Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Шел снег, нес с собой радость и веселье. На Октябрьский праздник Егор Кудинов пригласил к себе Павла Крутоярова с Людмилой, Увара Васильевича и Афоню Соснина с женами.
Егор медленно отходил от щемящей боли, нахлынувшей в тот сентябрьский день. Ловил себя на мысли: «Один кто-то виноват – на весь белый свет серчаю. У злой у Натальи – все люди канальи». И терзала душу ночь, когда избил он Галку, распластнул на ней платьишко… Грешил на школу, вернее, на обстановку в школе, на учителей, а по пути и на ни в чем не повинного нового директора школы Стеньку Крутоярова. При чем он, этот парень? Душа у Егора болела. Извивался он, как уж под вилами.
Перед праздником они вместе с известным на всю Рябиновку маркитаном [14]14
Маркитан – забойщик скота.
[Закрыть]Уваром Васильевичем свежевали борова и быка-полуторника. На дворе под крышей работала паяльная лампа, и огромная свиная туша вкусно желтела. Толпились ребятишки, расхаживал между ними наевшийся досыта мясного Джек. В доме топилась русская печка, и Феша выносила на двор ведра и чугунки горячей воды. Пахло жареными ошурками [15]15
Ошурки – обжарки.
[Закрыть]и топленым салом. Звякнула калитка. Прошел во двор единственный во всей Рябиновке казах Напай Найманов – Николай Иванович. Еще во время коллективизации назначили его мужики начальником почты, по той причине, что не мог он жить без кобылы и кумыса, а всех кобыл, кроме почтовской, обобществляли. И оставался он почтальоном на многие годы. Николай Иванович не умел читать, но газеты и письма приносил точно по адресу и с поспехом, какого у других не наблюдалось. От природы сообразительный, он все русские буквы перевел на известную крестьянскую утварь: С – дуга, О – колесо, Ш – грабли, Н – лестница. И точно понимал по этим знакам, кому письмо или газета, или деньги в переводе.
– Николай Иванович, стой-ка! – позвал почтальона Увар Васильевич.
– Стоять некогда. Робить нада… Ты – мулла, я – мулла, а кто коням сено даст?
– Да ты погоди.
– Что тебе?
– На-ко, гостинец Дарье отнеси!
– Какой-такой гостинец?
– А вот! – Увар задирал сивую бороду, хохотал, протягивая Николаю Ивановичу свиное ухо.
– Дурной, Уварко! – плевался Николай. – Не соображаешь, змей, что нынче казах другой стал. И свинину тоже может ашать [16]16
Ашать – кушать (казах.)
[Закрыть].
– Да ну?
– Приходи завтра, старый, ко мне, я тебя кобылятиной угощу.
– А ты, поди, думаешь, струшу. С превеликим удовольствием махан [17]17
Махан – кушанье из конины.
[Закрыть]ем, не грозись!
Все весело смеялись. Смеялся, забывшись, Егор. Но, увидев Галку, будто сиротинка сидевшую на крылечке, смолк. Галка, этакая боевуха, и вдруг в сторонке. Захолонуло у Егора сердце. Это я, черт старый, довел девку!»
Когда закончили работу, притянув начинающие застывать туши крепкими вожжами к верхней матке навеса, пошли в дом. Егор остановился возле Галки, попросил:
– Не простудись, доча. Иди в избу!
Увидел в глазах ее отчаянный вызов. Она поднялась и сказала:
– На праздник, папа, нужно пригласить Степана Крутоярова. Не придет – его дело. Но вы его прогневили, вам и кориться надо. Не за вами правда, папа!
Егор проглотил большой клубок слюны.
– Знаю без тебя.
…Шел тихий, веселый снег.
Красные флаги и снег, и красные транспаранты обновили школу, клуб, правление колхоза, рябиновские улочки и переулки. Казалось, что рябиновая согра брызнула на село несказанной краской и запахом. Полыхало все красным огнем, пело серебряным звоном.
Феша умела готовить столы к праздникам, обильные и вкусные. И в том, как это делалось, сказывался характер сибирский, вольный. Толстые щи – перво-наперво, потом рыжики в сметане, боровички с луковой подливкой, огурцы и помидоры соленые и маринованные, ястрычная с белой пленочкой икра, шаньги и пироги, и утки жареные, и гусятина, и пельмени, и блины, и запеканка из гречневой каши с груздями, и квас медовый с изюмом, да сухарный с рябиной и на мяте. Чего там только не было!
После торжественного заседания, состоявшегося в клубе, гости собрались в горнице у Кудиновых.
Дед Увар, присаживаясь к столу, цокал языком:
– И откуда ты, Фешка, всего этого набрала, едрена копоть! Тут за неделю не съешь!
– Будто у вас на стол нечего ставить?
– Мы со старухой живем по ватерпасу: нет ни хлеба и ни квасу, душу шибко не морим – ничего мы не варим!
– Пошел собирать, Уварушко! – махнула рукой Еремеевна. – О, господи!
– Присаживайтесь, гостеньки дорогие. С праздником вас! С Октябрьской! – Феша держала поднос, на котором красовался зеленый витой графин с горлышком в виде головы богатыря.
– Эта посудина на мысли наводит! – сказал помалкивающий доселе Афоня, и Зойка ткнула его под локоть: «Знаю твои мысли».
– Давайте по круговой, по братинушке!
Егор принял из рук Феши графин-богатырь и начал обносить всех рябиновой настойкой на спирту. Когда подошел к Степану, поклонился:
– Спасибо, что пришел, Степа, не поморговал.
И этим будто заборонил все неровности, лежавшие между ними, и Степану стало легко.
Пили немного. Пропустив рюмку, Увар Васильевич благодушничал:
– Как Иисус Христос на колеснице проехал. Ей-бо! Оно, к делу сказать, колесниц нынче не признают. Телег и тех в колхозе, руководимом племянником, не хватает… Моя старуха на самолете в область летать наторела. Какие уж тут телеги? Самолет, известное дело, скорость… Первый раз она в самолет залезла и рябину из ведра рассыпала. Пока собирала ягоды, ей говорят: «Приехали, Еремеевна, вылазь!» Она в ругань: «Хватит, говорит, смеяться-то, молодые ишо!» А потом окозохалась [18]18
Окозохалась – опомнилась, очухалась (обл.).
[Закрыть], глянула в кругляшок-то – город!
– Будет тебе! – останавливала его Еремеевна. – Кто же тебя не слыхал. Вся Рябиновка знает, всем доклад сделал!
Но Увар Васильевич разогнался и остановиться ему было уже трудно.
– А за штакетником, около аэровокзала, сноха Ангелина стоит… Ждет свекровку… Не так уж ей свекровку надо, как два ведра рябины, давление лечить. А что оно такое, давление, и отчего происходит? Оттого, что кушать помногу стали. Вот оно и давит. Во все, значит, отверстия напор идет. Во время войны, когда всухомятку жили, ни у кого не давило, и болезни такой вовсе не было. А сейчас… давление! И лекарства разные придумывают: кто рябину горстями ест, кто облепиху. А один из нашего райисполкому, ястрить его, пчелами вздумал лечиться. Слыхал, Павел? – Увар Васильевич потеребил племянника за рукав.
– Нет, не слыхал!
– Приехал к Ермолаю на пасеку и говорит: «Выпускай пчел». А тот в ответ: «Чо их выпускать, они не взаперте и не привязаны». Возроптал начальник: «Заперты не заперты, а сделай, – говорит, – так, чтобы они меня покусали: давление у меня!» Ермолай да Оглуздин, известно, какие личности, все время хворые – есть охота и выпить сильно тянет. Об давлении этом они никогда не слыхивали. Зевнул, значит, Ермолай во всю пасть и опять отвечает райисполкомовскому: «В пьяном виде вы, гражданин начальник, как бы они вас совсем не кончили. Оплывет ваша личность – мамаша родная не признает!» – «Зачем же лицо? Надо, чтобы в ягодицы жалили», – просит товарищ. В общем, сделали так: закрыли у избушки все окна и щели, только одно нижнее стеклышко в раме вынули, так, чтобы ягодицы можно было поместить… Расшуровал Ермолай злодеек, ну и давай они гостя потчевать. Терпел он долго, не вытерпел, отскочил от окошка, за штаны хвать, а пчелы ему на чело. Он за чело схватился, а штаны – на пол! Визготня, шум! Потом, говорят, дён десять ни сидеть, ни лежать, ни стоять не мог. Едва отводились в райбольнице!
Покатывалось со смеху застолье, лился из репродуктора заливистый мотив. Феша, скинув батистовый платок, гордо подняла голову, взяла у Егора графин, налила рюмку, выпила и надела ее на палец:
– Сел воробушек на гвоздь, как хозяин, так и гость! Давайте еще по рюмочке, гостеньки мои милые!
– Ох, ястрить те, ловко! Придется, видно, – быстро согласился Увар Васильевич.
Потом пели песни, слаженно, на два голоса:
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали!
И весь хор, будто подкрадываясь, выходил навстречу запевальщику:
И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали!
Песня вздымалась ввысь, могучая и величественная.
Пробовали играть плясовую: «Растотуриха высока на ногах, накопила много сала на боках!», но не получилось, и Увар Васильевич сокрушался:
– Гармошки не хватает, Егор! Как ты, едрена копоть, сплоховал?!
– Давайте я за Виталькой схожу! – предложила Зойка. – У него баян.
– Айда бегом! – согласился Афоня. – Тут рядом.
Зойка, накинув пуховую шаль, хлопнула дверью. Вскоре на дворе яростно залаял Джек. Степан глянул в густые сумерки и вздрогнул: от калитки к сеням в кожаной, оставшейся от отца, куртке, подбитой белым мехом, с баяном в руке шел Виталька. Рядом с ним в заячьей эскимоске с длинными ушами шагала Катя Сергеева. Впустив в избу белый вихор, они предстали перед всеми, веселые, раскрасневшиеся от мороза и быстрой ходьбы.
И дальше все шло как в тумане. Феша Кудинова плясала легко. Будто пава ходила вокруг нее полная достоинства Зойка, и Еремеевна по-девичьи звонко припевала частушку, взглядывая на Увара Васильевича:
Я, бывало, боком-боком,
Я, бывало, стороной:
Бывало, в кожаной тужурочке
Ухаживал за мной!
Но Степан ничего этого не видел и не слышал. О чем-то толковал ему Егор, что-то рассказывал отец, дружески улыбалась Людмила Долинская, вызывала плясать Феша; и он сам улыбался, смотрел всем в глаза, поддакивал, не понимая, с кем и о чем говорит, не слушая собеседников, не испытывая малейшего желания что-то узнать или сказать… Все, кто был вокруг: и дед, и бабушка, и Феша, и Егор, и Афоня, и Катя Сергеева, и Виталька, и отец с Людмилой Долинской – все стали казаться Степану бесполезными, ненужными людьми с маленькими и смешными радостями, не настоящими, а засохшими, как цветы бессмертника. И ему стало невыносимо скучно от того, что он здесь, с ними.
В городе рядом с общежитием педагогического института жил инвалид Отечественной войны. Студенты приглашали его в красный уголок и слушали рассказы о подвигах. Так было и раз, и два, и три. Потом инвалид, пьяный, взлохмаченный, стал приходить без приглашения. Он заголял грязную штанину и давал щупать уродливо сросшуюся ногу и глубокие рваные раны.
– Я воевал, – хрипел инвалид, – кровь за Родину пролил!
И с каждым разом эти слова для младшего Крутоярова казались все менее значительными, а потом стали безразличными. Все знали, что инвалид героически сражался под Сталинградом и имеет награды, но всем стало казаться, что он лжет. И никто не хотел видеть его пьяного и нечесаного.
И Катя Сергеева, пришедшая с Виталькой, показалась Степану ничтожной лгуньей, обманувшей его.
«Соберись, Степка, тебе нельзя расслабляться. Слабых бьют!» – шептал он. И это, последнее, оборвало бечеву мыслей горьких, тоскливых. Он поднялся:
– Извините, что-то голова разболелась. Выйду на воздух.
Он улыбнулся, и люди не заметили даже маленькой тени волнения на его лице. Ночное небо, ветер и теплый реденький снег успокоили Степана. «Давай, Степа, делай очистительное дыхание по системе йогов», – сказал он себе. Внутри заклокотал беззлобный смех: «Ну и везет! Как поговаривает дедушка, шел на казару, а принес гагару».
Степан поднял лицо – снежинки кололи ему кожу. Огромное облако, похожее на айсберг, сдвинулось, и луна пролила золотисто-белый свет. Буран кончился.
Скрипнула избяная дверь.
– Степан Палыч! – это была Галка, голос ее срывался. – Что вы, потный весь, и на сквозняк? Захвораете?
– Ничего. Я ведь моржил, Галя.
– Что делал?
– Моржил. Зимой в Тоболе купался.
– А-а-а… – Она помолчала, потом рванулась к нему и затряслась в рыданиях.
– Тише, Галочка. Что случилось?
– Ничего. Вы скажите ей за ради бога, этой Сергеевой, скажите, чтобы она с ним не ходила… Зачем она пришла? Ведь дите у меня от него будет, а она притащилась. Будь они все прокляты!
Вышла на крыльцо испуганная Феша, шагнула к Степану.
– Не береди душу девке. Не навивай нам горя. У нас его и так хоть отбавляй.
– Перестань, мама, ничего ты не поняла! – всхлипнула Галка.
– Мне, дочка, и понимать не надо. Жизнь прожила, знаю. Чужим людям наша беда – чужа!
– По-по-слу-шай-те! – начал заикаться Степан.
– А что мне слушать?
– Ну тогда извините! – Степан круто повернулся и зашел в дом. – Спасибо, Егор Иванович, спасибо всем за компанию. Мне пора.
– Посидел бы еще, Степан Павлович.
– Не могу, извините.
Он попрощался со всеми за руку, И когда выскочил на улицу, облегченно вздохнул: «Дыши очистительно, Степка». Быстро зашагал вдоль начинающей хмелеть Рябиновки напрямик к школе. Уже за логом, около правления, услышал крик:
– Степан Павлович, постойте!
Вгляделся в темень и догадался: это Сергеева и Виталька. Учительница, распаленная, подошла быстро:
– Как вы смеете? Для чего вы ей напомнили? Она же в обмороке.
Виталька оттеснил ее:
– Отойди, Катерина Сергеевна, я сам поговорю с директором!
Щелкнул в руках складень, упал на снег баян.
И это «отойди, Катерина Сергеевна», и складень, и пуховая перчатка на руке, и запах водки и одеколона, резкий, как душистое мыло, подняли в Степане неудержимую злобу. Он притянул Витальку к себе, заикаясь, спросил:
– Девушку опозорил, а сам – в кусты?
– Какую девушку, извините, маэстро?
– Быстро забыл?
– А ну отчепись! – Виталька рванулся и ткнул Степана в грудь. Степан даже не почувствовал ножа. Он ударил Витальку со страшной силой. Поскользнувшись, Виталька полетел в лог. Следом за ним, хрипя басами, переваливался с боку на бок баян.
– Как вы смеете! – закричала Сергеева.
– Вот так и смею. И зашагал к школе.
…И отец, и все, с кем он дружил в институте и там, на Севере, ни в какое время не ставили на главную жизненную линейку физическую силу… И только здесь… Он тонул… Парень с баяном, сверстник, Виталька Соснин, спасал его. Этот же парень щелкнул складнем, пропорол черную Степанову доху. Зачем он?
Болело левое предплечье. Черт знает что? Неужели? Степан включил свет, сбросил одежду, снял рубашку и подошел к зеркалу. На груди, ниже ключицы, кровоточила маленькая, как оспенный надрез, поринка, бурые кровяные капли медленно сползали вниз, к соску. «Степа, давай первую помощь себе оказывай! Достукался!»
Вышел на кухню, долго шарил включатель. Взметнулся фиолетовый, как молния, свет, вырвал из темноты лицо Кати Сергеевой.
– Ты?
Она не вздрогнула, не пошевелилась. Не сказала ни слова. Степан выключил свет.
– Уходи! – это вырвалось внезапно. – Не хочу тебя видеть!
– Я стою здесь давно, Степан.
– Считаешь, что я не прав?
– Степан Павлович!
Был длинный и нервный поединок.
– Вы черствый человек. Вы знаете только одну вашу волю и силу. Вам ничего больше не нужно.
– Это же ложь.
– Если вы будете так разговаривать со мной, я уйду.
– Уходите.
– Хорошо. Я все расскажу. Тебе первому. Слушай! – В голосе ее слышались мольба и слезы, и Степан это понял мгновенно.
– Вам плохо, Екатерина Сергеевна?
– Нет. Ты слушай, Степа! – Она назвала его так неожиданно и для нее самой и для него. – Извини… Мне уже двадцать три. Я не по годам взрослая. Я помню себя трехлетней. Был май, и к нам в детский дом, в нашу комнату, приходил веселый, ярко начищенный сержант с игрушками. Он приносил конфеты и играл на гармонике: «Кто сказал, что надо бросить песни на войне?» Каждую, по очереди, он брал на руки, подымал под потолок, и мы визжали от счастья… А потом был Серпухов… Детский дом для детей, потерявших во время войны родителей. Мы все в то время по-настоящему не осмысливали значения этих слов, потому что нам было весело и сытно и никто нас не обижал.
…Только в институте я поняла свое сиротство и стала думать о родителях. Кто они? Какие? А может быть, живы? Ничего узнать мне так и не удается… Я страдаю от этого, Степа. И приехала сюда, откровенно скажу, для того, чтобы забыть это мое, казалось бы, уже приглушенное страдание.
Подходило утро. Засинел под слабым светом выкатывающегося солнца снег, и в нестылое окно стало видно поскотину и березовый колок. Но Рябиновка спала, убаюканная праздничным хмелем. Лишь на школьном дворе пробормотал с лошадьми четверть часа Увар Васильевич, и все затихло. Степан слушал ее, накинув на плечи черную доху с прорезью и смотрел печальными глазами на желтые нитки настольной лампы, не нужной сейчас совсем, потому что мир заливал начинающийся день. Сергеева вздрагивала, будто от озноба, теребила пушистое ухо эскимоски и говорила:
– Если понадобится вся моя жизнь, я посвящу ее всю поиску своих родителей.
Степан увидел, что держит ее руку, а рука маленькая и холодная. И она тоже увидела это, тихо отстранила его:
– Не надо. Я хотела быть с тобой вместе, чтобы ты мне помогал. Я тебе говорю это открыто. Решай сам: быть тебе моим другом или нет… Лишь другом… А это не надо… Есть у меня в Ленинграде другой человек. И я, кажется, люблю.
– Прости, если я скажу тебе откровенно… Этот, о котором ты говоришь, который живет в Ленинграде… не существует… Ты его выдумала… Ты не могла не выдумать: все другие, невыдуманные, – хуже его… Это правда?
– А ты и рад?
– Я не злой. Вообще не люблю злых филинов. Но меня твои слова задевают, если не сказать больше…
– Это ты растревожил меня, Крутояров… Гордец, зазнайка и какой-то каменный… Боже! Это из-за тебя я пришла к Кудиновым с Виталькой… Видеть тебя хотела…
– У нас мо-мо-гла бы-бы-ть хорошая семья, – начал заикаться Степан.
Она опять как-то странно и нежно вздохнула:
– Не может у нас быть никакой семьи, Крутояров. Потому что ты, именно ты, к этому не подготовлен. Ты живешь разумом, а не сердцем. И ты ранишь меня этим. А я не хочу свежих ран. Хватит мне и одной.
Маленькая рука ее безжизненно лежала на столе, и лицо было скорбным. Она будто прочитала себе приговор и одобрила его с решимостью.
* * *
Застонали над Рябиновкой метели. Ветер облизывал синее блюдище озера, сдирал со льда снег, нес его на деревню, набивал на улицах возле домов и заборов огромные суметы, вылепляя причудливые белые карнизы. Днем из-за туч выползало холодное солнце, и буран ненадолго останавливался. Ночью потешался, как и прежде. Утром – опять «перенова» – так охотники называли новый снег, затягивающий старые звериные следы.
Охотники не боялись пурги. Они уходили к дальним камышам и рёлкам, к ондатровым домикам, ночевали в избушках на берегах озер и на островах, возвращались с тяжелыми пошевенками – салазками, нагруженными ворсистыми ондатровыми тушками. Обожженные ветром лица их худели и чернели, и мужики делались похожими на древних степняков-монголов, скуластых, коричневых.
Метели и сильные ветры раскачивали сверкавшие серебром электрические провода, швыряли их вверх-вниз. Схлестнувшись, провода смыкались, и тогда Рябиновка тонула в черноте. Директорская квартира была пристроена к школе. Получалось, что ночью во всем огромном пустом здании в полной темноте сидел одинокий человек, Степан Крутояров, слушал беснующуюся за окном бурю.
Однажды он увидел на потолке желтые отсветы. Выскочил в ночь. На пришкольном участке, среди голых тополей, горела школьная баня. Степан бросал комья снега. Но огонь не унимался… Пожарная машина пришла, когда от бани остались одни головешки.
Утром составляли акт о пожаре, и Увар Васильевич ругался с участковым милиционером Гавриловым.
– Не топили мы ее вчера, – говорил Увар Васильевич. – Не топили, значит, огня в каменке не было. С чего бы ей загореть?
– А позавчера?
– Позавчера топили. Так неужто она могла через два дня загореться? Чудной ты, паря!
Но Гаврилов составил акт по форме, заставил его скрепить подписями и печатями, и главной причиной пожара признал неисправность сложенной из красного кирпича каменки.
Степану с Уваром Васильевичем было выписано от имени пожарной инспекции предписание – оплатить штраф по тридцать рублей каждому.
…Бушевали над Рябиновкой бураны, и Степан беспокоился. Он боялся даже допускать такие мысли: «Школа деревянная. В каждом классе печь. Сгорела баня. А если загорится школа?» Директор за все в ответе. И расширялась старая, горячая задумка: «Надо уходить. Разве нет места лучше? Что мне больше всех надо?»
Непрошеными гостями поздно вечером заявились два председателя: колхозный – отец и сельсоветский – Егор Кудинов. Отец – высок, ширококост, дубленый полушубок на нем внатяжку, как резиновый; Егор – сух, жилист, фазаний нос его, впалые щеки, усики – черная бабочка под носом – все в противоречии с огромной ондатровой шапкой, как большое утиное гнездо, торчавшей на голове. Почти всю жизнь Егор кузнечил в Рябиновке. И в облике его было что-то от железа и горна, горячее и вороненое, как сталь.
Степан поставил на стол бутылку армянского коньяку, распорол острым жалом сувенирного складешка две банки жирнющей, в собственном соку, сайры и вытащил из шкафа стеклянную вазу с лимонами.
– А ты хозяйственный, директор! – Отец выпил маленькую рюмку коньяку и потянулся к лимонным кольцам. – Получается вроде прощального вечера. За отъезд пьем, что ли?
Он разглядывал затянутый зелеными тесемками чемодан, лежавший у порога. И Степану сразу стала понятной цель их прихода. И от того, что они пришли, такие доступные и немудрствующие, что, не стесняясь, пили маленькими рюмочками коньяк и беззлобно подтрунивали, заработал в голове младшего Крутоярова протестующий молот. Не краснея и не заикаясь, Степан сказал:
– Еще встречи не было доброй, папа, а ты уже прощаться. Рановато. Не на того напали. Ты же знаешь, школа – это у меня не хобби, а выбор с детства.
– Кстати, Степан Павлович, заходи-ка завтра ко мне, мы с тобой подумаем, как получше дело-то в школе организовать, – сказал Егор. – А то на днях в райкоме товарищ один прямо так меня упрекнул: «У вас, – говорит, – Кудинов, школа в Рябиновке – самый запущенный участок!»
– Верно, – спокойно кивнул Степан. – И трудно нам сейчас все сложившееся ломать.
– Ничего, мы с Павлом тебе поможем. Только ты сам-то из упряжки не выскакивай.
– Извини, сынок, – вмешался отец. – Я и раньше видел, что тяжело тебе, но, сам знаешь, наши первоочередные задачи – хлеб, молоко, яйца, шерсть… А про ребятишек забывали… Это худая традиция… Но ты давай к зимним каникулам напиши нам, что тебе надо в смысле материальном для школы, сделаем. Ну и чем помочь надо – поможем… Вы подумайте об этом с Егором… Ты терпеливым будь!
Они ушли от Степана поздно ночью, оставив в комнате запах дешевых сигарет и овчинных полушубков; и Степан впервые за неделю, прилегши на кровать, заснул одетый и проснулся только утром.
* * *
Степан показал Егору Кудинову акт обследования школы, оставленный заведующим районо. Кудинов долго и тщательно читал бумагу. Потом разгладил ее ладонью, сказал:
– Сергея Петровича давно знаю. Зря бумагу марать не станет. Когда еще директором детского дома был у нас, я ему завсегда помогал. В кузнице любую вещь ковал бесплатно и без очереди для сирот… Тут в бумаге есть добрые заготовки. Вот, читай. – Он поставил красным карандашом птичку. – Читай!
Степан прочитал:
«В состав педсоветов входят обычно все учителя школы, завуч, директор, помощник директора по хозяйственной части, старший пионервожатый, библиотекарь, председатель родительского комитета. И еще можно кое-кого из родительской общественности привлекать. Надежных».
Кудинов постукивал карандашом по столу.
– Наживулил? Это, брат, не просто строчки. Что, например, у вас за педсовет? А вот что: заседаете, время изводите, а кто знает о ваших заседаниях? Родители знают? Нет. Почему? Потому что вы одни паритесь, людей пригласить не хотите.
Напористый и спокойный, Егор нравился Степану. Степан понимал: не случайно бывший кузнец возглавляет коммунистов села. Многое видел Егор и, несмотря на «малую грамотешку», мог поговорить со знанием дела и с хорошей партийной тактичностью.
Они несколько дней подряд вместе обсуждали мероприятия по самому «запущенному участку» – школе. Вывод был один – озадачить школьными «проблемами» родителей. Решили провести педагогический совет совместно с родительским комитетом, а потом общешкольное родительское собрание.
На педсовет пришли Павел Крутояров, Федор Левчук и другие члены колхозного правления. Доклад делал Егор. Вообще, назвать длинную речь Егора докладом было нельзя, но учителя почувствовали в простых, по-крестьянски емких словах большой смысл.
Егор говорил, усердно жестикулируя и часто обращаясь к слушающим «за добавками». Степан радовался необычайной ясности и обстоятельности его доводов.
– Ребеночка воспитывать начинают, когда он поперек лавки лежит, – говорил Егор, – а когда он повдоль ляжет – поздно. Кто у нас это присловие не знает? Все знают. Да только забыли об этом в последние годы… А забудешь – дитё начинает портиться.
Егор передохнул, хмуро посмотрел на сидевших, потом отрубил:
– А мы новую жизнь строим. И вот следует нам по-серьезному договориться сегодня со всеми, с вами, дорогие товарищи учителя и члены родительского комитета. Договориться насчет того, чтобы воспитательную и учебную работу вести на «пятерку». И всем вместе.
– Хотя бы на «трояк», как мой племянничек поговаривает, – уронила замечание Акулина Егоровна.
– Не на «трояк», Акулина Егоровна, а на «пятерку»! Вот наша цель! Поняла? У нас сегодня есть-пить хватает. И родители обязаны, чтобы их дети были сыты, обуты, одеты и чтобы у них было время и место для выполнения уроков. Но этого мало, товарищи… Если ты, родитель, ждешь от своих детей толк, ты должен говорить с ними по душам, бывать с ними целыми вечерами, а не пьянствовать, как это у нас еще иногда случается. И в школу надо ходить каждый месяц.
Степан по студенческой привычке быстро записывал главные мысли Кудинова и видел, насколько четка и предельно проста его программа.
«Пьяного шофера мы снимаем с машины и отправляем домой, а он начинает лупить дома жену и гонять детей. Машину нам жалко – разобьет. А детей?»
«И вы, учителя, и мы, родители, – все вместе отвечаем за детей. Пожалуйста, советуйтесь друг с другом. Опытный учитель, он не только советует родителям, но и советуется с ними. Так же и добрый родитель должен. Если ты, учитель, не знаешь, как и что надо делать с ребенком, чтобы его поправить, то не ходи к родителям и не ругайся с ними, а допрежь этого разберись. Иначе толку не будет. На своих детях научился».
«Не перевелись у нас еще и такие папки и мамки, которые вместо того, чтобы воспитывать детей, на школу и на учителей позор несут: при ребятишках об учителях всякую чепуху болтают. О таких мы будем рассматривать вопрос на административной комиссии. Запомните это и разъясните всем».
Степан видел, какого труда стоило Егору произносить эти слова. Жег его внутренний стыд за Галку, за ее несчастье, но долг, беспокойство за других заставляли говорить. И чем дальше он говорил, тем светлей становилось его лицо, и он выпрямлялся от уверенности, что слова его нужны позарез всем, не только ему одному.
Решено было собрать родительское собрание. Намечался перелом. И вместе с радостью, будто наваждение, подступила тревога: «Школа не терпит застоя. Школа – это не только классы, залы, кабинеты, учащиеся и учителя… Это взрослое население, родители. Как правильно наладить контакт с родителями? В институтах учат работе с детьми, а где учат работе со взрослыми? Педагогика для взрослых. Она создана?»
И во сне Степан видел множество испытующих ребячьих глаз и глаз взрослых; и Увар Васильевич, потряхивая бородой, говорил хитро: «За баню нас с тобой оштрафили. Ну, бог с ним, с милиционером Гавриловым. Но ты погляди вокруг. Нет, паря, другой такой специальности, как твоя. За тобой все так шибко наблюдают и тебя копируют! Ты смотри – не подкачай. Чтобы семена на доброе ложе пали и чтобы не зачервивели, а в рост пошли обязательно».
К общешкольному родительскому собранию готовились все. Школьники под руководством учителей репетировали песни, пляски, декламацию; члены родительского комитета с классными руководителями обходили село, извещали о предстоящем собрании, как о большом празднике. И школа сама подновилась и помолодела. Павел Крутояров по докладной Степана направил в распоряжение Увара Васильевича группу женщин, выделил извести, и они за два выходных побелили коридоры и классы. Запахло свежестью и теплом.
Заглаживалась в уязвленном сердце Степана изнурительная боль, откатывалась, будто лава. Исчезли опасения: казалось, что все, даже и недоброжелатели, раз Степан решил что-то делать, готовы стать его помощниками.
…Когда в празднично украшенном школьном коридоре, превращенном в зал заседания, затих шум, Егор Кудинов предоставил слово Степану. И Степан увидел глаза всей Рябиновки.
– Дорогие родители. Мы хотим с вами посоветоваться.
И выложил все сокровенное, прочувствованное в беседах с Егором Кудиновым, учителями и многими родителями. Собранию понравилась речь Степана, и рябиновцы, обсуждая ее, поругивали себя, правление колхоза, Павла Крутоярова и Егора. И добро и мягко давали советы школе, обещая помогать всеми силами. Чувство высокой заботы о просвещении и школах извечно живет в русских селениях, оно воспитано историей, предками, много веков тянувшимися к свету. Напрасно думал Степан, что он одинок в Рябиновке, что только он – истинный борец за развитие школы.
Все село, за малым исключением, было готово помочь Степану и учительскому коллективу. Сетовали только на то, что не вовремя об этом узнали. Степан видел возбужденные лица, слышал доброжелательный шум родительской аудитории.
Но хорошее настроение вскоре было испорчено. На трибуну взошла Мария Никитична. И заговорила нервно:
– Главной причиной плохой успеваемости в нашей школе, безусловно, является слабое руководство школой. С приходом к власти, – она так и сказала, криво усмехнувшись, – «к власти» – Степана Павловича авторитет школы и учителей стал падать. Степан Павлович, не спорю, молодой и энергичный человек, но он не знает элементарных правил этики и культуры, несмотря на то, что имеет высшее образование. Вместе с товарищем Кудиновым и при поддержке своего отца, председателя здешнего колхоза Крутоярова, они ввели в состав педагогического совета людей, слабо смыслящих в педагогике. А педагогика – это не трактор, который достаточно заправить горючим, и он будет пахать. Мыслимое ли дело, на педсоветах сидит как равноправный член дед Увар, человек грубый и невоспитанный… Различные махинации по хозяйственным делам и пьянство уже приводили к тому, что наш уважаемый директор едва не погиб на озере… Стараясь замазать свою бездеятельность, товарищ Степан Крутояров играет в демократа, а начальство – и товарищ Кудинов, и отец нашего директора, – я не боюсь этого сказать, помалкивают, потому что он постарался запоить своих благодетелей. Они стали ручными, потому как частенько уходят из квартиры директора пьяными.
Степан и раньше предполагал, что она лицемерна, но не до такой же степени. Он хотел остановить ее: «Что вы говорите, Мария Никитична? Постыдитесь, ведь перед вами матери, отцы, бабушки и деды? Что они о вас подумают?» И Мария Никитична, будто догадавшись, что ее остановят, заговорила быстро, скороговоркой: