рога пятнистых оленей. Но электричество еще было без тока, водопровод без воды, термометр висел без ртутного шарика, валялась на балконе детская клетка без птички…
Сижу день, другой, третий, тайфун не прекращается. Большие птицы показываются и прячутся совсем черные, а кричат, как серые вороны. Серебристый тополь, битый и перебитый тайфуном, вывернул свое белое серебро, как зверь в последних мучениях вывертывает белок своих глаз. Истошным голосом возле тополя вот уже третий день пищит какая-то маленькая птичка. Старуха на это обратила внимание, пожалела, предполагая, что тайфун убил ее детей. Заведующий испытательной станцией сказал:
– На тайфунчики не обращайте внимания, еще день, два, и вернется чудесная погода, и так на весь сентябрь, октябрь, а может быть, и в половине ноября все будет стоять наше осеннее дальневосточное лето.
XXVV. Гон пятнистых оленей
В приморье нет того ровного времени, которое у нас определяется одним словом: зима или осень, весна или лето. У нас снег и мороз разделяют год на два времени года: холодное и теплое. Кроме того, много значит и свет. Точно так же, как о холодном и теплом времени, можно сказать о темном и светлом. В приморье снег имеет мало значения, старожилы замечают, что, сколько дней идет снег, столько же дней бывает и ветер, сдувающий этот снег. А то в январе вдруг так станет тепло, что не то что снег, а хоть в одной рубахе ходи. Точно так же и свет определяет время против нашего скорее даже в обратную сторону: в летнее время, когда наступает желанное царство света, здесь туман, а осенью, когда у нас тьма, тут над желтой высохшей землей является солнце, и такой свет, такие он создает чудеса из моря, неба и уцелевших остатков летнего растительного покрова земли. Особенно хороши такие осенние дни на Гамове, на Туманной горе, где скалы покрыты редкими для приморья капризно-фигурными погребальными соснами. И на Туманной горе лучше всего в падях Голубой, Барсовой и Запретной. В этих падях, обращенных к морю, я охотился со своей фотокамерой не только на пятнистых оленей, я охотился от первого луча восходящего солнца и до последнего, прямо на самые эти лучи, падающие рано утром на горный камыш, украшенный кружевами первых морозов или, когда мороз обдается росой, большими светлыми каплями на черном фоне скал или лазурной бесконечности Тихого океана.
Гамовский парк пятнистых оленей состоит из двух парков: Старого и Нового. Старый парк, по существу, это одна гора Туманная, которая со всеми своими падями и распадками представляет почти что остров: бухта «Витязь» с одной стороны и бухта Астафьевская с другой омывают шейку, соединяющую горный узел Туманной горы, этот почти остров, с Новым парком. На этой стороне шейки, где бухта «Витязь», с одной стороны, и расположены все постройки оленьего совхоза «Мыс Гамов»; на противоположной, у самого берега Астафьевской бухты, живет главный егерь совхоза и первый отбойщик, старинный таежный охотник, сотрудник В. К. Арсеньева в его экспедициях Иван Иванович Долгаль. Вот тут, между двумя этими бухтами, раньше и была сетка, заключившая в безвыходность всех пятнистых оленей Туманной горы.
Мало-помалу олени, заключенные в определенном пространстве, хотя и на всей таежной воле, без подкормки, без всякого вмешательства человека в свою жизнь, кроме этой сетки и отстрела рогачей, повыбили корм, сильно размножились и от недостатка питания стали снижать вес. Тогда сетку перенесли далеко, к Андреевской бухте, и парк от старой сетки до Андреевской бухты стал называться Новым. Научный работник Гамовского парка, известный исследователь соболей на Шантарских островах Г. Д. Дулькейт говорил мне, что ланки, или оленухи, вообще неохотно выходят за пределы Старого парка и Туманная гора продолжает быть главным местом гнездования, напротив, рогачи держатся более в Новом парке и под конец гона всей массой уходят на противоположную сторону, к сетке, за восемнадцать километров от оленух Старого парка. Они как будто стремятся после гона куда-то уйти и возле сетки выбивают тропу. Дулькейт сделал предположение, что из-за этого ухода рогачей и привязанности оленух к месту гнездования некоторые из них могут остаться неоплодотворенными.
14/X – среда.
Катер высадил меня в Андреевской бухте, и все восемнадцать километров Нового парка до Старого, где живет Дулькейт, я должен был пройти пешком. Задержался в Рисовой сторожке, где живет воспитанник старого хозяина парка Янковского егерь кореец Том Цой. Выспрашиваю его о жизни пятнистых оленей, как и всех, по внешности беспорядочно, а внутри держу строгий план, разбив жизнь оленя от рождения до смерти на определенное число вопросов. Вот один из вопросов: когда слышал первый рев? Том слышал девятого сентября. Место гона, по его словам, большей частью верх пади, в ямке перед гривой.
В девятнадцатом году из Сидеми и других Олейников прислали оленей по пяти пудов весом, и на хорошем гамовском корме они скоро достигли веса в семь с половиной пудов. Теперь и опять появились пятипудовые. Причина – в оскудении парка, и клещи размножились: очень изнуряют. Вследствие истощения гон растягивается и бывает даже в декабре. Если же гон, то и отел тоже растягивается. В таком роде занимаюсь с Томом часа два и уношу от него целую тетрадь об олене.
Прошел восемнадцать километров и ни одного оленя не видал и не слыхал рева. Какой-то зверь вытурил из норы енота, и он перебежал мне дорогу. Бухта «Витязь» большая, просторная, красивая. Уютный домик, где живет научный сотрудник Г. Д. Дулькейт. В пять вечера ясно, ветер свежий с юга, и он, вероятно, мешает: оленей не было, только видели двух оленух, стояли в тени, быть может, они ждали рева, выслушивали? В сумерках послышался рев рогача, одного, другого. По пути в Астафьево спугнули еще одного рогача, вероятно, он почуял нас по ветру и скрылся. Возвращались в полной темноте. Ветер продолжается. Небо звездное. Гуси летят, вероятно, гуменник (валовой пролет в конце октября). Раньше гуменника, во второй половине сентября, летит лебединый гусь (китайский). Казарки летят только весной, а осенью возвращаются каким-то другим путем. Что-то случилось в горах, вдруг раздался свист множества оленух. Волк или барс? Собака Дулькейта Ол (гордон) залаяла, фыркнул барсук. При свете спички мы заметили его силуэт и ранили. Ол доконал. Так, оказывается, на енотов и барсуков здесь существует правильная охота с фонариком и собакой. Барсуки злые, обыкновенно дерутся, но еноты замирают, из-под собаки легко можно брать живьем. Мех енотов очень хорош для летчиков. По предложению из Москвы стали разводить енотов во множестве – и вдруг эпидемия. Болезнь пока не определена, но разгадка опустошительной эпидемии крайне проста: енот очень дешевый, значит, тратить на него нельзя много, как, например, на канадских лисиц, нельзя на малые деньги достигнуть чистоты, ухода, питания.