Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
– Жена от жиру днями в озере просиживает. Боится растопиться: жарко ей.
– Вы мою жену не трогайте. Она хворая, – огрызнулся Ермолай. – Справку от фершала имеет.
– А ты почто в колхоз-то сроду сена не заготовлял, а только для своего стада?
– Вы чего мне глотку затыкаете? Инициативу глушите? Никогда наша бригада таким манером сено не заготовляла, и все с кормами жили.
– Только колхозная скотинушка газеты читала! – раздался тот же голос, и на сцену вышла Акулина Егоровна.
– Я, Павел Николаевич, сейчас все обскажу. Ты спрашиваешь: кто толчок дал? Да вот такие, как Ермолай! У него работа постоянная, он пасечник. Отвезет весной ульи в колок, а потом охраняет, то есть, значит, водку пьет да рыбу ловит. А меду-то нет. Сколько уж лет не пробовали… Ему мед и не нужен… Он лошадь личную держит, инвалидностью закрылся, как единоличник живет… Вот оттого ему все новое и не нравится, потому что он к старому неплохо присосался. А Василий Васильевич – дружок его. Тоже не супротив выпить да закусить. Вот он и сказал, что, мол, имеем право инициативу проявлять и никто нам не укажет. Может быть, Василий Васильевич и не подумавши сказал, а Ермолай зацепился и попер. Конечно, инициатива – дело хорошее, только если она против народа, так ее надо тут же глушить! Вот так!
В зале кричали, ругались. Павел едва успокоил разошедшихся не на шутку спорщиков.
– Плохо, товарищи, что шкурники могут повести за собой. Очень плохо. Если в атаке трус повернет обратно, его обычно стреляют. Здесь же получилось, что за трусом побежали все. Горько это. Мы все столько перенесли – подумать страшно! И так вот, по дешевке, раскидываться своими душами не годится.
Ермолай, вспотевший, взлохмаченный, выбежал из зала. Громыхнула дверь. Горохом посыпалась штукатурка.
* * *
Федор Левчук долго свыкался со своим новым положением. Раньше он боялся даже думать о каком-то выдвижении или росте. Его обычно приглашали на заседания, совещания, активы для того, чтобы сказать обидные слова: «На безобразия, творящиеся в торговле, равнодушно смотрит председатель сельпо товарищ Левчук. Позор вам, товарищ Левчук!» И он уезжал после этого на работу никому не нужный, забытый.
А тут все вышло по-иному. На отчетно-выборном собрании, где Федор Левчук был обычным приглашенным и не имел права голоса, встал Крутояров и сказал:
– Предлагаю избрать в состав правления председателя Рябиновского сельпо Федора Левчука. Он в прошлом был членом колхоза. Пусть и сейчас помогает колхозу от души. Как ваше мнение?
Крутоярова поддержали: «Стоящий мужик!», «Знаем!» И проголосовали за Федора единогласно.
Начались в жизни бывшего гвардии лейтенанта необычные дни. Много лет существовала для него небольшая контора, и в конторе сидел он со своим горем и сомнениями. Теперь стены кабинета раздвинулись, «заселились» разными людьми. Они говорили Федору правду и неправду, говорили ласково и враждебно, но для него вырисовывались очертания одной правды, за которую он стоял головой. Заступаясь за эту правду, он становился безжалостным, будто кто-то покушался на его жизнь.
Павел внимательно следил за работой Федора и радовался. Любые указания или просьбы колхозного правления Левчук старался выполнять с живинкой. Тщательно готовил он вопрос «О чести и совести колхозника». На старом, неоднократно покрашенном «Москвиче», прозванном рябиновцами «консервной банкой», Левчук изъездил весь колхоз, побывал во всех восьми бригадах, проверил, как выполняются решения правления, подготовил доклад, в котором нелицеприятно отзывался о работе Василия Васильевича Оглуздина.
– Он большую часть времени проводит на озере! – басил Федор Левчук. – Он, оказывается, и сенокос чуть не завалил, а потом кричал: «Безобразие! Запустили тут без меня работу!»
– Ты, Федор Леонтьевич, молодец! – сказал ему Павел. – Только так широко ставить вопрос пока, видимо, не надо. Рано. А вот наказать Оглуздина за плохую работу следует!
На очередном заседании правления Левчук докладывал результаты проверки деятельности бригад. Внешне неуклюжий, он говорил интересно, дельно, и все с большим вниманием слушали его. Василий Васильевич буравил Левчука взглядом.
– Получается у него, как у того мальчишки, – ораторствовал Левчук. – Сидит на завалинке, водит одним пальцем вокруг другого и поет: «Закручивай, закручивай, закручивай!» Услышала мать: «Цыц, пострел, нельзя!» И хлопец запевает: «Раскручивай, раскручивай, раскручивай!» Товарищ Оглуздин наподобие этого парнишки: шумит много, но только для отвода глаз. В самом же деле он не помогает правлению, а палки в колеса сует!
Левчук рассказал о попойках, устраиваемых Оглуздиным.
– Я думаю, – говорил Левчук, – таких не только на руководящей работе держать, но и из колхоза надо гнать. Потому что такие только обманывают нашу власть и чернят колхоз.
Все члены правления, в том числе и Светильников, высказались одинаково: «Из колхоза исключить, с работы снять».
Последним слово попросил Василий Васильевич:
– Мне оправдываться нечего, я виноватый. Но вы все тоже не очень-то шибко чисты. Мы знаем фактики и, когда надо будет, приведем их. А пока до свиданьица. Спасибочки за воспитанье! – Василий Васильевич двинулся к выходу.
– Что за факты, товарищ Оглуздин, – крикнул ему вслед Светильников. – Давай их сюда!
Тренькнул красный телефон. Павел снял трубку.
– Слушайте, Крутояров, вам не кажется, что вы очень много, излишне много экспериментируете! – надрывалась мембрана. – Но эксперименты принимаются только допустимые. А вы? Вы обманули нас с освоением паров, сейчас срываете план полугодия по мясу… Для вас что, никакие законы не писаны?
– Нельзя же выполнять план любой ценой!
– Что значит «любой ценой»? По вашим же сведениям, на откормочных площадках стоит около пятисот голов скота.
– Но это же телята. Разве можно их в июле под нож? Скажите об этом любому простому крестьянину – он захохочет и назовет нас дураками!
– Вы, Крутояров, забываете об интересах государства. Вам придется за это ответить!
В трубке начались ровные короткие гудки.
– Все, – сказал Павел. – Заседание будем считать законченным.
Хлопнули стулья. Первым пошел к выходу пышнокудрый Кораблев, за ним Светильников, в широких брюках, в стоптанных сандалиях. В кабинете остались Егор Кудинов да Федор Левчук, торопливо увязывающий красными тесемками папку.
– Я сейчас, – как бы извиняясь перед Крутояровым, говорил он. Розовая плешь его покрывалась потом.
* * *
Людмила знала, что в этот день он обязательно приедет к ней в Артюхи, будет сидеть в ее комнате за столом, в голубой рубашке с закатанными выше локтей рукавами… Вернувшись с поля, она, по-бабьи подоткнув подол, вытерла в квартире полы, застелила стол чистой скатертью и поставила бутылку шампанского. Большой серый кот умывался на стуле. «Гостей предвещает», – подумала Людмила и начала готовить закуску. «Жду, волнуюсь, а с какой стати? Кто он мне? Любовник?»
Павел приехал в половине восьмого, усталый, пыльный. Он принес с собой в горницу пряные запахи донника и клевера: весь день пробыл в поле, у стогометателей и копновозов.
Выпили по большому фужеру шампанского. За Свирь, и Питкяранту, и Федора Левчука, и белые карельские ночи. За все. Когда окончательно стемнело, в дверь кто-то настойчиво постучал. Павел вышел на кухню, откинул крючок. Из темного провала шагнула на свет Светлана.
– Не пугайся, – сказала она Павлу. – Я окна хлестать не буду, за волосы драть свою соперницу не собираюсь. Я просто поговорю с вами начистоту. Хватит меня мучить!
– Проходи.
Светлана зашла в горницу, присела на краешек стула, вскинув плиссированную юбку. Наступило неловкое молчание. Он один и две его жены.
– Я понимаю, – глядя в упор на Долинскую, начала Светлана. – Любовь не подвластна ни суду, ни райкому, ни обкому. Я не могу и не хочу после всего этого удерживать Крутоярова. Тем более, что он любит вас, человека уважаемого и много пережившего. Я все это пойму. И пусть все это будет так. Но зачем вы меня обманываете?
– Светлана Дмитриевна! – заикнулась Людмила.
– Ни вам, ни тем более Крутоярову нельзя было и минуты позволять того, что вы позволяете. Чем дольше вы прячетесь, тем большей становится ваша вина! Скажите всем открыто. Это будет честно… Не лгите… Не притворяйтесь, не будьте трусливыми и мелкими… Несчастные любовники… А я вам мешать не буду… Ты же, Павел, понимаешь, что не такая я!
И, уже выходя из горницы, на маленькую дольку унизилась:
– Я сделала для него не меньше, чем вы, товарищ Долинская. И поверила ему… И люблю.
Пробило двенадцать ночи. Мигнули трижды лампочки: совхозная электростанция предупреждала, что через десять минут выключит свет… Вскоре наступила гнетущая темень.
– Собирайся, поедем ко мне, в Рябиновку, – решительно поднялся Павел.
– Нет. Не поеду. Прости меня… Об этом надо как следует подумать.
Вернувшись в Рябиновку утром, Павел прежде всего зашел к Егору. Там было людно: для проверки колхоза приехала комиссия из семи человек во главе с Верхолазовым.
Верхолазов, Светильников и Кораблев сидели в кабинете Кудинова, перелистывая густо исписанную синими чернилами школьную тетрадь. Это была жалоба на Крутоярова. Когда Павел вошел, Верхолазов закрыл ее и положил в большую кожаную папку. Ширкнул замком-молнией.
– Есть к вам много вопросов, товарищ Крутояров, – сказал он.
– Слушаю ваши вопросы.
– Нужны обоснования. Из каких соображений вы не выполнили полугодовой план по мясу, второе – непонятна ваша позиция по поводу паров, третье – как вы с товарищем Кудиновым могли допустить незаконное исключение из колхоза бригадира Оглуздина. И последнее… Придется объясняться по семейным делам. Все это надо изложить в письменном виде. Причем нужна только суть, без ваших теорий. Они никому не нравятся… Вам, товарищи, по этим же вопросам также необходимо изложить письменно свою точку зрения… А сейчас, товарищ Крутояров, пройдемтесь в ваш кабинет.
Когда остались с глазу на глаз, Верхолазов сказал:
– Дорого тебе придется рассчитываться, Павел, за связь с Долинской!
– По кляузе Оглуздина?
– Какая кляуза? Вот посмотри! – Верхолазов выдернул из внутреннего кармана черный пакет с фотографиями, веером раскинул их. – Ты с ней? Вот, вот и вот. А вот избушка, где сходились. Вот твой «газик» около ее дома. Это неопровержимо.
– Ничего ты не понимаешь, Верхолазов, – ощетинился Павел. – Тебе бы мелким детективом быть, а не в управлении работать. Слепой ты и к тому же дурак!
– Товарищ Крутояров! – сазаний рот Верхолазова окаменел.
– Уходи отсюда, слышишь?!
* * *
Комиссия работала десять дней. Сотни разных вопросов, нужных и ненужных, десятки документов подняли, посмотрели, изучили. Почему протоколы заседаний правления вовремя не оформлены? Почему плохо организовано в колхозе общественное питание? Почему не развернуто соревнование? Почему плохо строятся сельские клубы? Почему не привлекается к организации политической работы в селах сельский актив, не работают общественные организации, нет планов работы женсоветов? Почему? И, наконец, как мог попасть в состав правления Федор Левчук и для чего вся эта отсебятина?
– Вы за это ответите, товарищ Крутояров. Вы во всем виноваты. Рыба гниет с головы.
Многое приписали Павлу Крутоярову. Но главный грех – разрыв со Светланой, уехавшей из Рябиновки вместе со Стенькой в ту запомнившуюся ночь.
Главный? Павел этого не чувствовал.
Он курил, кашлял, не спал.
Нет. Не Светлана виновата и не Людмила. Нет.
А лето шло. Лето старилось. Воздух в деревнях густо настоялся укропом, подвялившимся вишеньем, сухими травами. Солодела около ферм забуртованная кукуруза. Бражный запах ее, в зависимости от ветра, то кидался на сельские улочки, то стоял над белым стеклом озера. Все поспевало и все готовилось к увяданию. Но все дышало еще здоровьем и было подобно человеку от юности до пяти-шести десятков лет, когда кажется он себе молодым и бессмертным, не знает о болезнях, источает радость.
В конце лета Крутоярова строго наказали по партийной линии и сняли с работы.
Не торной дорогой шел он по жизни и переживал случившееся болезненно. Не мог прогнать обиды и внезапно нахлынувшего одиночества. В памяти всплывали тысячи подробностей из прошлого. Много лет подряд, каждую весну, он угадывал начало движения березовки к зарубам на нежных чулках молодых берез и начинал посевную; замечал, как тянутся вверх медуницы, поворачиваются вслед за солнцем поля подсолнечников и темно-фиолетовые анютины глазки; был там, где надо было сеять либо жать хлеб, старался, чтобы быстрее приходило в крестьянские избы довольство. За это деревенские люди – доярки и агрономы, пастухи и механизаторы – с радостью распахивали перед ним свои калитки, садили за стол.
…Облетела с кленов листва. До резных козырьков над окнами дотянулись и засохли вьюны, а он строчил горячие страницы жалоб, разбирал жизнь по косточкам, разглядывал ее со всех сторон.
Весь район два долгих месяца обсуждал Павла Крутоярова. Судили «досконально», рассказывали подробности, сообщали «по секрету» нелепости на все лады и кому не лень. А он жил дома. Собственно, и не дома. Большой кондовый крестовик, отделанный для председателя, казался ему сейчас сырым склепом, и он ранними утрами уходил к озеру, сидел на травянистом берегу, вспоминал детство. В тридцать четвертом году они с дядей Уваром Васильевичем ездили в лес за сухостоем. Было половодье. Колченогий мышастый меринок остановился у шумного в холодных брызгах брода. «Ты слазь, – сказал дядя Увар. – Серко без нас легче телегу протащит, а мы на лодке переплывем».
Дядя примотнул вожжи к передку телеги, погладил Серкову морду, отошел в сторону и сказал: «Давай благословясь!» Конь сначала крепко сдал назад, задрав на короткие уши хомут и свернув седелко, а потом прянул в воду.
Остальное все произошло быстро. На середине лога Серку залило круп, и он поплыл. Подлетела ноздреватая льдина и, захватив острым белым зубом повод, понесла Серка по течению. Другая, черная, гладкая, с размаху ударила его в темя. Он охнул, заржал и скрылся под водой.
Конец этого несчастного дня и почти всю ночь парнишка ревел на печи. А потом ему приснился сон. Плыли в туманном мареве на белых льдинах мужики и бабы, молодые, красивые, веселые. Они брали друг друга за руки и кружились в хороводе. И лошади, и коровы, и собаки – все стояли в стороне, ошеломленные свободой: не было ни упряжи, ни привязей, ни пут, ни вожжей. Серко стоял среди них и улыбался.
Наутро он рассказал сон дяде. «Все верно, – подтвердил старик. – Дисциплину каждая животная не через кнут да узду понимает».
Дядя получил в том году за халатное отношение к артельному тяглу два года принудиловки. Послали его на лесозаготовки… Но долго стояли в памяти Павла дядины слова…
Нет, Павел в жизни не был погонялой. Он большую часть стремился быть на стремнине, знал: тугая упряжь, как тесная одежда – хотя и нова, да рвется. Он умел слушать и понимать людей.
В начале октября народился новый месяц, показался в темном осеннем небе над озерной отножиной, книзу горбом, по-зимнему. И дождик, плясавший на воде много дней, будто испугавшись этого робкого младенца, затих. Засверкали, пугая стреноженных коней, опоздавшие зарницы. Утрами крепчал морозец, и на подернутые ледяной коркой лужи и плесы, удивляясь, выходили гуси. Они скользили на красных лапах по льду, испуганно кричали.
В конце октября Павла вызвали в город.
Утром, когда он должен был идти на заседание партийной комиссии, женщины, вскапывавшие осенний цветник под окнами обкомовской гостиницы, говорили тоже о нем:
– Пасть в море, да уж не в такое горе!
– Променял кукушку на ястреба.
– Добро бы баба как баба, а то, говорят, с кожаной ногой.
– Жинка-то у него красавица!
– А эта страшилище.
Павел прикрыл форточку. Ему стало не по себе.
В половине девятого в номер позвонил Верхолазов.
– Доброе утро, Павел! – В голосе его было столько радости, что Крутояров испугался.
– Что случилось?
– Радуюсь вместе с тобой.
– Чему?
– Заседание комиссии отложено. В девять часов зайдешь в двадцать пятую комнату, на беседу с инспектором ЦК.
– Хорошо.
Павел брился, торопясь и нервничая: не хватало только еще инспектора ЦК. Все хотят покопаться в его душе, похватать за самое оголенное и больное.
К назначенному времени он стоял у приемной. Секретарша, девушка с лисьим личиком, улыбнулась, показав мелкие белые зубки.
– Заходите, товарищ Беркут вас уже давно ждет.
– Что-о-о-о?
– Ждет Беркут.
– Родион Павлович?
– Да, Родион Павлович.
Павел сел на стул.
– Спасибо вам.
– За что? Что с вами?
– Со мной ничего, все хорошо. За Беркута спасибо.
Глава четвертая
Рухнуло все, да так, будто и не было ничего на свете. Остались Увар Васильевич с Авдотьей Еремеевной одни в своем доме с палисадом, с тихим двором, поросшим конотопом, с тесовым навесом, амбарушкой и притонами. Свалился от времени Стенькин турник, затравели двухпудовки, вдавившись в землю… Какие-то новые ребятишки, не Степановы сверстники, а другие, бегали по утрам к Агашкиному логу, укрывались в ивняке, ловили на малинку свирепых и дурных на поклевку окунишек и ершей… Новые звуки, новые песни плыли над Рябиновкой. Только древнее озеро вздыхало по утрам всей громадой так же, как много лет назад.
Павел жил в собственном, председательском, особняке, хмуром и неуютном. Увар Васильевич не раз намекал племяннику: «Переходил бы к нам, домище-то людям бы отдал», – но Павел отказывался наотрез: «Каждый человек, дядя, обязан в своей жизни построить дом, вырастить ребенка и посадить дерево». По утрам, чуть свет, Еремеев-на относила Павлу на квартиру кринки с молоком и свежие из серой муки оладьи, испеченные на конопляном масле.
Светлана жила в Копейске у родителей, писала Увару Васильевичу письма, полные безразличия, если речь заходила о Павле, озабоченные, если разговор начинался о Стеньке.
«Характер у него, – писала Светлана, – такой же, как у Павла Крутоярова; это потому, что с детства он впитал его привычки и поведение; и кто знает, может ли это быть полезным Стеньке…»
Тревожился Увар Васильевич. «Какого рожна людям надо? – ругался он. – Любовь? Чувства? Взять бы хорошую палку да отходить как следует. Вот была бы чувствительная любовь!»
В глубине его души застыла тупая боль. За Павла, за Светлану, за всю их неустроенную, изломанную судьбу. Увар Васильевич понимал племянника сердцем и, видя, как жизнь стальными тросиками стягивает его волю и как он сопротивляется всей молодой еще силой, приходил к заключению: «Железо, если с умом закалить, – ничем не возьмешь, а перекалишь – согнется или хрупнет».
Беспокойство жило в заброшенном подворье Увара Васильевича и Авдотьи Еремеевны Крутояровых. Одно веселило: приемный внучек Стенька посылал успокаивающие, крепкие письма. Стенька после окончания института работал на Крайнем Севере заведующим школой-интернатом и обещал Увару Васильевичу вернуться в Рябиновку.
«То, что случилось с отцом и матерью – дело сложное, – говорил он в письмах. – Судьбы человеческие складываются по-разному. Моих родителей я сейчас хорошо понял и потому на них не сержусь. Мы, дедушка, обязаны помогать им. Вы только никому не говорите. Такие люди, как мой отец, для нас, молодых, – человеческий пример и наше счастье. По меньшей мере, нам есть у кого поучиться».
Увар Васильевич дивился письмам внука, умилялся до слез, перечитывал скупые строчки. Останавливался на одном: парень стал «сурьезным мужиком», со своей меркой, со своими оценками. Не киселем растет – камушком.
И клял себя Увар Васильевич беспощадно. Зачем сказал тогда Пашке про Людмилу, зачем поджег его, растревожил? Пусть бы от людей узнал, не от него! Легче было бы. «Старый лыцарь, сводник, кикимора! – обзывал он себя. – Без твоей чертовой бороды все обошлось бы!»
Ругал себя за то, что больно было читать Стенькины письма. После того, как Павла решением бюро обкома восстановили на работе, Увар Васильевич увидел его совершенно новым. Павел работал весело, к людям шел с доброжелательностью, и они радовались этому. И вроде бы радовалась решению бюро вся Рябиновка. Веселее крутились шестеренки на комбайнах и тракторах, проворнее стали люди.
– Ты, Павел, сейчас в хорошую пору вошел, – говорил Увар Васильевич. – Только вот житье-то тебе надо бы как-то улегулировать. Иначе опять на тебя вешать будут что попало.
– Знаю, дядя Увар. Сделаю! – успокаивал Павел.
Степан приехал в район в самый разгар лета. Клокотало теплой водой озеро, день-деньской кишели берега ребятишками, и только в потемках к присмиревшей воде подходили взрослые сенокосники. Молча, с наслаждением смывали с горевшей кожи налипшую за день сенную труху. Попыхивали в темной прохладе цигарки. Приглушенно смеялись на особице бабы, они обмывались, раздеваясь донага.
Степан вернулся из Норильска с деньгами, а потому не спешил на работу, жил в районной гостинице вольготно, ни в чем себе не отказывая. Вечерами уходил к берегу, сидел на обвалившемся яре, вглядываясь в далекие огни Рябиновки, сверкавшие на другой стороне большой воды. Иногда Рябиновка, будто в мираже, приподымалась над озером и покачивалась, как сказочное царство. Степан восторгался теплом, свободой, независимостью, ждал предстоящей встречи со своими. Перед отъездом из Норильска он получил от матери несколько необычайно откровенных писем. Она просила ехать к отцу, быть с ним рядом, независимо от того, захочет он этого или не захочет. Нетвердая надежда на что-то доброе пронизывала письма матери. Мать жила отчимом. И Степан ни в одном своем ответе не разрушил эту последнюю ее радость. Пусть все будет так, как она хочет.
Заведующий районо Сергей Петрович Лебедев встретил Степана сдержанно:
– Ты что же, Степа, приехал и носа не показываешь?
– Разрешил себе немножко отдохнуть, Сергей Петрович.
– Отдыхать некогда. У нас сейчас идет комплектование. Не хватает учителей с образованием, директоров. Но если ты к этому относишься без особого интереса, то удерживать тебя не буду.
Можно было бы на этом и закончить разговор. Мог бы Стенька Крутояров хлопнуть дверью. Но не смог он сделать того: не испугался, не обиделся, а успокоился и почувствовал, что перед ним человек гораздо более сильный, озабоченный большим государственным делом.
– Я, как говорят, ничего плохого не привез, – сказал он Лебедеву. – Куда пошлете – туда и поеду. И работать стану по совести. Но лучше бы послали вы меня…
– В Рябиновку? – улыбнулся Лебедев. – Правильно, в Рябиновку и поедешь. И не рядовым учителем – директором.
Это было началом горького разочарования и обиды, которые пережил Степан.
…Автобус пришел в Рябиновку перед вечером, и в школе, кроме сторожихи тети Поли, никого не было. Она сказала Степану, что директор, хотя «оне» и не в отпуске, но никого «не принимают».
– Скажите, что я из районо, по службе, – начал упрашивать Степан. Но в дальнем конце коридора скрипнула дверь и появился Завьялов, по-военному строгий, недружелюбный.
– Что вам угодно?
– Крутояров, – протянул руку Степан. – Вот приказ. Меня назначили директором этой школы. Хотелось бы познакомиться.
– Директором? Разве теперь в школы по два директора назначают?
– Не шутите, товарищ Завьялов. Это же приказ заведующего районо. Вы же сами просили, как мне известно, об освобождении.
– Да, я просил Сергея Петровича, чтобы меня освободили. Но это было уже давненько. И заявления я не подавал. Так что знакомиться со школой вам пока нет смысла.
Завьялов посчитал аудиенцию законченной и вернулся в свой кабинет. Из приоткрытой двери донесся веселый женский голос:
– Кто там приходил?
– Крутояровский приемыш. В директора приехал!
Захлопнувшаяся дверь оборвала приглушенный смех.
С тем же автобусом вернулся Степан в райцентр, взъерошенный, обиженный до слез.
В эти дни Людмила Долинская «насовсем» переехала к Павлу Крутоярову. Она сказала: «Все равно жить без тебя не могу. Давай будем вместе». Павел обрадовался, засмеялся умиротворенно, будто ничего не произошло: «Вот правильно. Давай чай пить будем!»
* * *
Перед утром пала сильная роса. В окно потянуло сыростью, и Людмила проснулась. В синем свете стояли окутанные туманом рябиновые кусты, наперегонки будили село петухи, едва-едва уловимые шорохи доносились с озера, живущего своей таинственной, далекой от людей жизнью.
Павел лежал с закрытыми глазами, но по озабоченной складке на лбу Людмила поняла, что он не спит. Так было несколько ночей. И Долинская забеспокоилась. Беспричинное проявление отчужденности. Откуда? Думалось, что все трудное было позади: и упреки, и обсуждения, и проработки, и сплетни, и насмешки. Все принято людьми и наполовину забыто. Сложилась новая семья. Не у них одних с Павлом Крутояровым было такое в жизни. Светлана Крутоярова мужественно и с честью оборвала нити, соединявшие ее с Павлом. Не из-за жалости к Людмиле – по логике. И в райкоме партии, когда Людмила вставала на учет и беседовала с секретарем, она услышала будничные слова: «За то, что произошло в вашей жизни, не считайте себя виноватой». Ее рекомендовали главным агрономом Рябиновского колхоза, и правление, все, как один, даже Вячеслав Капитонович Кораблев, ничуть не удивилось этому. «Надо агронома, правильно райком сделал».
Она осмотрела все поля, поговорила с людьми, а потом попросила разрешения побывать у Терентия Мальцева. И эту просьбу ее удовлетворили с готовностью. Павел сам позвонил колхозному ученому, просил найти время для встречи с Людмилой; и Мальцев, старый знакомый Павла, добрейшей души человек, твердил одно: «Милости прошу, пусть приезжает!»
Людмила впервые близко увидела Терентия Семеновича, непосредственного, увлеченного, простого.
– Вы, Людмила Олександровна, – окал Мальцев, – отвлекитесь от своих полей на минуточку, помыслите помасштабнее да вдаль поглядите… Еще в двадцатых годах я, помню, купил себе велосипед, а ездить на нем не мог. Только сяду, крутну педали разок – и на бок. Сосед говорит мне: «Вниз смотришь, Терентий, под ноги, оттого и падаешь… Ты вперед смотри!» Послушался его – научился ездить… Вперед смотреть надо в любом деле… Представьте себе шахматную доску. За доской сидят двое: Природа и Человек. Белыми фигурами всегда ходит Природа, за ней право первого хода. Она определяет и начало весны, и жару, и холод, и дождики… Так вот, чтобы не проиграть, Человек должен правильно отвечать на любой ход Природы, пусть самый каверзный. Тут вот все и дело.
В Рябиновке много лет подряд урожаи были стабильные. Пятнадцать-восемнадцать центнеров с гектара. Выше этой границы перевалить не могли. И, вернувшись от Терентия Мальцева, Людмила сказала Павлу: «Надо думать о более высокой цифре». – «Не торопись. А то в чужом монастыре со своим уставом окажешься!» – «Мальцев берет двадцать пять». – «Нам хватит пока того, что есть».
Нет, это Людмилино замечание не обидело Павла. Несколько резковатый ответ был понятен: действительно, следовало взвесить все детали, учесть все стороны дела, продумать мелочи. Шаблона допускать нельзя. Земля во веки веков полна разных загадок. Поле – не цех: град и дождь, заморозки и суховеи автоматически пока не выключаются никаким прибором. В цехе, под крышей, могут быть «незапланированные» стихии, в поле, под открытым небом, – тем более. Надо думать, надо определить прихоти каждого массива, каждого гектара.
…Людмила растапливала русскую печку ловко. Метнула поперек пода звонкое березовое полешко, подожгла берестяные одирки, уложила их, извивающиеся и коптящие, на деревянную лопату, просунула в цело. Тут же скидала на поперечину почти все беремя дров, принесенных с вечера. Когда дрова разгорелись ярко и дым повалил в печной чулан сплошной стеной, она выключила электричество: любила эти мягкие желтые блики на стене, легкое потрескивание дров и запах только что затопленной печи. Необыкновенный, неповторимый запах. Ощущение домашнего очага, размеренности, прочности жизни.
Павел вышел на кухню, улыбнулся:
– Ты знаешь, что мне вчера Федор Левчук рассказал. Смотрю, говорит, около нашего сельпо «Беларусь» остановился с прицепной самосвальной тележкой. Тракторист водку покупает, в гости поехал. В кабине жена сидит с ребенком, а в тележке – теща… Тележка-то семитонная… В Макушино поехали, за девяносто километров.
– Не может быть.
– А ты знаешь откуда этот тракторист? Из твоего бывшего Артюховского совхоза. Федор его знавал еще до войны, парнем. На призывной комиссии спрашивают: «Родственники за границей имеются?» – «Имеются», – отвечает. – «А где?» – «В Челябинской области».
– Тут, Паша, смешного мало! – Людмила обиделась.
– Да уж действительно мало. Технику государство валом валит не для того, чтобы по гостям на тракторах ездить. И закреплять ее надо, Людмила Александровна, за грамотными механизаторами. И контроль нужен.
Он набросил на плечо махровое полотенце и ушел к озеру. «Притворяется веселым, поучает. – Людмила все больше и больше злилась на Павла. – И колет… Пора бы уж сдерживаться!»
А Павел и в самом деле притворялся и удерживался от откровенности, могущей прорваться не вовремя. Удерживался с того дня, как позвонил ему по телефону Сергей Лебедев и сообщил о Стеньке: «Директором школы назначаем у вас, в Рябиновке. Имей в виду». Не спросил Серега – надо это делать или не надо. Видно, знал, что Стенька – Павлова радость и его же горе и что с Павлом Степан будет сильнее, как будет сильнее и сам Павел.
А потом в маленьком кабинете Егора Кудинова он увидел сына и сразу же сообразил: Стенька не прежний, он взрослый, новый человек. Как скульптор после мучительных схваток с глиной, после работы черной и изнурительной, а иногда и совершенно бесполезной, увидит вдруг (когда еще не видят другие) блеснувшее свое диво-дивное, созданное воображением, замысленное давным-давно, увидит в яви, на вертящемся станке, и обрадуется, и задрожит от счастья, заспешит, притянутый волшебной силой вдохновения, так и Павел Крутояров увидел своего выросшего сына.
Степан протянул ему руку:
– Здравствуй, папа!
– Здравствуй. Что же ты домой-то не зайдешь? Место есть.
И Степан сразу начал заикаться:
– Домой-то… У меня, папа, ты же знаешь, квартира, и вот Егор Иванович советует в ней жить… Она же пустая…
Егор встал из-за стола, сухо покашлял в кулак:
– Вы тут поговорите, а я пока схожу на почту, тут рядом, – зачем-то объяснил Егор.
Павел быстро взял себя в руки.
– Понимаю, сын. Но ты не стесняйся. Людмила Александровна, она добрая.
– Хорошо, папа. Пусть тебя это не тревожит. Я буду заходить.
Степан хотел показать отцу письма матери, поговорить о делах школы, но было уже поздно. Павел тянул ему руку:
– Спешу, Степа, дел всяких полно. Ты давай устраивайся и заходи…