Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
Стенька дедовы небылицы слушал с недоверием, кривил в улыбке рот:
– Туман у вас в голове, дедо. Религиозный вы.
– Я? Религиозный? Да ты что, внучек, плетешь-то? Я и в старое-то время в церкву ходить ленился.
– Они все такие, нонешние! Безответственные! – ворчала бабушка. – Беда!
Слово «безответственные» бабушка не раз слышала на собраниях, но применяла не к месту, и Стеньку это смешило.
– Читайте побольше, баба, и вы «безответственной» станете, – советовал он и тут же начинал хвастаться: – Я почти всю Детскую энциклопедию одолел, а вы и по букварю слабо ходите, газетки вниз заголовком читаете.
– Вот-вот. Видишь как! Ему слово, а он тебе – три, – бабушка хитрила-мудрила. У нее были шершавые руки, и Стенька щупал запястья, прижимал ладони к щекам. Бабушка целовала Стеньку в вихрастую головенку, примирительно ворковала:
– Где уж мне, старухе, до тебя по грамоте дойти. Вон ты у нас какой ушлый.
…Стенька, хотя и смутно, но помнит Копейск. Мать приехала в круглосуточный садик вместе с высоким, крепким мужчиной.
– Это твой отец! – сказала она с улыбкой.
– Здравствуй! – подошел к незнакомцу Стенька. – А я давно тебя жду… Где ты ездишь?
Оказавшись на руках отца, малыш уткнулся носом в его теплую шею и почувствовал запах солнца. И ему с тех пор стало казаться, что он сильный, потому что к нему приехал отец, а к матери – муж.
Отец никогда не целовал Стеньку, как бабушка и мать, не гладил по головке. Но зато любил говорить, как со взрослым, по-мужски. И Стенька это очень ценил.
Летом каждое утро отец вскакивал с постели раным-рано, будил Стеньку, и они шли во двор к гирям. Отец легко вскидывал двухпудовки, ловил их на лету. Стенька вертелся на самодельном турнике, кряхтел.
– Силушку некуда девать. Ох-хо-хо! – пускал дед синие колечки. – Погодите, вот сено корове косить заставлю.
– Режим, дедо, для здорового человека дороже золота, – повторял отцовы слова Стенька. – Так что ты нам не мешай!
– Я, брат, и не мешаю, – сердился дед. – Раньше, в старину, безо всякого вашего режиму люди помогутнее вас были.
Отец прерывал перепалку деда и внука шутками:
– Не спорить, молодые люди. Пошли, Степа, к озеру принимать водные процедуры.
– Идите… Проце… дуры, – уедал дед.
– Не отдельно это слово говорят, дедо, а вместе, – как мог учил деда Стенька.
– Ладно, буду говорить вместе.
Были такие утра легки, свежи и добры, как все устоявшееся в семье Крутояровых. И насмешливое ворчание деда, и короткие наставления отца, и вся эта размеренная неторопливость в каждом шаге, и спокойствие – все это любил Стенька горячей мальчишеской любовью.
Нравилось малышу присутствовать на семейных «парламентах». Так назывались дни, когда отец, мать привозили отпускные деньги, дед получал зарплату, а бабушка – пенсию. Докладывал во время заседания «парламента» обычно дед. Он собирал в кучу все деньги и, почесав по привычке затылок, говорил:
– Всего выходит у нас тыща шестьсот рублей и шесть гривен.
– Гривенники, дедо, не считайте, – заявлял Стенька. – Крючки надо купить. Бабушка, скажите ему! А?
– Тише, – успокаивала мать.
– Ну так вот. Тебе, Светланушка, к зиме, конечно, пуховую шаль надо, а тебе, Павел Николаевич (так величал дед отца) – свитер лыжный и костюм… Всего, примерно, полтыщи уйдет…
– Правильно, – улыбался отец.
– Нам со старухой пока что ничего не надо, – продолжал дед. – Значит, рублев с тыщу можно и на книжку бросить, а остальное – на еду и на сластики?
– А мне велик? – загорался Стенька.
– Это что за штуковина?
– Велосипед, – хмурился отец. – Не говори так, Степа, не по-русски.
Дед отказывал Стеньке:
– Зачем тебе к зиме велосипед. Это неразумно. Этот вопрос на повестку дня попозже поставим.
В день «парламента» Стенька был полноправным членом семьи: он утверждал расходы. Стенька с детства знал, что деньгами могут сорить только плохие люди, что деньги – это труд, а любой труд надо ценить и уважать.
…Уже во втором классе Стеньке не повезло. Учительница поставила за две последние четверти по арифметике двойки. Он рассердился на учительницу и совсем не стал делать уроки. И вот результат – остался «на осень».
Когда летом приехали отдыхать в Рябиновку, отец сказал:
– По три дня в неделю ты на рыбалку ходить не будешь.
– За что, папа?
– Это тебе должно быть понятно. Ты же отстал по математике.
– Пап, но я же…
– Ты будешь заниматься. Иди.
– Папа…
– А ну, встань с дивана. Как разговариваешь?
Отец заложил руки за голову, и каменные бицепсы надулись, заподрагивали.
– Уйди!
Гудел над озером июнь. Рыба в логу и в отногах клевала жадно, без опаски. Забегал к Стеньке дружок, соседский мальчишка, племянник Афони Соснина, Виталька:
– Пойдем!
– Не могу. Отец запретил. Арифметику, понимаешь, учу.
– А-а-а. Понятно.
– Чего тебе понятно?
– Неродной. Вот и издевается.
– Как это неродной?
– Не отец он тебе.
Не вытерпел Стенька, вышел с Виталькой из дому.
– Значит, отец не мой?
– Точно. Все говорят.
– На-а! – Стенька коротким ударом расквасил Витальке нос. Били Стеньку, бил и он. Стенька давно усвоил, что его могут побить, но он знал, что и сам он тоже может. А потому Стенька никого не боялся.
Наутро, когда еще все спали, к бабушке, стряпавшей на кухне блины, пришел Афоня Соснин.
– Здравствуйте, Еремеевна.
– Здравствуйте.
– К милиционеру, к Гаврилову, хочу идти. На вашего внука жаловаться.
– Что он натворил-то?
– Витальке нашему нос разбил.
– За что?
– Сказал, грит, ему, что Павел Николаевич – неродной, а он в драку.
Стенька видел через приоткрытую дверь, как у бабушки потемнели глаза, задрожал подбородок.
– Сосед ты, Афонасей, хороший сосед, – сказала она. – Но уходи отсюдова. Али чужое горе хочешь руками развести. Свово мало?
И в эту минуту на кухню вышел отец.
– Не ругайтесь, тетя Авдотья. Ты что же, Афоня, ничего не понимаешь, что ли? Эх ты!
Стенька лежал на кровати, и слезы, горячие, как кипяток, плыли по щекам. Отец глухо сказал Афоне:
– Прошу тебя, уходи.
Заполыхала в маленькой Стенькиной голове прехудая думка: «Отец неродной. Что такое неродные отцы? Это значит, что я сирота!» Стенька начал перечить отцу. Не разговаривал с ним. Но Павел, как и всегда, если был дома, ходил на ограду, к гирям и водил с собой Стеньку. Он, как и всегда, купался по утрам в холодной воде и был невозмутим.
– Хочешь историю расскажу, – предложил однажды отец.
– Хочу, – оживился Стенька.
– В сорок пятом был один мой товарищ на море. Служил. Пришли они в Сан-Франциско корабли сдавать, а боцман американский говорит: «Давайте померимся силами!»
– Ну?
– Что «ну»? Почему ты на меня этаким сентябрем смотришь, разве я провинился в чем?
– Извини, пап! Ну, а дальше что?
– Боцман у них был во всех солях выварен… Шесть американцев, шесть наших на состязание выходили. Одни с одной стороны за канат берутся, другие – с другой. Кто перетянет? Американский боцман в дудку дудит и по-русски ругается, наш – тоже. Сначала американцы перетягивали, а потом наши их чуть за борт не унесли.
– Ну, а потом что?
– Потом оказалось, что американский боцман, старик, – родной отец нашему Ивану Федотовичу.
– Как же это могло быть?
– Просто. Еще до революции, в одиннадцатом году, уехали из России в Америку наши люди. В том числе и тот боцман, Федот. Женился там в штате Каролине, сын у него появился, дочь. А жена, белоруска, захворала… Болезнь такая есть – тоска по Родине.
– И что же, пустили их в Россию? – это спросила внимательно слушавшая разговор отца с сыном Светлана.
– Иван Федорович в нашем флоте служил, значит, пустили как-то.
– Папа, а ты мне неродной отец?
– Што-о-о?
– Неродной, говорят.
Павел рассердился сильно, задышал неровно:
– Кто это тебе сказал?
– Люди.
– А я? Ты мне, значит, уже не веришь? А ну, мать, дай сюда документы!
Светлана расстегнула коричневую сумку, протянула Павлу синюю бумажку.
– Вот смотри, – поднес он Стеньке документ. Тут все написано. Смотри: отец – Крутояров Павел Николаевич, мать – Крутоярова Светлана Дмитриевна. Может быть, тебе и это не закон?
Стенька не помнит, как было дальше… Счастливая бабушка, мать, улыбающийся дед… Стенька бился на груди Павла и кричал:
– Папа, прости, папа, прости!
Он твердо уверовал в те дни, что отец – его отец, Павел Николаевич Крутояров. И он рядом с ним… И горести и радости, как тыквенные семечки, лопались в сердце маленького Стеньки быстро. Плохое забывалось, доброе согревало. И он рос в этом хорошем человеческом тепле…
Зрело в душе Павла Крутоярова чувство озабоченности судьбами родного края, его Чистоозерья. Его поколения. Долгими зимними вечерами сиживал Павел у себя дома. Думы разные застревали в мозгу. Слушал, как счастливый Стенька читал стихи «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…» Задавал себе вопрос Павел Крутояров: «Много ли надо человеку?» Перебирал в уме все виденное, осмысливал по крупинкам. Человеку на земле надо много. Один человек может столько пережить и столько сделать, что удивительно людям становится.
…Переезжая в последние годы из района в район, Светлана, несмотря на то, что работала в школе, успевала вить свое гнездо. За что ни бралась – все у нее ладилось. Павел видел, как умно обставляла она квартиру, как охотно готовила праздничные обеды и с каким наслаждением усаживала их со Стенькой к румяному пирогу. Оставаясь дома, Павел любил приходить на кухню, смотрел на нее, худенькую, красивую, с упоением хозяйничающую среди кастрюль и мисок. В груди его теплело. Он целовал ее, тихо приговаривал: «Умничка ты моя».
Она умела сходиться с людьми. Куда бы ни приезжали, быстро находила знакомых и друзей, становилась своим человеком. И это качество очень понимал и ценил Павел.
В Рябиновке, куда они приехали, как выразился Павел «всерьез и надолго», знакомых было немало. Через день после приезда жена Егора Кудинова, Феша, рассказывала Светлане о разных рябиновских новостях с осведомленностью вездесущего репортера.
– Ты ведь помнишь, Светлана Дмитриевна, когда наш район-то ликвидировали, так все начальство поразъезжалось. Только Андрей Ильич Светильников никуда не поехал. Ушел на пенсию. Так вот, он сейчас живет в Рябиновке. Мой Егор говорит: «Руководить должен один человек. Остальным надо работать. Меньше подсказчиков – больше дела». Это он к тому, что Андрей Ильич, хотя и на пенсии, а все в руководящие лезет, и живут они с моим Егором как кошка с собакой.
Светлане нравилась Феша, высокая, моложавая, с доверчивыми глазами. Она слушала ее певучий голос, любопытствовала:
– Павла Николаевича здесь ведь не забыли?
– Как можно забыть? Никак… Да и бывали же вы у нас почти каждое лето. Нет, не забыли.
– Мне нравится у вас, особенно летом.
– И не говорите. Лучше, чем на юге. Мы по воскресеньям в прошлом году на острова ездили. Благодать. Песок белый. Купались. Уху варили. А ягод там, грибов! Хоть литовкой коси!
– А вы сами нигде не работаете?
– Где уж мне, голубушка, работать. Семья, хозяйство. Корову держим, гусей, уток, теленка-полуторника, поросенка. Для чего же в деревне жить, если хозяйство не иметь? Что же тогда за сельские жители будем? Лучше уж в город на пятый этаж подаваться.
– Конечно, – соглашалась Светлана.
Вскоре Светлана познакомилась с завучем местной школы Марией Никитичной Завьяловой.
А через неделю получила письмо, написанное карандашом на промокашке печатными буквами:
«Дорогая Светлана!
Пишут тебе твои друзья и доброжелатели. Мы узнали, что в соседнем районе, в селе Артюхи (это Тюменская область), живет бывшая любовь вашего Павла Николаевича – Людка Долинская. Павел Николаевич думает, что она погибла на войне, а она, оказывается, попала в плен и была фашистской овчаркой. Сейчас она появилась в наших краях неспроста. Она красивая, хотя и говорят, что у нее ниже колена нет ноги. Он любит ее. И до войны, и всю войну они с ней таскались. Письмо подписать своими именами не можем, потому что, сама понимаешь, в каком мы положении: Крутояров всегда может отомстить. А то, что в письме все правильно – проверь сама».
Прочитав бумагу, Светлана обессиленно опустилась на стул и похолодела. «Как он мог? Он же не мог столько времени меня обманывать. Нет. Нет. Мне нельзя быть доверчивой. Павел – председатель крупнейшего колхоза. Это человек, который отвечает за многое. И вполне понятно, он не может понравиться всем. Кто-то лжет. Кто-то хочет помешать ему в работе, облить грязью… А если не лгут?»
Был полдень, но ее сильно клонило ко сну. Расслабли руки, заболела голова. «Усну… усну! А там будь что будет».
Стенька, прибежавший из школы, впервые увидел мать такой растерянной и безразличной ко всему. И впервые он испугался чего-то неотвратимого и неизвестного.
* * *
Кроме Крутоярова, в состав правления вошли: секретарь партийной организации колхоза, он же и председатель сельского Совета Егор Кудинов, безвыездно живший в Рябиновке Андрей Ильич Светильников, бухгалтер колхоза Вячеслав Капитонович Кораблев, пышный, кучерявый, с бордовым румянцем мужчина, несколько рядовых колхозников и Федор Левчук.
Андрей Ильич всю жизнь подымался по служебной лестнице обстоятельно и уверенно. После «Челябстроя» он работал в трех районах председателем плановой комиссии, заместителем председателя райисполкома, секретарем колхозного парткома. Работал рьяно, с душой и с большой пользой для дела. Незадолго до окончания войны его избрали секретарем райкома, и здесь он почувствовал, что подкралась старость, что от нее никуда не уйти. Когда район упразднили, его с почестями проводили на заслуженный отдых, и он уехал в родную Рябиновку с одним настроением – отдыхать, поберечь здоровье, пожить подольше. Но через два месяца, угнетенный и совершенно поседевший, с печально сжатым, черствым ртом, приехал к новому секретарю райкома:
– Давайте какую-нибудь работу.
– Вы и так немало сделали, Андрей Ильич.
– Нет, без работы не могу… Встаю утром, одеваюсь быстро, тороплю жену… А потом вспомню: так ведь я уже на пенсии. И тоскует душа. Если работать не разрешите – умру.
По просьбе райкома и назначили Андрея Ильича заведующим гаражом в рябиновском колхозе имени Фрунзе. Работа и хлопотная, и на людях, того и просил Светильников.
Вячеслав Капитонович Кораблев – тоже коренной рябиновский житель. В свое время он окончил только четыре класса начальной школы. Но всю жизнь его подмывала страсть к образованности. И он упорно учился. Закончил вечернюю среднюю школу, а потом заочно получил два высших образования. Любил подчеркивать свою образованность, носил на пиджаке два ромбика. Пыжился до тех пор, пока кто-то из дотошных рябиновцев не поймал его на пустяке. «Вячеслав Капитонович, – спросили его по телефону. – Будьте добры, разъясните, где озеро Ачялк находится? Мы что-то заблудились!» – «Ачялк? Слушайте, да вы что в своей жизни ничего не изучали, что ли? Это же Центральная Африка!» – «Спасибо!» – сказали в трубке, и на этом разговор закончился. Утром в контору пришла открытка:
«Вячеславу Капитоновичу Кораблеву, человеку с двумя высшими образованиями! Милый! Ачялк – это, если обратно читать, будет к л я ч а. Так-то!»
Шутки шутками, а бухгалтерское дело Кораблев изучил в совершенстве и был для колхоза лицом незаменимым.
Когда в состав правления предложили Федора Левчука, Кораблев и Светильников были категорически против.
– Незаконно, – сказал Крутоярову на предварительном обсуждении Светильников. – Это незаконно.
И Крутояров тут же вышел из себя:
– Незаконно? А для чего же он здесь служит? И кто он? Бывший колхозник, даже и сейчас, наверное, в списках числится. Кол-хоз-ник! То есть член колхоза! Колхоз надо укреплять. Вот пусть и укрепляет. Мы его не обременим. Нам лишь его совет и мысль нужны. Ну, иногда, конечно, и помощь сельпо. Поняли?
– Так бывает. Но это исключение.
– Пусть будет исключение.
Первое заседание правления было тяжелым. Колхозу по плану на следующую посевную предполагалось сократить площадь, под паровым клином с восемнадцати до восьми процентов. Некоторым хозяйствам производственное управление советовало ликвидировать пары полностью, не оставлять ни одного гектара и, таким образом, резко повысить валовой сбор зерна.
– Ваше мнение, товарищи, – спрашивал Крутояров.
– Директивы выполняются, а не обсуждаются, – начал Светильников. – Думаю, что такой вопрос ставить на обсуждение правления – это значит подвергать сомнению решения вышестоящих органов. Это не в вашей компетенции, товарищ председатель!
– Все? – Павел поднял голову. Бровь врезалась в бровь. Светильников не успокоился:
– Нет! Не все! Я считаю ненормальной такую постановку вопроса именно вами, товарищ Крутояров. Поверьте мне. Вы еще, как председатель, молоды. Опрометчивы. И можете запросто погореть. Вот сейчас все.
– Кто еще?
Поднялся Егор Кудинов:
– Удивляюсь выступлению товарища Светильникова. И вот почему: если бездумно ликвидировать пары, через год-два все земли сорняками загадим. А потом как? Директивами будем питаться?
Кудинов посмотрел на Крутоярова и вытер губы большим клетчатым платком.
– Продолжайте.
– А что тут еще продолжать? У меня все.
Бригадиры и Федор Левчук поддержали Егора: пары чохом в один год ликвидировать может человек, который завтра не собирается жить и хлеб выращивать.
Кораблев не выступал. Воздержался. Павел хмурился:
– Вы, Кораблев, что же мнение свое прячете?
– Нет, почему же?
– В таком случае, прошу.
– Видите ли, товарищи члены правления, пары – это все-таки восемнадцать процентов пустующей площади, то есть бесполезно пропадающий хлеб. Если их засеять, значит, мы на восемнадцать процентов получим больше хлеба. Но есть и другая сторона: ликвидация парового клина приведет к засорению земель… Однако выпускаются уже химические средства борьбы с вредными растениями… Значит, я за гербициды, за изумительные чудодейственные порошки и жидкости. Я за новое, товарищи, прогрессивное.
– Надо оставлять пары, или вы их предлагаете засеять?
– Ну как вам сказать, если будут гербициды, то да… Если… в общем, решение высших органов – закон для низших. Так ведь?
– Ясно. – Павел сунул запотевший кулак в карман и встал. – Я тут примерно считал, как пойдет дело после ликвидации паров. Получается так: в первые два года валовой сбор будет выше, во вторые – равный прежнему, а потом – все идет на убыль. Площадь под посевами увеличится, работы с землей прибавится, а зерна не будет. Как тут быть? Вот как: без паров жить нашему хозяйству пока что рановато, следует всеми силами сохранять пары. Всеми силами. Это и будет нашим выводом. Райком партии просил нас иметь по данному вопросу четкое мнение. Оно есть. Его следует отстаивать. И второе. Давайте начнем вот с чего: поручим, ну хотя бы товарищу Левчуку, подготовить вопрос об ответственности каждого за свой участок работы. Будем говорить не вообще, а на конкретных примерах.
Павел вперил взгляд в Кораблева и непонятно чему улыбнулся. Кораблев тоже улыбнулся, но потом лицо его стало покрываться брусничными горошинами.
– Вы что имеете в виду? Вы что весь коллектив разбодать хотите?
– Успокойтесь, Вячеслав Капитонович, коллектив после этого крепче будет. И давайте, товарищи, возьмем за правило говорить друг другу правду. Не взирая на чины и ранги. Я думаю, что главное в нашей сегодняшней жизни как раз и есть это. Надо научиться самим и научить других говорить правду. Иначе двигаться вперед никак нельзя.
– Разрешите мне парочку слов сказать, – попросил Светильников. – Вот вы речь держите об ответственности каждого, о совести, а сами вы себя на эту пробу проверяли?
– Да. Проверял.
– И что же ваша проверка показала, а? – Светильников волновался. – Вы еще комсомольским секретарем были, так партизанством занимались, товарищ Крутояров. Тогда вам прощали, но вы, видимо, это прощение не так поняли и занимаетесь, оказывается, демагогией. Мне известно еще и то, что во время войны вы не раз подводили своих товарищей… Девушку бросили в бою, а ведь она…
– Замолчите! – Павел шагнул к Светильникову. – Святой. Никакую девушку в бою я никогда не бросал. Вы не лгите. Морду, правда, бил вашему зятю. И не раскаиваюсь.
В кабинете повисла мертвая тишина.
Крутояров вернулся к столу, сказал:
– На сегодня, наверное, хватит, товарищи.
Мизинец на правой руке его бился о настольное стекло.
* * *
Жизнь – и смех, и слезы. Двигались, нервничали, перемещались люди. Во время празднования Нового года только одно событие растревожило Рябиновку. Недалеко от села, в степи, ночью подняли труп замерзшего Увара Васильевича Крутоярова. Лошадь, запряженная в легонькую кошевку, стояла около старика, на ней он и был доставлен в Рябиновскую больницу и заперт до вскрытия в холодной комнате. Однако утром «погибшего» в больнице не оказалось. На препарационном столе лежала пустая чекушка «Московской» и недоеденное яичко.
Когда о случившемся стали расспрашивать самого Увара Васильевича, он матерно ругался и говорил, что ни в каких больницах он вообще никогда не был и быть там не собирается, и катитесь от него все по гладенькой дорожке.
– Что я вам – хиляк какой, что ли?
Павел смеялся и одновременно тревожился:
– Не простыл, дядя Увар?
– И ты туда же несешь! – сердился Увар Васильевич. – Не было со мной ничего худого. Пусть не врут!
Павел очень любил старика, да и вся Рябиновка была к нему, как к родному. Весел и деловит был старый Увар Васильевич. Во время войны, на Свири, Павел несколько дней дивился бесстрашию и терпению его; до войны, еще мальчишкой, – сноровке и трудолюбию. В детстве воображение Павла поражало обилие в деревне всякой скотины. Куда ни пойдешь, обязательно встретишь то корову, то свинью, то собаку. Как вести себя при встрече с ними, особенно один на один, Павел не знал. Ему всегда казалось, что поступает он как трус. Из затруднения обычно выводил Увар Васильевич. Он был легок на ногу и смел. Выпив браги, пел старинные песни. Боялись его по одной причине: не любил ходить по кривой стежке. «Самое главное, – говорил он маленькому Павлику, – это лошадь. Освоишь лошадь, и больше тебе никакая собака не будет страшна».
Дядя и помогал Павлу привыкать к главному деревенскому транспорту – лошади. Однажды, когда ребятишки играли неподалеку от конного двора, он вывел из тырла [5]5
Тырло – изгородь.
[Закрыть]старого мерина по кличке «Чан Кай-ши». Настоящей клички у мерина не было с тех пор, как его выменяли в соседнем колхозе за трех породистых баранов. Кто-то придумал полезному животному это имя, да так оно и осталось, вошло в колхозные инвентарные книги. Мерин был смирен, простодушен, с желобком на спине.
Павел взобрался на него, напутствуемый дядей Уваром:
– Опусти поводья и ткни его пятками под бока.
Павел выполнил приказ и замер от ужаса. Чан Кай-ши шагнул два шага и остановился. «Ехать, так ехать быстро», – решил мальчуган и еще раз ударил мерина под лопатку. Чан Кай-ши пустился махом. Мальчишку два раза подбросило, а потом он, будто раненый казак, сполз на землю. Увар помог ему еще раз влезть на коня, и Павел свалился на другую сторону. К вечеру Павел ездил на вспотевшем Чан Кай-ши уверенно и лихо. А Увар Васильевич только похваливал: «Хороший копновоз будешь». Никто не смеялся над ними, все понимали: Увар Васильевич делает это не для шутки, а на пользу колхозу.
…Потому-то, несмотря на «недостойное» поведение во время новогоднего праздника, деда с большим вниманием слушали рябиновские руководители на открытом и расширенном заседании сельского актива. В сельсовете стояла душная тишина, и дед пахнул на нее свежим сиверком.
– Оно, конечно, пары в Рябиновке много площади занимают, – говорил дед. – Но только без паров пока что жить нельзя. Я всю жизнь прожил в колхозе. И бригадирил, и председательствовал. Всяко приходилось… Если председатель и партийный секретарь ум не теряют и не пропивают – жить можно, если же они сами ничего не мыслят – земля не родит и на стол ставить нечего. Зачем нам такое рукомесло? Что лучше? Это, товарищи, зависит от того, какой процент паров оставите, да как за ними ухаживать будете.
Активисты о высказывании деда судили-рядили недолго. Поддержать никто не поддерживал, ругать – тоже не ругали. Лишь Андрей Ильич ограничился небольшой репликой, назвав дедову речь «незрелой и местнической». В предстоящей посевной было решено все-таки сократить площадь под парами с восемнадцати до двенадцати процентов.
…Поздним вечером шли домой Павел и. Увар Васильевич. Всю дорогу молчали. И уже у калитки Увар Васильевич придержал Павла за рукав:
– Ты, Павел, должен учесть две заковыки: одна – не лишай колхоз паров – сгубишь дело, другая… съезди к Людмиле и выясни отношения.
Павел отшатнулся:
– Что ты говоришь? К какой Людмиле?
– Ну к соседке нашей бывшей, к Долинской.
– Нету ее, дядя Увар! Двадцать лет как нету!
– В Артюхах она живет… Мать хоронить приехала, да так и осталась… Под Новый год я сам ездил туда, чтобы убедиться… У друга у своего фронтового в гостях побыл… Все разузнал… Нехорошо у тебя получается… Вместе росли, вместе воевали.
Павел почувствовал, как глухо застучало в левый сосок, потом надвинулась в сердце тупая боль. Он едва дошел до крылечка, расстегнул пальто, китель, рубашку.
– Вот, черт, – выдавил сквозь зубы.
…Всю ночь не спал Павел. Слушал, как колотится в окошко ветер и воют собаки. Вставал, хватал из пачки папиросы, прикуривал одну от другой.
Утром к нему, пожелтевшему от бессонницы и курения, зашел Егор Кудинов.
– Знаешь что, Николаич, я бы, честное слово, сделал так, как говорил дед.
– Но я же не знал. Я думал, что она погибла.
– Ты меня не понял. Я говорю о парах. С умом надо к этому делу подходить.
– Так, так, – соглашался Павел.
Он не знал, что ответить Егору, как быть. Будто горячим светом обожгло лицо. Он хмурился и не хотел ни о чем думать.
* * *
От разрывов пошатнулся лес, и кто-то пронзительно завизжал в просеке. Людмилка бросилась на выстрелы, чувствуя, как ватой окутывает голову. Она не слышала, как под ногою рванула противопехотная мина – деревянная коробочка. В памяти остались лишь глаза финского автоматчика, белокурого, тощего парнишки. Он стонал и плакал.
– Я сейчас помогу тебе, – силилась сказать Людмилка. Но парнишка, будто злая дворняга, оскалил зубы и повернул автомат. Кто-то рвал на ней одежду, кто-то приносил в бетонированный затхлый подвал, где лежали раненые русские пленные, воду и лил на голову, как из лейки, будто поливал рассаду.
Какой врач сделал ампутацию и когда, Людмилка тоже не помнит. После прекращения войны с Финляндией всех обитателей подвала, иссохших, похожих на гномов человечков, вытаскивали наверх. Поместили в настоящий госпиталь. Вымытая, наголо остриженная, Людмилка первый раз спокойно заснула в кровати, а утром, увидев набрякшую повязку на обрубленной ниже колена ноге, спросила себя: «Зачем жить?» и ответила: «Жить больше незачем. Павел? Не нужна я ему сейчас безногая да еще побывавшая в плену».
Каждое утро Людмилка просила у молодого врача цианистый калий, и он ругал ее, раздражался: «Ты что с ума спятила?»
После репатриации, когда Людмилка проходила специальную проверку, следователь говорил:
– Попыток выкрасть яд никто не подтверждает, вы напрасно вводите меня в заблуждение.
– Я не могла ходить. Если бы у меня были целы ноги… А потом я успокоилась. Все равно какую-нибудь пользу принесу людям.
– Правильно. Но плен – это позор.
– Да. Позор, – подтверждала Долинская.
Беседы со следователем еще более укрепили чувство неискупной вины перед Родиной, бесполезности. О возвращении в Чистоозерье, где прошла юность, думать было нельзя. Да и мать уехала жить к родным в соседнюю область. Писать Павлу Крутоярову? Жив ли он? Если жив, то, наверное, давно уже наплевал на нее. He пишет, не ищет – значит узнал все, отказался. Так оно и должно быть. Не иначе.
У Людмилки не было денег. В поисках работы она с утра до вечера ходила по чужому городу, до крови растирая розовую кожицу на культе. Однажды в отделе «до востребования» ей вручили пакет и письмо матери. Мать выслала из Зауралья бумаги. Вместе с похоронкой на имя Долинской Людмилы Александровны сообщалось, что она посмертно награждена орденом солдатской Славы. Мать писала о чистоозерских новостях и о том, что Павел Крутояров вернулся в Чистоозерье «вместе с женой».
Были дни и ночи, полные отчаяния и слез.
Людмилка показывала всюду высланные матерью документы, и везде ей говорили одно и то же: «Да. Можно устроиться». А потом, на другой день, отказывали: «Понимаете, у нас эту единицу неожиданно сократили».
И ни на минуту не оставляло ее ощущение временности всего происходящего: люди ошибаются.
Старуха – хозяйка маленькой избенки, у которой жила Людмилка, – ни разу не попросила платы за угол. Приглядывалась к Людмилке, смахивала слезы.
– Не убивайся, касатушка, – говорила. – Горько не вечно, да и сладко не бесконечно. Всякая птица свои песни поет, кто чем может хлеб достает. Я своих детушек, всех четверых, на войну-то отправила. Все и погинули. Ты жива. Молода. Учись. Пройдет твое горюшко, и тоска тоже пройдет. У тебя – пенсия, у меня – тоже пенсия. Проживем, даст бог.
Людмилка подала заявление в сельскохозяйственный институт (знала: в это заведение желающих идти мало). Стипендия, конечно, невелика, но все равно стала бы учиться, если бы приняли. Готовилась к вступительным экзаменам ночами: днем работала сторожем на железнодорожном хозяйстве. И вот последний экзамен. В приказе о зачислении своей фамилии не нашла, хотя сдавала не хуже других. Председатель комиссии, чахоточный брюнет, объяснил:
– Сами понимаете почему. Зачем повторять?
«Пойду к ректору, – решила Доли некая. – В обком. Но своего добьюсь».
Ректор сидел за тяжелым столом и разговаривал по телефону. Это был человек, не успевший снять военного кителя. Людмилка заплакала, увидев его, положила на стол материн пакет. Ректор угрюмо взглянул на нее:
– У вас что?
– Я по делу. Экзамены сдала, а в приказе не значусь.
– Почему?
– Я же была в плену, – слетело со сведенных судорогой губ.
– А я недавно из госпиталя… Ты успокойся… Не плачь. Зайди завтра утром в деканат… Там все будет сделано. Понятно?
Заходить в деканат на следующее утро нужды не было: на доске объявлений висел приказ о приеме ее на первый курс.
* * *
Отшумела короткая посевная. Дождь, как по заказу, поливал ночью и вечером, а днем жарило солнышко. Изумрудные квадраты полей изменялись день ото дня. Людмила ездила по совхозу на стареньком «М-72», доставшемся ей от бывшего агронома. Ее уважали в совхозе. Механизаторы боялись. Еще в первый год работы в Артюхах на большом массиве, называемом из-за плохой формы «Гусиными лапами», она столкнулась с ними вплотную.
Кто-то из трактористов заметил на самой середине поля барсучью нору. Приехал на полевой стан к товарищам, рассказал: