Текст книги "Одна неделя в июне. Своя земля"
Автор книги: Михаил Козловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)
Растянувшись цепочкой, женщины медленно двигались по скошенному лугу, все более и более отдаляясь, и вот среди них взмыл хрипловатый и низкий голос:
Пьяна я, пьяна,
Голова болит.
Похмелиться хочется,
Милый не велит.
– Ну и Матвеевна, – с улыбкой сказала Анастасия Петровна. – Такая заводная, ни минуты без шутки не проживет.
– Да-а, старуха хорошая, веселая. А чему они смеялись? – спросил Червенцов, с проникновением заглядывая в ее лицо.
– Да просто так… пустяки, – отмахнулась она и, проказливо сощурившись, сказала: – Спрашивают, когда наша свадьба будет…
12
Хор уехал неожиданно, и Николай Устинович больше не встретился с Надей, она даже не зашла попрощаться. После того утра, когда так внезапно, прервав разговор, Надя убежала из дома своей матери, он поверил сказанному Анастасией Петровной, – она и в самом деле могла что-то предполагать об отношениях матери с Алешей Бережным, не случайно же попросила прислать его карточку. А что означали ее слова: «Страшно знать, что кто-то погиб за тебя?» Глупо, конечно, но не мог же он объяснить ей, какая кутерьма была в воздухе в тот июньский день, не один Алеша погиб тогда, а вот попробуй докажи, что в гибели Алеши никто не виноват, – так рассуждал Николай Устинович. И все из-за неясности отношений с Натой. Если бы она не противилась, если бы ею не владело упрямство, все разрешилось бы само собой.
В конце концов ему грозили большие неприятности, чем ей, прежде всего это касается его семьи, а кто знает, какого исхода нужно ожидать, когда жена узнает, что у него была другая семья, есть взрослая дочь, – он никогда не говорил о ней. Могут быть упреки, слезы, жена может забрать Артемку и уйти от него, хотя он и не допускал такой возможности. Он считал свою семейную жизнь благополучной, уже давно она катилась по наезженной колее, знакомой каждой колдобиной, и эта угроза лишь прибавила бы еще одно испытание. Но он был готов к неизбежному столкновению с женой. Угроза с другой стороны сильнее тревожила его, – он предугадывал шушуканье за своей спиной не в меру пронырливых сослуживцев. Он даже слышал удивленные восклицания: «А слышали, наш Червенцов-то…» И как не велики были бы муки стыда, он готов пойти на них с созревшей решимостью…
Червенцов теперь реже виделся с Анастасией Петровной: она разрывалась между домом Федора и своим. Встречался с ней за столом, при Артемке. Вечерами она приходила усталая, и он избегал щекотливых разговоров, надеясь, что время поможет ему в споре. Пора бы и уехать, гостевание затянулось, но оставить все, как было, отложить важное для него решение он не мог и не хотел.
Николай Устинович привык действовать напористо, решительно, даже в мелочах не изменяя своей склонности разрубать узел с одного маху. Однако он умел и выжидать, если удача приходила не сразу. Совершенная уверенность в ней подбадривала его, потому что он верил в главное – в цель.
Он теперь видел ее, – она возникала не по прихоти, а вырастала неодолимо, стала частью его существа. Он вспоминал заметки о родителях и детях, которые нашли друг друга. Многие семьи расшвыряло в той всесветной войне, где одинокая человеческая судьба напоминала тополевую пушинку. Ветры истории несли ее по своим пространственным кругам и оставляли так же неожиданно, как и подхватывали. Николай Устинович никого не терял, кроме друзей и однополчан, все долгие годы помнил о существовании дочери, правда ни разу не дав ей знать о себе, однако ж и в его судьбе было что-то сходное с бедой тех семей. Он считал себя виновным, но не настолько, чтобы с его виной нельзя было не примириться.
Ему надолго запомнилась одна встреча. Однажды он возвращался электричкой на дачу. Еще при посадке в толпе промелькнуло знакомое лицо, и он пытался и никак не мог вспомнить, где видел этот острый профиль с четко очерченным носом, с коротко подрубленными усами, а что знал этого человека, сомнений не было, да и полковничьи погоны убеждали в возможности знакомства с ним. На остановке он снова увидел полковника. Тот медленно шел по перрону под руку с молодой и красивой женщиной. Полковник был заметен в толпе своей высокой и прямой фигурой, и особенно тем, что рядом с ним шла женщина в той поре цветения здоровой молодости, которой нельзя не завидовать. Их обтекала толпа, люди оборачивались, чтобы взглянуть на эту странную и такую контрастную пару. По непонятной игре памяти Николай Устинович тотчас же сообразил: так это же Сережка Воронин, начальник штаба дивизии штурмовиков, с которым он не раз встречался на совещаниях у командующего воздушной армией. Черт возьми! Он все-таки мог гордиться своей памятью, она редко подводила его.
– Сергей Воронин, кажется, не обознался, – сказал Червенцов, нагоняя эту пару.
– Червенцов! Николай Устинович! Вот так встреча! – воскликнул Воронин и, улыбаясь широко, стиснул руку Червенцова своей сухой и тонкой рукой. – Встретились, а! Скажи ты пожалуйста, вот так штука… Только вчера вспоминали тебя.
Они загородили дорогу, мешая пассажирам, перебивали один другого и почти кричали, бестолково и радостно смеясь, не обращая внимания на людей, которые толкали их и, улыбаясь, наблюдали эту встречу.
– Вот какая история, – говорил Воронин, когда улеглась первая вспышка удивления и оба заметили, что они не одни на перроне. – Ведь это про него вспоминали, Алла, и вот он свеженький как огурчик…
– Ты познакомил бы, – напомнил Николай Устинович, прикидывая в уме, что полковник вдвое, если не больше, старше своей жены.
– Ах да! В самом деле, ты прости, брат. Представляю: Алла Воронина, моя дочь. Нашу дорожку вздумала топтать – студентка авиационного института.
– До-очь! – протянул Николай Устинович, пожимая руку женщине: – А я думал… – И лицо его выразило такое изумление, что Сергей и Алла весело рассмеялись, догадываясь о его предположении.
Потом Червенцов часто вспоминал эту встречу и всякий раз думал о том, что в присутствии дочери Сергей Воронин как-то выигрывает.
Как и при каких обстоятельствах восстановится его отцовство, Николай Устинович не представлял. В его воображении это событие имело разные варианты, однако все увенчивалось одной и той же патетической сценой: дочь его сидит рядом с ним, и ее рука с сердечной и признательной лаской лежит на его плече. Почти так же происходило во всех тех случаях, о которых он читал. Ему запомнилась одна статейка из газеты. Попросту, без восклицательных знаков корреспондент описал судьбу дочери офицера-пограничника, потерявшей мать и отца в первый же день войны, трех лет от роду. Семья колхозницы из Брестской области стала пристанищем девочки, которая не помнила ничего, кроме своего имени, да и то искаженного в детском лепете, и прошло пятнадцать лет, прежде чем отец отыскал след дочери. Большой снимок сопровождал эту статью, и фотограф будто издалека заглянул в представляемое воображением Николая Устиновича: девушка сидела рядом с отцом, положив руку на его плечо.
Но его право называть себя отцом Нади могло восстановить лишь согласие Анастасии Петровны, однако она упрямилась. Все, что так заботливо взращивалось им в эти дни и стало долгом перед самим собой, теперь летело кувырком, он терялся, не зная как поступить, что предпринять, – никакие уговоры не действовали на нее…
– Я все-таки хочу вернуться к нашему разговору, Ната, – сказал он однажды вечером, оставшись наедине с Анастасией Петровной. Артемка, поужинав, умчался на улицу к своим новым друзьям, что нетерпеливо посвистывали под окнами. – Своим упорством ты удивляешь меня.
Задумчиво склонив голову, она перетирала полотенцем чашки. Яркий свет спускавшейся с потолка лампочки падал на ее черноволосую голову с широким пробором посредине.
– Да что ты! – равнодушно удивилась она, не отрываясь от своего дела.
– В конце концов должна же ты понять меня, – доставая папиросу и постукивая ею о портсигар, твердым голосом продолжал он. – Только на одну секунду почувствуй за меня, и все станет на свое место. Но, извини, ты просто бесчувственна, даже враждебна ко мне. Все, что ни скажу, встречаешь в штыки, никаких моих доводов слушать не хочешь. Пойми, ведь не враг же я ни тебе, ни Наде…
– Ну, а дальше что же? – Она посмотрела на него долгим, внимательным взглядом.
– Поверь… – Он помедлил, раскуривая папиросу. – У меня одна просьба: отпусти Надю ко мне, ничего иного я сейчас не хочу. Квартира у меня вместительная, больше чем нужна для троих, значит, никого не стеснит.
Анастасия Петровна задумалась, перебирая пальцами края полотенца. Она долго молчала, и Николай Устинович поторопил ее с ответом:
– Ну, что же ты молчишь?
Она покачала головой.
– Нет, не поедет она.
– Но почему же? Почему ты не хочешь? Какие у тебя возражения? Она поживет, привыкнет ко мне, лучше узнает, и тогда… Тогда можно все рассказать, если ты не будешь против, – горячо сказал он, зорко наблюдая за ее лицом. – Все будет зависеть от тебя.
Анастасия Петровна тщательно сложила полотенце.
– Ты думаешь о Кате, о жене, да? – спросил он нетерпеливо. – Уверяю тебя, все будет в порядке, не беспокойся. Я все объясню, и она поймет.
– А как же с Федей?
– При чем здесь Федя? – воскликнул он. – Поехала же Надя в Москву без него.
Несколько мгновений она с осуждением смотрела на него, потом заговорила, и стесненные, будто с трудом вытолкнутые слова падали с жестким укором.
– Зачем ты становишься между ними? Разве Федя виноват перед тобой, ты же первый обидел его. Будет тебе в гоголях ходить, нехорошо.
Николай Устинович пожал плечами.
– Да не так же это! А в конце концов, если ты настаиваешь, пусть она приезжает с ним.
– Эх, Николай Устиныч, – укоризненно проговорила она, и лицо ее вдруг сделалось острым и злым. – Не затевай больше этого разговора, не по сердцу он мне. Не обижайся, но всю душу вымотал ты своими словами, терпения нет. Тебе говоришь, а ты все свое, а ты весь какой-то железный…
Она поднялась и принялась собирать чашки. Николай Устинович тоже встал, отошел к окну и поверх занавески стал смотреть во двор, в темноту. Немного спустя Анастасия Петровна проговорила не своим, странно прозвучавшим голосом:
– И если ты хочешь знать правду, она обо всем догадывается… и не хочет встречаться с тобой…
Он резко повернулся, глухо спросил:
– Поэтому и не зашла перед отъездом?
– Да, поэтому, – повременив, ответила Анастасия Петровна.
Он туго провел ладонью по затылку и снова отвернулся к окну.
…В этот вечер Николай Устинович рано ушел в сарай и долго лежал на сене, растирая ладонью грудь, и сон никак не мог прийти к нему. Приятно и остро, как перед дождем, пахло свежим сеном. Изредка под застрехой что-то осторожно шуршало, наверное, воробьи в своих гнездах или ветерок шевелил солому. В приоткрытую дверь веял чистый полевой воздух и заглядывала холодная и яркая звезда. Из-за стены донесся тяжелый и глухой стук, а затем глубокий вздох, – это сонная корова легла в своем закутке. Артемка задвигался на сене – он тоже не спал – и тихо спросил:
– Ты не спишь, папа?
– Нет, а что?
– Правда, хорошо здесь? – с восторгом сказал он и присел, темной фигурой загораживая свет звезды. – У меня еще никогда не было такого лета. Это замечательно ты придумал – приехать сюда…
– Спи, завтра поговорим.
– Я сейчас, папа, только ты послушай меня. – Он снова зашуршал сеном. – Мы уже седьмой день здесь, а я не замечаю, как проходят дни.
– Значит, весело тебе?
– Еще как весело, папа! Так весело, как никогда не было. Знаешь что? Давай теперь каждый год сюда приезжать. Зимой в городе будем жить, а летом здесь. Хорошо, папа? И маму с собой возьмем.
– Спи, Артемка, поздно уже.
Вздохнув, сын улегся, но минуту спустя глухо сказал в подушку:
– А ты так и не показал капониры. А договаривались с тобой…
«Да, седьмой день… Неужели седьмой день?!» – эта мысль изумила и встревожила Червенцова. Таким тягостным ожиданием наполняется время выздоравливающего, когда каждый час распадается на минуты, медленно набухающие, как капли на сосульке. Вдруг в его памяти мелькнула очень давняя картина. Он лежит в палате в госпитале, в старинном палаццо какого-то польского магната. Высокие лепные потолки, мраморно-розовые стены залиты снежно-белым светом. Свежесть вешнего света и на подушках, и на прихотливых узорах паркета, и на бронзовом литье огромного камина. За высоченными окнами – просторный сад, весь белый и застывший, на лапчатых елях лежат пухлые пласты: всю ночь летел медлительный липкий снег, занес садовые дорожки и беседки. Мартовское солнце расплавленно сияет в густо-синем небе, за окнами гремит торопкая капель. В палате тишина, сосед по койке, капитан-артиллерист, спит, укрывшись с головой серым суконным одеялом. Все ушли в зал с колоннами, откуда видны улицы старого города, костел с раскрашенными статуями в нишах у входа. Столпившись у окон, выздоравливающие разглядывают прохожих, обмениваются мнениями о них, о непонятной жизни города. Доносится приятный низкий звон колокола, зазывающего в костел. Николай Устинович, удобно уложив под спину подушку, с блаженным ощущением чистоты и покоя перебирает полученные накануне из полка письма, среди них есть и конвертик-самоклейка от Наты с вложенной в него малой, в пол-ладони, фотографией. В тишине, под торопливую болтовню капели, наплывают приятные воспоминания, добрые, не тревожные, они возвращают к началу его счастья, и после них остается сладко-щемящая грусть. Положив на ладонь карточку, он долго глядит на милое лицо, дышащее молодостью и здоровьем, на пухлые, слегка приоткрытые губы, словно за ними спряталась улыбка, и ему кажется, что он ощущает чабрецовый запах женских волос.
– Кем ты любуешься, Коля? – вдруг слышит он за спиной низкий голос и от неожиданности роняет фотографию на пол.
Палатная сестра Катя неслышно подошла сзади и теплой ласковой ладонью коснулась его затылка. Хрустя свежевыглаженным халатом, она быстро наклоняется, поднимает карточку и, коротко взглянув на нее, спрашивает:
– Кто это? Очень красивая женщина…
Он замечает, как ее глаза полыхнули темным пламенем, и внезапно, сам не понимая, как это вырвалось у него, небрежно говорит:
– Это… это сестра Настя… Вот получил от нее письмо.
– Сестра? – недоверчивым тоном переспрашивает она и садится рядом с ним на койку. – Совсем не похожа на тебя, ничего общего.
– Ну, видно, мать в чем-то напутала, – глупо шутит он, отбирает у нее фотографию и, засунув в конверт, глубоко прячет под подушку.
И снова, как тогда, в палате, на него дунуло тревожным душком предательства. «Все-таки нельзя так, малодушие во всем отвратительно», – повторил он тихо и потянулся за папиросой. Неужели у него в тот момент не хватило мужества сказать правду Кате? А ведь он умел говорить с начальством и бестрепетно бросать горькие и обидные слова, и ничего – сходило, за ним даже закрепилась слава твердого парня, грозы начальников. Всего несколько слов, простых, обыкновенных слов, и они освободили бы, может быть, от необходимости лгать много лет, молчанием, но лгать. Почему же мы всегда забываем, что наши поступки, наши слова и составляют жизнь?.. Что-то не так сделал или вовсе не сделал, не то сказал или вовсе промолчал, когда надо сказать, – и вот вытянулась цепочка поступков, которая и есть жизнь. Он вспомнил, как недавно отозвался о Кате, о жене, матери его сына, и гадливость поднялась в нем к тому, как он тогда говорил, – мерзко, лживо и, главное, бессмысленно. Пожаловаться, что ли, захотел, представиться обойденным судьбой.
Он вдруг сообразил, что думает о себе, как о постороннем, это было так необычно, что он изумился. Всю жизнь интересовался службой, делом, людьми, которые окружали, работали и жили рядом с ним, а о себе никогда не задумывался; времени, что ли, не было или надобности? Нет, нет, просто всегда был уверен в себе, полагал, что так и должно быть, хотя бы раз заколебался: нет, видимо, никогда, если нельзя вспомнить. Говорят, перед смертью человек припоминает всю свою жизнь. Так ли это, кто знает, а вот ворошить прошлое, отцеживать из него все то, что было в нем хорошего или плохого, начинаешь в том случае, когда в душе происходят какие-то сдвиги. Неужели у него никогда их не было?
Он беспокойно поднялся и сел, охватив колени руками. Дремотно шелохнувшись в сене, прохладный сквознячок коснулся его рук, скользнул под майку. Николай Устинович не почувствовал холода и долго сидел, размышляя о многом: о том, что, вернувшись домой, нужно сказать Кате правду, все равно Артемка выдаст, где они были, не предупреждать же его о молчании; и о том, что пора уезжать: неделю прожили в Рябой Ольхе – достаточно; и о том, что он обманул Артемку, обещая показать капониры. И все время, пока сидел, льдисто сияющая звезда заглядывала в слабо серевший проем открытой двери.
13
Артемке все было внове в Рябой Ольхе. Еще ни одно лето не проводил он так увлекательно, с таким разнообразием впечатлений. Какое может быть сравнение с теми лагерями, в которые он попадал по путевкам, добытым отцом или матерью! Даже вспоминать неинтересно: играй в унылые игры, делай только то, что разрешат. А тут свободы так много, что Артемка шалел от ее изобилия. Да и Генка постоянно придумывал развлечения, увлекал неизведанным и неиспытанным. То затянет на машинный двор, где ремонтируют комбайны и тракторы, и день пролетит незаметно среди нагретого солнцем и вкусно пахнущего соляркой и маслом железа, то поведет искать гнездовья диких уток и куличков, а то заберутся мальчишки в горох и, не поднимая голов над спутанными стеблями, наедятся сладостью до отвала, так, что животы отвердеют, словно арбуз. Казалось, все было известно Артемкиному другу и ничто не скрывало от него своих тайн. С первого же дня знакомства Генка первенствовал в их дружбе, и Артемка без обиды подчинялся ему, – все-таки ни один из его прежних друзей не умел открыть перед ним столько всяких удивительных вещей, память о которых хотелось навсегда унести с собой.
Вместе с ним Артемка побывал на рыбалке и для этого поднялся так рано, что в первый раз увидел, как зарождается день. Теперь на всю жизнь, какой бы ни была она долгой, он сохранит воспоминание об этой июньской утренней заре.
Сам Артемка, конечно, не поднялся бы так рано, разбудил Генка. Сладко потягиваясь со сна, вялый и словно неживой, мальчик вышел из теплой и душистой темноты сарая во двор и не сразу понял, продолжается ли вечер или же наступает утро. В посеревшем сумраке двора стена хаты с темными провалами окон казалась слепой. Черная лохматая вершина старой березы нависла над крышей, она как бы разбухла, разрослась за ночь.
– Ну и спишь ты, как сурок, насилу разбудил, – почему-то шепотом сказал Генка, словно боялся нарушить тишину.
– Так рано еще, – отозвался Артемка, растирая пальцами слипшиеся веки.
– Где рано, скоро совсем рассветет, пока дойдем – светло станет… А ты одевайся потеплее, захолодаешь, – посоветовал Генка.
– Вот еще, мне тепло.
– Дура! У реки сейчас знаешь как холодно! Смотри, как я оделся, – выставив ногу в ботинке, он тряхнул полой длинного, до самых колен, пиджака.
Проснувшийся отец спросил из сарая:
– Ты с кем разговариваешь, Артемка?
Генка прижался к стене сарая, предостерегающе приложил палец к губам, но Артемка махнул ему рукой и сказал:
– Это Генка пришел, папа. Мы рыбу идем ловить, ты не возражаешь?
– Хорошо. Только не задерживайся там, слышишь?
По чуть влажной от росы дорожной пыли мальчики вышли на луг, и тут Артемка впервые увидел, как наступает день. Небо вначале посерело с одного края, потом на месте серой полосы проступила бледно-зеленая, ее сменила розовая, слегка прояснело над землей – и молочно-голубоватый свет пробежал по бледным облакам, растворяя звезды. Постепенно из дымящегося тумана выдвинулись деревья и кусты, матовая от росы трава, белый песок на берегу, таинственно застывшая гладь воды. Над краем степи по стеклянно-зеленоватому небу протянулся красный поясок, – неуловимо меняя оранжевый, лимонно-желтый тона, он растягивался шире и шире, и вот уже полнеба захватили разливы красок, с каждой минутой становясь все краше. Тускло-блестящая, как зеркало в сумерках, поверхность реки вздрогнула, по ней побежала мелкая и тихая рябь, деревья и тростники встрепенулись и глубоко вздохнули. Белыми извивающимися нитями туман рождался из реки, – их было много, этих клубящихся нитей, и река посерела от них и словно бы сделалась уже. Но вот ветерок качнул прибрежные кусты, побежал по воде, подметая реку. У самого берега вода налилась деготной чернотой, а на середине, где струя была светлее и зеркальнее, в нее заглянули высокие розовые облака, и она заиграла веселыми красками. Будто вытолкнутое кем-то из-за горизонта, медленно выкатилось солнце и огромным красным диском повисло над степью. Артемка с изумлением видел незнакомый ему до сих пор мир, полный движения и очарования, и не мог оторвать взора от этих чудесных превращений неба и земли. Ему казалось, что он слился с этим пробуждающимся миром, – может быть, лишь для него солнце устраивало этот великолепный праздник красок и света.
У кувшинок с тяжелым плеском ударилась рыба, чуть подальше всплеснулась другая, и вот по всей реке пошла утренняя рыбья пляска. Даже маленькие рыбки приняли в ней участие, – они не умели громко шлепнуть по воде, а лишь выпрыгивали наружу и беззвучно падали, блеснув светлым серебром, зато от их прыжков зарябила вся река.
– Хорошую зорьку выбрали, видишь, как разгулялась рыбка, – вполголоса сказал Генка, слушая, что происходит на реке. – Клевать должна весело.
Он уже сидел над своими удочками, нахохленный, похожий на маленького старичка в длинном отцовском пиджаке, ничего не замечал: ни разлива красок, ни игры облаков, ни оживления леса, – и Артемка понял, что его друг много раз встречал рассветы и ничто ему не было в диковинку. Даже в этом его равнодушии он ощутил превосходство Генки над собой, словно тот и в самом деле на много старше его и умудрен по-стариковски. Ну что ж, придет время, и он будет знать то же, что и Генка.
Артемка и раньше видел, как ребята ловят рыбу, но он и не представлял, что это занятие способно так удивительно захватить. Однако ему недоставало выдержки и сосредоточенности, как у Генки. Он торопился, выхватывал удочку, едва пробковый поплавок начинал свой танец на речной глади, оставляя расплывающиеся водяные круги, но крючок то оказывался дочиста обглоданным, то запутывался в высокой траве за спиной. А Генка вытаскивал рыбу за рыбой.
– Ты не торопись, пусть наутоп берет, – советовал Генка, наблюдая за его метаниями.
Но все равно у Артемки ничего не получалось, видно, счастье обходит его, не желая порадовать и мелконькой рыбешкой. Тогда Генка воткнул конец удилища в мокрый песок и подошел к нему.
– Гляди, как надо, – сказал он, забирая у него удочку. Переменив червя, он поплевал на него, ловко забросил лесу между круглых листов кувшинки, на чистое разводье. Через некоторое время пробка начала подпрыгивать, но Генка ждал, напряженно вытянув руку с удилищем. Поплавок замер, и Артемкино сердце замерло одновременно с ним, – ему казалось, что он видит, как рыба, сверкнув серебристым боком, уходит в темную подводную чащу, а крючок поблескивает среди скользких стеблей кувшинок. Теперь она уже не вернется назад: разгадала приготовленную ей ловушку и расскажет о ней другим рыбам. Но вот пробка снова ожила и медленно двинулась в сторону от распластавшегося на воде глянцевитого листа. Когда поплавок заскользил быстрее, Генка сильно взмахнул удилищем.
– Видишь, как надо, – сказал он, снимая с крючка рыбку с растопыренными в ужасе серыми плавниками. – Ты не спеши, пусть заглотнет, тогда и подсекай. Понял, Артемка? И не шуми, а то хлещешь по воде, всю рыбу распугаешь.
В этот момент с Генкиной удочкой что-то случилось: она дрогнула, мелко затрепетал ее гибкий конец, сильно склонился к воде раз, другой, и вдруг удилище упало с громким плеском и само по себе поплыло от берега, чем дальше, тем быстрее.
Генка ахнул и как был – в пиджаке и штанах – грохнулся плашмя в воду.
– Врешь! – завопил он суматошным голосом, схватывая удочку и пятясь к берегу.
Рот Артемки раздвинулся, брови поползли вверх: до чего же все было поразительно! Мокрый по воротник Генка отступал задом, двумя руками удерживая изогнувшееся дугой удилище, с его пиджака бежали грязноватые струйки. В глубине кругами ходила рыба, и леса – как струна, натянутая до отказа, – казалось, вот-вот лопнет. Генка выбрался на песок, высоко поднял удочку, и тут же, точно закипая, на мелководье забурлила вода. Толстая синеватая спина на миг показалась из буруна, мелькнул острый, красновато-бурый рыбий хвост.
– Хватай за зебры! – крикнул Генка, отступая все дальше и дальше.
У самого берега, взбаламутив донный песок, лежала сизо-золотистая толстолобая рыба с удивленно выпученными прозрачными глазами. Артемка не успел схватить ее за голову, как она, высоко взметнувшись гибким телом, тяжело упала на берег, и тут же Генка свалился на нее, прижал к груди и, странно скорчившись, пополз от воды.
– Врешь, не уйдешь, – бормотал сдавленным голосом. – Теперь ты у меня…
Артемка прыгал вокруг него, тонко визжал.
– Карп, – сказал Генка, поднимаясь и дрожа от возбуждения. – Здоровый, черт… было леску не порвал.
С минуту мальчики молча смотрели на рыбу. Артемка только в магазине видел таких. Толстая, как брус, с необыкновенно крупной, словно двугривенные, серебристо-матовой чешуей, она лежала, шевеля бурыми перьями хвоста. Мокрый Генка, до плеч увоженный песком, сияя скуластым лицом, не попадал зубом на зуб. Под ним песок быстро темнел, набираясь влаги, но он не замечал холода. Артемка приподнял рыбу на леске, заглянул в ее выпученные глаза.
– Ого! – он даже присвистнул от удивления. – Как ты вытащил ее?
– Не трог!.. На кукан сейчас посажу, – сказал Генка, доставая из кармана тонкую бечевку.
Выпущенная в реку, рыба некоторое время лежала на боку, словно отдыхала от борьбы и пережитого страха, затем зашевелила плавниками и так же медленно поплыла вглубь, волоча за собой шнур.
Генка разделся, развесил на кустах пиджак и штаны и, оставшись в одних трусиках, принялся бегать по берегу, согреваясь. Над макушками деревьев висело раннее, еще нежаркое солнце, и все вокруг залило жидким ласковым золотом. Присев на корточки у воды, Артемка потащил за шнурок. Послушно, почти не сопротивляясь, рыба поднялась к поверхности, широко открывая и закрывая рот, точно пыталась что-то сказать. Увидев мальчика, она круто вильнула и с бурунным всплеском снова ушла в подводную темноту.
– Ты не дюже тревожь, – ревниво сказал Генка. – Она и так заморенная.
Вынужденное купание Генки и пойманный карп – один он был увесистее двух десятков красноперок и подлещиков – охладили рыбацкий пыл мальчиков, да и рыба что-то перестала клевать, видимо, напугала ее Генкина возня с карпом. Некоторое время Артемка прилежно следил за поплавком, надеясь на свое счастье, но солнце размаривало, клонило в молодой сон, тело наливалось сладкой тяжестью. Где-то поблизости в тополевой рощице кукушка протяжно прокричала «ку-ку», захлопала крыльями и захохотала, как будто увидела что-то смешное. На другом берегу из густых кустов выбежала собачонка с лихо закрученным хвостом и, войдя в реку, принялась лакать воду. Следом выбрался старик с ружьем, посмотрел на мальчиков и спросил глухим голосом, который разнесся по всей реке:
– Как рыба, соколики? Клюет?
– Еще как! – отозвался Генка и, вытащив карпа, приподнял его над водой. – Погляди-ка, дедушка, какого порося выхватил… на червячка.
Он все-таки не был уверен, что в тот раз дед Сосонкин не опознал его, и на всякий случай постарался задобрить старика.
– Ого-го! Молодец! – снова гулко прокатилось по реке и отозвалось за рощей.
Дед постоял немного, поправил ружье за плечом и, сопровождаемый собакой, с шумом полез в заросли кустарника. Ветер набежал из-за речного поворота, зарябил гладью плеса, зашумел в камышах. По нестерпимо блескучему стрежню забелела волна.
– Видать, больше не будет клева, – сказал Генка. – Пошли домой.
Возвращались другой дорогой, по узкой, протоптанной до окаменелости тропе, по краю лощины с веселым березовым леском. Сквозь густую листву небо над леском казалось синим, по высокой некошеной траве перебегали пестрые пятна от солнечных лучей. Жарко пахло отцветающими травами и лесной прелью. Воздух был неподвижен. Мальчики шли вяло, утомленные зноем и солнечным блеском. Нанизанная на веревочку рыба оттянула Артемкину руку, – ему приходилось держать ее полусогнутой, чтобы карп не волочился перистым хвостом по земле.
– Тут когда-то наши войска стояли, – сказал Генка. – Вот землянка ихняя.
– Где? – обрадованно спохватился Артемка.
Не сразу разглядел он в зарослях можжевельника и золотарника развалины землянки, той самой, в которой жил командир истребительного полка и где бывал его отец. Порожки землянки давно осели, осыпались и поросли травой, бревна наката сопрели и обвалились, и только узкая дыра, похожая на барсучий лаз, вела в землянку. Над лазом, растопырив лапчатые ветки, присела молодая елочка, густо оплетенная серой паутиной, словно кокон бабочки. Артемка заинтересованно смотрел на развалины, заросшие высокой, по пояс, травой. Ничто не напоминало теперь о том времени, когда землянка служила людям, но в этом укромном уголке березового леска была какая-то приманчивая сила, которая властно захватила мальчишку.
– Где-то здесь капониры должны быть, – сказал он.
– Чтой-то? – спросил Генка.
– Такие окопы, куда самолеты ставят… Отец обещал показать их.
– А-а, знаю, – подхватил Генка. – Это в поле, туда теперь не доберешься, пока рожь не уберут.
Путаясь ногами в траве, Артемка полез на крышу землянки, любопытно было заглянуть в развалины фронтового жилья. Он уже выбрался к елочке, цепляясь за какие-то ветки, как вдруг Генка отчаянно крикнул:
– Артемка! Назад!
В двух шагах от Артемки из травы поднялась острая, плоская голова змеи. Колючие, как шилья, глазки горели злобными фиолетовыми огоньками, раздвоенный язычок бешено выпрыгивал и снова прятался за кожистыми губами. За ней кто-то быстро раздвигал траву волнами.
Генка метнулся вперед и концами удочек принялся беспощадно хлестать по траве. Черной лентой вытягивая длинное тело, змея упорно поднимала голову, покачивалась из стороны в сторону, готовясь к страшному броску.
– Беги! – крикнул Генка.
Мальчишки, не оглядываясь, кинулись к тропинке, прыгая через цепко хватающую за ноги траву и страшась оглянуться назад. Они мигом вымчали к ржаному полю и припустились дальше.
– Уж и страшенная!.. Я так и думал, кинется на тебя, – сказал Генка, переводя дыхание, когда они отбежали далеко от землянки.