Текст книги "Одна неделя в июне. Своя земля"
Автор книги: Михаил Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
– Откуда она взялась? Я не видел ее, – смятенно говорил Артемка. Перед его глазами все еще качалась плоская и страшная голова.
– В землянке живет, ясно. Она греться выползла, а тут мы. Да она не одна там, видел, как другая кинулась в траву. Вот бы нарвались.
– Это гадюка?
– А ты не видел! Гадюка, кто же больше, вся черная, одно брюхо белое. А здорова, больше метра, видать, старуха. Такая кусанула бы – насмерть!..
По обе стороны дороги шумит высокая рожь, остались позади зеленые, качающиеся под ветром макушки берез, но Артемка с опаской оглядывается на лесок, словно ожидает преследования змеи. Да и сама рощица теперь не кажется ему веселой и радостной – и в ней таится опасность.
– Жаль, счастливую удочку сломал, – Генка потряс поломанными концами удилищ. – Разве ее, черта, убьешь этим, надо лозой хлестать или палкой, гадюка ведь живучая, сразу и не сдохнет.
– Ух и напугала она меня, – изумленно сказал Артемка, все еще испытывая ужас. – Даже ноги закаменели.
– А ты как думаешь! – подхватил Генка. – Она знаешь какая! Посмотрит в глаза, а у человека руки-ноги так и отнимутся, и хотел бы убежать, да не сможешь. Тут главное – не смотри ей в глаза, а бей чем попало.
Страх, пережитый у землянки, уже забыт, и мальчишки оживленно обсуждали свое приключение.
– А ты пошел бы туда опять? – спросил Артемка.
– А чего ж! Это когда не знаешь про змею – страшно, а с палкой чего бояться.
По селу шли рядом, как в строю, нога в ногу, жаль, никто не видел, с какой возвращаются добычей. Только две девчонки, белоголовые, с помятыми бантиками в косицах, встретились по пути. Забыв о своих девчоночьих играх, они уставились на Артемку и, прижавшись плечами, долго провожали его круглыми, по-галочьи голубыми глазами, а он, вытянувшись в струнку и сделавшись выше ростом, твердо ступал по мягкой пыли, ощущая в руке сладостную тяжесть добычи.
Возле хаты Анастасии Петровны стояла отцовская «Волга». Первый раз за все дни он вывел ее со двора, видно, ездил куда-то или собирался поехать. Только тут Артемка вспомнил, что отец приказал вернуться пораньше.
– Если отец возьмет, поедем? – спросил он.
– Спрашиваешь!
– Ты никуда не уходи, договорюсь с отцом и забегу за тобой. – Артемка неуверенно протянул ему рыбу. – На, возьми своего карпа.
Генка отмахнулся с щедрым великодушием.
– На кой он мне, забирай.
– А как же ты! – удивленно сказал Артемка, но по его лицу было заметно, что он отдал бы что угодно за право вернуться домой с такой великолепной добычей.
– Ладно, неси, – расщедрился Генка. – Я в другой раз и не такого поймаю.
С горделивым сиянием в глазах Артемка влетел в хату и еще в сенях крикнул:
– Папа, где ты?.. Смотри, какого карпа мы поймали!
Отец сидел на корточках перед раскрытым чемоданом, взглянул на сына через плечо, ничего не сказал.
– Мы что – уезжаем? – упавшим голосом спросил Артемка, и у него сразу пропали те слова, какими можно было рассказать об удивительно счастливом и радостном начале дня, о встрече со змеей. Он стоял, нагнув голову, не замечая, как рыба распласталась на пороге хвостом.
– Едем, сынок, загостевали мы с тобой, пора и честь знать. – Николай Устинович, закрыв чемодан, поднялся. – Отнеси-ка в машину.
Оттащив чемодан, Артемка направился было к Генке, но отец выглянул из окна и позвал его.
«Ну, что там еще!» – сердито подумал мальчик, медленно возвращаясь в хату. Отец уже сидел у окна со шляпой на коленях, тетка Настя против него, оба с таким выражением, словно только что повздорили. Остановившемуся на пороге сыну Червенцов сказал:
– Присядь, Артемка. Перед дорогой посидеть положено.
В молчании прошло несколько минут, затем они разом поднялись.
– До свидания, Ната, спасибо за ласку. Если случится бывать в наших местах – заходи, буду рад, – сказал Николай Устинович.
– Мало погостили, но и за то спасибо, что вспомнили, – отозвалась она.
Червенцов подал ей руку, слегка пожал податливую и безответную ладонь и с высоко поднятой головой вышел из горницы.
Когда Артемка проходил мимо стоявшей у притолоки Анастасии Петровны, она поймала его за плечо, крепко поцеловала в макушку и осторожненько толкнула в спину. От жалости к себе и обиды у мальчика выступили слезы, в сенях он вытер их кулаком и выскочил на улицу.
Анастасия Петровна осталась на крыльце и, сложив руки под грудью, смотрела, как они усаживаются в машину. Артемка опустил боковое стекло и, высунувшись по плечи, ждал: может быть, покажется Генка. Отец был чем-то недоволен, и он не решился отпрашиваться к Генке. На пустынной улице лишь глянцево-траурный петух с середины пыльной дороги, вытянув шею, недоверчиво косился на машину, да наискосок, у четырехоконного дома женщина с ребенком на руках наблюдала за отъездом гостей. Генки не было. И вот на прощанье помахали руками – они из машины, Анастасия Петровна с крыльца, – и мимо побежали хаты и плетни, уходило назад село, оставался позади чудесный мир с его волшебными днями. А Генка так и не появился.
Показалась луговина на окраине, теперь скошенная и жесткая. Артемка сказал нерешительно:
– Папа, вернемся на минутку.
– Зачем? – негромко отозвался отец.
– Я не попрощался с Генкой, – заторопился Артемка. – Я ему обещал… Потом я забыл бивень.
Николай Устинович промолчал. Лишь на изволоке, в том самом месте, откуда они неделю назад любовались просторной равниной и селом, он покосился на пригорюнившегося сына и с ласковой снисходительностью сказал:
– Стоит ли возвращаться из-за этого, Артемка, смотри, как далеко отъехали. Напиши ему письмо – он не обидится. И голову не вешай, друзей у тебя еще много будет… А кость на что тебе – мама все равно выбросит.
14
Анастасия Петровна оставалась на крыльце, пока машина не исчезла за поднятой ею пылью, и тогда вернулась в горницу. Она остановилась посреди светлой, опустелой комнаты, на минуту задумалась. Еще осталось в душе что-то немного печальное и тревожное после проводов, словно кончился шумный праздник, от которого она устала, наступили будни и повсюду сделалось пусто и просторно. Неторопливо прошла по горнице, поправила завернувшийся угол скатерти, плотно прикрыла окно и, прежде чем задернуть занавеску, постояла, глядя на примятую машиной траву с темно-лиловыми пятнами пролитого автола. На ветку вишни присела галка, склонив голову набок, посмотрела на нее светло-голубым глазом и сочувственно спросила: «Че?» Анастасия Петровна вздохнула освобожденно, как будто какая-то тяжесть свалилась с ее души. В сенях послышались легкие скользящие шаги, и в открытую дверь заглянул Генка. Окинув взглядом комнату, он нерешительно спросил:
– А где Артемка, тетя Настя?
– Уехал твой Артемка.
– Как уехал! Совсем? А мое письмо? – опешил он.
– Совсем уехали, Гена. Разве ты не видел машины?
Открыв рот, мальчик смотрел на нее остановившимся взглядом, как будто толком не понял, что она сказала, а брови медленно поползли на лоб, собирая молодые морщинки.
– Ну и пусть! – отозвался он, губы у него дрогнули, и она поняла, как оскорблен и обижен он.
– Да, уехали, Гена, – проговорила Анастасия Петровна. – Враз собрались и уехали. И рыба твоя не нужна оказалась, и та кость, что ты притащил…
– Ну и пусть! – повторил он с обидой. – Я тоже выброшу письмо.
– Какое письмо? Кому? Что ты такое выдумал?
– Ничего я не выдумал, – произнес Генка на глухой и низкой ноте. – Его отец дал мне вчера письмо и сказал, чтобы я передал вашей Наде, как она приедет…
– А ну, неси это письмо! – тяжко и грозно потребовала Анастасия Петровна.
– Так я… – начал было Генка, с ужасом понимая, что проговорился в непонятной ему тайне и навлек на себя гнев тетки Насти.
– Слушать не хочу, пока не будет письма, – перебила она. – Смотри, Генка, рассержусь на тебя.
Мальчик исчез в сенях, она видела, как он прошмыгнул двором, разгоняя потревоженных кур, перескочил через плетень и скрылся в своем доме. Она вдруг почувствовала, как ноги у нее отяжелели, и осторожно присела на стул. Так вот оно что! Значит, он не примирился с ее приговором. Ах, Николай Устиныч, Николай Устиныч! Все готов растоптать ради своей прихоти, ничего не пожалел бы, только поздно, ох, поздно, и как не понять ему этого, он же умный человек.
Ее привел в себя робкий зов. Генка стоял перед нею, вобрав голову в плечи, словно старался казаться меньше ростом, тогда и вина его становилась меньше.
– Вот, – сказал он, вытаскивая из-за пазухи плотный зеленый конверт. – Тетя Настя, кабы я только знал…
– Хорошо, Гена. – Она схватила конверт и поднялась. – Ты ступай.
С письмом в руке она проводила его до двери, набросила на дужку крючок и вернулась в горницу, на ходу обрывая жесткие края конверта.
Несколько листков желтоватой бумаги были исписаны крупным почерком с загибающимися вниз концами строк. Николай Устинович писал, что только внезапный отъезд Нади помешал ему поговорить с ней, как он хотел, и объяснить все лично, без посредства этих листков, но раз это не удалось, он просит без предвзятости, прислушиваясь лишь к голосу своего сердца, разобраться в его поступке. Он заранее верит в ее доброту, в ее доверие к нему.
Начало письма обожгло сердце Анастасии Петровны скрытым намеком на ее пристрастность. Ей казалось, что сами листки источают вкрадчивый уговаривающий шепоток. Она перевела дыхание.
«Понять – значит простить, – писал Николай Устинович. – Я не помню, кому принадлежат эти слова, но, думаю, они во многом справедливы, потому что зовут заглянуть в живую душу. Бывают такие случаи, когда человек не волен в своих поступках, в своей вине, он, как говорили раньше, оказался жертвой случайных обстоятельств. Это я пишу для того, чтобы ты, Надя, прежде чем вынести свое осуждение, задумалась, может быть, и не так велика моя вина, если только не следовать букве житейской. Ты, конечно, уже знаешь о моих прежних отношениях с твоей матерью, Анастасией Петровной, и, как она сказала мне, догадываешься, кто я тебе. (Анастасия Петровна еще раз вернулась к этим строкам, вспомнив, как солгала ему тогда, и тут же испугалась – поймет, а он, оказывается, не понял, поверил). Да, это так. Но ты не торопись осуждать меня, – ты не была забыта мною, все годы я помнил о твоем существовании, лишь случайные события встали между нами. Пусть твой суд будет душевным.
Война была драмой каждого человека. Каждый из нас смирился с тем, что его жизнь – простая случайность, слишком многие теряли ее. Но мы не только воевали, – мы жили, как живут все люди: радовались, страдали, любили, хоронили своих друзей. Смерть близкого человека всегда тяжела, но мы привыкли переносить и эту боль.
Вот и Алеша Бережной сгорел в огне. Да, он погиб, прикрывая меня своим самолетом, спасая мою жизнь, жизнь своего командира. Но такие случаи были в порядке вещей. Я невиновен в его гибели, даже самый строгий и придирчивый судья не мог бы осудить меня. На его месте я поступил бы так же, долг сильнее любви к жизни. И каждый командир, ради которого солдат идет на смерть, может гордиться, что заслужил такую любовь.
Я все отвлекаюсь, потому что так много нужно сказать и каждая мысль кажется очень важной, а это так трудно… Двадцать лет назад я встретился с твоей матерью. Все представлялось мне легким, простым. Я был счастлив, я верил, что мы будем вместе, пусть только закончится война и я останусь жив… Через полтора месяца наш полк перебросили дальше на запад, потом начались бои на Украине, в Белоруссии, в Польше. Мы почти не знали передышки, да и не хотели ее, – радостно было видеть, как близок час победы. Радовали меня и письма твоей матери, они всегда были со мной, я не расставался с ними даже в боях. Под Гомелем я узнал о твоем рождении. Тебе дали имя Надежда, мать твоя будто на далеком расстоянии подслушала мои мысли, узнала о моих желаниях. Очень красивое имя. В нем ожидание счастья, уверенность в том, что оно придет. Многое отдал бы я тогда, чтобы увидеть твою первую улыбку, услышать твой плач. Возможно, у твоей матери сохранились мои письма, и по ним ты сможешь понять, как я хотел видеть тебя, держать на своих руках. И я надеялся, что мы будем вместе. Но этого не случилось.
Зимой в воздушном бою под Варшавой я был сбит и, тяжелораненый, попал в госпиталь. Много дней и ночей врачи и сестры боролись за мою жизнь, за то, чтобы я не остался калекой и мог вернуться в авиацию – я не представлял жизни без нее. Тогда я и связал свою судьбу с женщиной, которая вначале отдала мне свою кровь, а потом сделалась моей женой. Так я поступил из благодарности: она словно помогла мне родиться вторично. Вот видишь, бывают в жизни случаи, когда нет виноватых. Все правы, и все несчастливы от своей правоты.
Теперь ты знаешь все. Можешь судить меня, но поверь, я не хочу заглаживать своей вины, я хочу лишь помочь тебе. Ты еще молода, у тебя впереди жизнь, и я многим могу быть полезен, только протяни мне руку доверия».
Анастасия Петровна уронила листки на колени. Она чувствовала, как горит лицо, будто от близкого пламени, а в душе поднимается непонятная и тягостная боль, и сердцу становится тесно в груди.
Памятью так живо, точно это случилось вчера, видела она заснеженную улицу села, белые, обросшие инеем деревья, февральский вечер с лиловыми тучами на закате. Она бежала по дороге, обгоняя баб, идущих от семенных амбаров. Дома кричала голодная Надюшка, – она знала это по приливу молока в груди. Снег визжал под валенками, был пугающе лилов, словно окрашен темной кровью. Бабы говорили: если закат в крови, – значит, где-то льется она рекой. А от Коли давно не было писем, где он, что с ним, может, и его кровь в этих страшных тучах.
– Письма не было? – спросила она мать, освобождаясь от шали и полушубка.
Надюшка залилась голодным нетерпеливым плачем на руках бабки, обиженно округляя рот.
– На столе возьми, – недовольно ответила мать.
Запорошенные снегом окна синевато мерцали, горница мерно наливалась темнотой.
– Дай огня, – попросила она, усаживаясь на лавке с обиженно засопевшей под грудью девочкой.
При жидком свете коптилки она различила незнакомый размашистый почерк и оцепенела в ужасном предчувствии. Мать о чем-то спрашивала, но она не слышала ее голоса и одной рукой рвала конверт, не замечая, что Надюшка вновь закатилась в плаче, и лишь после того отдышалась, когда из письма чужого человека узнала, что Николай Устинович в госпитале, ранен, хотя и серьезно, но, видимо, дело идет на поправку, и его ждут в полку.
«А он тогда уже был с другой», – подумала Анастасия Петровна.
Она поднялась, разыскала в укладке пачечку писем, обернутых в старую пожелтевшую газету. Какая она тоненькая, эта пачечка! Несколько треугольничков, три письма в конвертах, – она так и сохранила их с конвертами, – а вот и то письмо, о котором вспоминает Николай Устинович. Она просмотрела его, кое-где перечитала. «Я очень счастлив, что все обошлось благополучно, а лучшего имени ты и не могла дать. В нем все: и надежда на нашу встречу, и твоя вера в меня. В общем, я согласен… Я жду ее карточки, если можешь, пришли быстрее. Как я соскучился по тебе, Ната, если бы ты только знала… Бои, полеты, полеты и снова бои, только это отвлекает мои мысли от тебя… Война идет к концу, это понимают все, даже немцы, и мы скоро встретимся с тобой…» После от него не было писем. А ведь у нее никого не было на свете дороже ни в ту пору, ни потом.
Как же отпустить к нему Надю, она ее дочь, не его. А сама Надя? Она не захочет признать его отцом, если узнает правду. Слишком поздно, Николай Устинович… Как же он не может понять! Слишком поздно…
«Поздние всходы – тревожные заботы», – почему-то всплыло в памяти где-то слышанное ею. Поздние всходы, поздние всходы, стала припоминать она и вдруг увидела себя в телеге, среди степи, на распустившейся в грязи дороге. Хлещет мелкий ледяной дождь, пополам со снегом, поля пусты и угрюмы в предзимье. Стоя на коленях в передке телеги, Аверьян Романович зябко прячет лицо в приподнятый влажный воротник тулупа, видны лишь нос и часть скулы, багровой, мокрой, нахлестанной дождем. Лошадь вся потемнела, грива у нее намокла, висит жесткими прядями. Повсюду черным-черно, только омытые дождем озими, несмотря на ненастье, ярко зеленеют, трепеща под ветром. Телега вползла на пригорок, и справа потянулось поле озимой пшеницы, – редкие всходы зелеными щетинками торчат из черной пахоты. Жалкие, изнуренные, неспособные отстоять себя.
– Поздние всходы – тревожные заботы, – отворачивая лицо от ветра, бормочет Аверьян Романович. – Что от них ждать, не войдут в силу, пустым колосом загинут…
Глубоко вздохнув, Анастасия Петровна сгребла рассыпанную пачку, прошла в кухоньку, сложила на шесток письма. Снова вернулась в горницу за брошенными на стол листками, уложила их поверх разноцветной кучки. Чиркнула спичкой, снизу подожгла бумажный ворох и смотрела, как пламя, перебегая с листка на листок и корежа их, обрадованно взвилось на шестке.
15
Анастасия Петровна только что спустилась с крыльца колхозной конторы, как счетовод Лида высунулась из окна и, размахивая руками, крикнула:
– Тетя Настя, вернитесь, вас к телефону… Да скорее, тетя Настя!
Вызывали из района, и Николай Павлович, ожидая ее, разговаривал по телефону. Он предупреждающе поднял руку, и Анастасия Петровна прислонилась к дверному косяку. Председатель слушал, рисуя пальцем узоры на столе, и согласно ронял: «Да-да, да-да». Подняв на нее глаза, лицом и губами сделал такое движение, как будто хотел сказать: «А ты говоришь…» – и перебил рокоток в трубке:
– Ладно, об чем разговор, сделаем как нужно… А вот и она пришла, Георгий Данилыч. Хорошо, передаю…
Председатель сунул ей трубку. Заглушенный расстоянием голос секретаря райкома тихо сказал в самое ухо:
– Анастасия Петровна, как самочувствие? Ты ничего не знаешь? Эх ты, партийный вождь… Так вот, в четыре часа дежурь у радио, будут передавать важное сообщение. Радио-то у вас есть в правлении?.. Что, что?.. Нет, говорить не буду, сама услышишь. И людей предупреди, пусть послушают… Ну, будь здорова!
Слышно было, как на том конце провода трубка легла на рычажки.
– О чем он? – спросил Николай Павлович.
– Убей бог, ничего не понимаю, – Анастасия Петровна привычным жестом поправила сбившуюся косынку. – Говорит, какое-то важное сообщение передадут по радио. Тебе ничего он не сказал?
– То же самое. Ладно, скоро узнаем. – Он заглянул под рукав. – Сейчас около четырех. Ты куда собралась, домой? Гости-то все еще у тебя?
– Нет, нынче уехали, – улыбнулась она.
Председатель хитро прищурил левый глаз, точно прицелился, и с мягким участием проговорил:
– Ну, и слава богу! Измоталась ты за эти дни, как погляжу. Генерал ведь, а!
– Ты скажешь, – улыбнулась она и неожиданно для себя пожаловалась: – Все бы ничего, да тут, как на грех, Федина мать заболела, и Надюшка уехала моя. Так и пришлось между двумя домами.
– А я о чем! – живо кивнул он. – Одно к одному, и у меня было дело, да не решился беспокоить.
– Вот еще! – упрекнула она. – На время могла бы и оставить гостей, беда не велика.
– Да, такой вот коленкор. – Он сочувственно коснулся ее плеча. – Приказано человека послать на курсы садоводов, я и хотел посоветоваться с тобой. Людей ты лучше знаешь, да, признаться, замотался и вылетело у меня из головы. Георгий Данилыч сейчас напомнил, говорит, чтобы завтра или послезавтра обязательно послали.
– Кого ты имел в виду? – спросила Анастасия Петровна, и они принялись обсуждать, кого послать. После тех дней, когда она лишь на минутку забегала в контору и почти не встречалась с председателем, вновь продолжалась та жизнь, где свои заботы и свои душевные тревоги незаметно отступали в ворохе разнообразных дел, в потребности быть постоянно среди людей. Они говорили, довольные тем, что с полуслова понимают друг друга, и эта беседа понемногу возвращала ей ощущение своей освобожденности от какой-то неопределенной тяготы.
– А время! – вдруг подскочил Николай Павлович, взглянув на часы. – Уже пятый час…
Он включил приемник, и оба нетерпеливо ждали, пока глазок индикатора нальется зеленым светом. Но вот послышался атмосферный шорох, сухое пощелкивание разрядов, и сквозь них отчетливый голос сказал:
– …слова и музыка Лазарева.
– Наши! Ты слышишь, наши! – ударил себя по бокам Николай Павлович и, распахнув дверь в контору, крикнул: – Быстрее сюда все! На одной ножке…
Смывая шорохи и треск в приемнике, заиграл аккордеон, медлительно, просторно, с ласковой грустинкой в басах. В кабинете председателя и за дверью столпились все, кто оказался в конторе, стояли тихо, не отрываясь взглядом от пульсирующего зеленого глазка. Музыка становилась глуше, и вдруг над ней с радостной мягкостью и лаской зазвучал сильный женский голос, глуша все звуки:
До чего была ночка светла,
Я уснуть эту ночь не могла.
За рекой звонкой песней своей
Беспокоил меня соловей.
Тотчас же множество женских и мужских голосов подхватили и бережно повторили:
За рекой звонкой песней своей
Беспокоил меня соловей.
И снова одинокий ликующий голос:
Беспокоил меня соловей,
Но не знал он всей тайны моей.
Что люблю я дружка одного,
Но подолгу не вижу его.
И снова хор повторил:
Что люблю я дружка одного,
Но подолгу не вижу его.
У Анастасии Петровны с щемящей болью проступили слезы.
– Это Надюшка! Это она поет, правда же, тетя Настя, – вскрикнула счетовод Лида, с силой прижимая ладони к груди. – Честное слово – она, я по голосу узнала…
– Погоди ты! – одернул Лиду кто-то.
Смятенность, а затем умиление были самыми сильными чувствами, которые владели Анастасией Петровной в этот момент. Она сразу узнала голос дочери и поняла, что та торжествует и полна страха, и, сама волнуясь за нее, боялась упустить хотя бы звук. Надя поет в Москве! Ее Надя! И все, все слушают ее: вся страна, вся земля. Рухнул радостный шум за зеленым глазком индикатора, когда затихли голоса хора.
– Тетя Настя, роднуша моя, дайте поцелую вас, – Лида с горячностью бросилась к Анастасии Петровне.
Этот взрыв восторга как будто ослабил напряжение, и все, кто был в конторе, заговорили разом:
– Эту и у нас пели…
– Телеграмму бы им отбить…
– Вот чего достигли, а!..
– Настя, с праздничком тебя!
Анастасия Петровна уже не стеснялась своего торжества и, не в силах удержать его, подняла на всех сияющие от слез глаза. Расталкивая плечом собравшихся у двери, в кабинет втиснулся Федор.
Анастасия Петровна мягко взяла его за руку и притянула к себе.
– Правда? – спросил он, блестя глазами.
– Правда, Федя. Радость-то у нас какая!
– Федор, с тебя причитается, – крикнул кто-то за дверью.
– А ну, потише! Эх схватились, слушайте же, – оборвал Николай Павлович.
Было слышно, как откуда-то издалека, там, на сцене, доносятся четкие, уверенные шаги. Вот они внезапно затихли за зеленым глазком, и мужской голос доверительно произнес в приемнике:
– Следующим номером – русская старинная, запевает Надежда Литвинова.
И вот Надин голос, протяжно, в удивительном ликовании, выговорил начальные слова песни:
А и что у вас за веселье?
А и что у вас за гулянье?
Да и на нашем на этом поселье,
Да на нашем своем повиданье?
Хор грянул следом за нею:
Лёлиньки, лёли, лели,
Алилеи, лели, лели.
Лилёшеньки, лёли, лели,
Алилеи, лели, лели.
«Что это? Бабкина песня!» – встрепенулась Анастасия Петровна, слушая, как со ступеньки на ступеньку, все выше и выше забирают голоса. Вот, оказывается, на какой сюрприз намекала Надюшка перед своим отъездом в Москву. И когда старуха научила ее этой песне, ишь, какая скрытница, сколько времени молчала. И поет как верно! Она вдруг увидела себя маленькой девочкой в коротком ситцевом платьице с заштопанными на локтях рукавами и мать, не такую, какой она была последние годы, измотанной работой и родами, тоской о пропавшем без вести отце, а молодой и красивой, гордой своим счастьем, услышала ее голос, сильный и радостный.
А и девушки мы молодые,
Молодые мы, соляные,
А и девушки мы посельные,
Девки – яблочки наливные…
И такая горько-сладостная отрава вошла в нее, что она, не стесняясь никого, уткнулась лицом в ладони, не в силах сдержать мучительно-радостных слез.
– Ну, Настя, дорогой наш секретарь и друг, и вы все, товарищи, – Николай Павлович выключил приемник, когда объявили о новом номере программы. – С праздником вас, с удачей наших девчат. Всей Рябой Ольхе радость… – Он поднял руку и коротко крикнул: – Ура!..
– Ура! – подхватили все.
– Никодим Павлыч, собирай на вечер правление, – подталкивал к двери бухгалтера председатель. – Надо обсудить, как девчат встречать будем. Ведь это такая победа!..
…Николай Устинович с полевой дороги выехал на асфальт. Переваливаясь с увала на увал, то вниз, то вверх, вьется он бесконечной серой лентой среди полей, в рамке лесных посадок. Кое-где у самой дороги, за кустами акаций и шиповника, за молодыми топольками, как линейные на параде, построились невысокие, в рост человека, яблоньки с яркой, необыкновенно свежей листвой. Иногда, растолкав по сторонам лесополосу, поближе к асфальту выбегают хлеба, шумя и волнуясь под ветром. Артемке посмотреть бы на эту красоту, но, утомленный рыбалкой и утренними приключениями, он спит, прислонясь головой к спинке сиденья. Мимо с гулом проносятся встречные машины, солнце ослепительно взблескивает в их фарах, и вот Николай Устинович весь уже во власти бесконечно меняющегося однообразия дорожного пейзажа. Он повернул рычажки приемника, немного спустя голос диктора сказал: «Благодаря усилиям наших ученых и в первую очередь…» – на следующей волне выплыл торжественный, набегающий медлительными волнами прибоя рокот вальса, его оттеснил быстрый прыгающий голос певца и сам унесся куда-то, отброшенный сильным и прекрасным женским голосом:
А веселье у нас разливное!
Повиданье у нас не простое, —
Не веселье у нас – развеселье.
Разливное у нас на поселье.
В сто голосов подхватил хор это наивное и торжественное ликование: «Лёлиньки, лёли, лели».
…Николай Устинович щелкнул рычажком: ничего интересного в эфире.