Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц)
– Горюшко-секретарь! Супонь затянул, а оглоблей нету. Пусть Крутояров говорит. Послушаем.
– Давай начинай, Павел, – совсем засмущался Афоня. – Мне это секретарство… У рук сроду не было…
– Вот что я думаю, товарищи комсомольцы, – заговорил Крутояров. – Плохо нам сейчас, очень плохо… Но, как бы вам сказать, что кровянит, то и дороже. Правда? А? – Павел, как и Афоня, начал краснеть. Он вспомнил утро и мысли свои о бегстве из Чистоозерья. Смущения его никто не заметил, и в наступившей тишине прозвучал голос опять все той же веснушчатой:
– Ты дело говори, Крутояров. Мы ждем.
– А дело такое, – успокоился Павел. – Жить надо начинать по-новому. Молодежи в деревне немало, но огонька нет… Инициативы никакой… Давайте вот обсудим такие вопросы, как культура села, ну хотя бы развитие самодеятельности… Да и об учебе надо думать, раз война помешала.
– На голодный-то желудок?
– Бросьте вы! – обиделся Павел. – Что мы одним желудком живем, что ли? Только и радости?
– Если бы одним жили, давно бы кончились.
– Без еды тоже худо, Крутояров.
– Верно. Но святое в жизни терять – это… вас тут Василий Васильевич и еще какие-нибудь людишки без соли съедят!
Павел растревожил улей. Ткнул в него палкой. Поднялся галдеж, и Павел не останавливал: пусть выкричатся.
– Хлебом сначала надо разжиться, а потом уж и самодеятельность развивать или алгебру изучать!
– Василий Васильевич нам рога пообломает!
– Что-о-о? Василий Васильевич? Обломает рога? – Афоня бросил на пол пилотку и начал ее топтать. – Да я его…
– Тише! – Павел поднял руку. – Честное слово даю, не уеду до тех пор, пока вы раньше времени умирать не перестанете. А о председателе все неверно толкуете… Афанасий в драку готов лезть, другие – боятся, как огня… Тут дело такое… Комсомольская организация имеет право контроля работы правления. Ведь у вас в Рябиновке нет своей парторганизации?
– Организации нету, а коммунисты есть! – В дверях, будто плененный коршун, стоял в мешковатой, без хлястика шинели, опершись на костыли, кузнец Егор Кудинов. Лицо исхудалое, затянутое жесткой, как проволока, бородой. На лице – одни глаза.
Поздно ночью разошлись по домам рябиновские комсомольцы.
– Ты их не вини, – говорил Егор Павлу. – Они, братец, нахлебались тут за войну так, что никакой вины не признают. Ты им крылья залечить помоги, уж больно они житухой поизмолочены.
* * *
Уборка шла к концу. Взвизгивали на складах, вздымая фонтаны зерна, самодельные зернопульты, грохотали сортировки. Тянулись на станцию и пароконные фургоны, и арбы, запряженные быками. Редко-редко пробегали американские «студебеккеры», за ними – «полуторки». Дороги были разрисованы желтыми строчками зерна: не без потерь давалась уборка. Зобастые грачи, разбросавшись по обочинам, сыто перекликались.
Рябиновский колхоз отстрадовался в районе первым, и в старом клубе собрался народ. Комсомольцы подготовили к празднику пьесу Чехова «Юбилей» и небольшой концерт, сопровождавшийся гармошкой-«хромкой», мандолиной и балалайкой.
Роль Хирина в пьесе играл Афоня Соснин, Мерчуткину – его сестра Акулина Соснина, та веснушчатая, с красивым тонким лицом.
Павел не один раз подходил к ней во время уборки, спрашивал осторожно:
– Слушай, ты – не жена капитана Соснина?
Она затихала, как маленькая зверюшка перед ястребом.
– А тебе какое дело? Хлеба, может быть, мне выделишь?
– Нет, я серьезно?
– Ну жена. Ну и что? Помочь хочешь? Один мне то же самое говорил, а потом в постель полез.
Крутояров дрожал от злости:
– Да ты… Да как ты можешь? Ведь я женатый.
– Знаем мы вас, женатиков!
И Павел отступил. «Не хочет поговорить о муже. Ну и пусть! Черт с ней.. Наверное, игру какую-нибудь затеяла. Какое мое дело?» Но тут же, как заноза, колола мысль: «Это жена капитана, и у нее какая-то беда». «Живой, агитируешь!» – выпалила в тот раз. Нет. Мы, живые, должны помнить все. Разве я забуду капитана! И другим не дам забыть».
К Павлу подошел Афоня.
– Ты, Крутояров, сеструху мою все пытаешь, жена ли она Кирилла Соснина? Точно. Жена. И моя сестренка… Только тут во время войны приезжал какой-то интендант, на старом танке, без башни, картошку для частей заготовляли… Жил у нее на квартире… И она, сам понимаешь… Я, как вернулся, узнал, бил ее нещадно… В петлю полезла… Сейчас никто ей не напоминает об этом.
…В начале вечера полагалось сделать доклад об окончании уборки. И Павел нажимал на Василия Васильевича:
– Приготовьтесь. Передовиков похвалите. Недостатки покритикуйте.
Но Василий Васильевич отмахивался:
– Давай уж лучше ты. А то у меня язык не так подвешен. Никогда мы раньше етого дела не делали.
– Вы же председатель.
– Какая разница, кто доклад сделает. Ты не хуже меня все знаешь. Да и для авторитету полезнее. Все-таки на собрании будет выступать представитель района.
– Добро. Уговорил.
После доклада Крутоярова началась пьеса, Хирин-Соснин зверски кричал на Мерчуткину-Акулю. Трещотка Акуля отбранивалась, безбожно перевирая текст. Когда дело дошло до апогея, Афоня затопал ногами и гаркнул что было мочи:
– В-о-о-о-н отсюдова!
Акуля, видимо, не на шутку вошла в роль. Здесь, на сцене, она почувствовала, что может принародно сказать обижавшим ее все, что она о них думает. Гневно сверкнула глазищами, выпятила грудь и точно так же, как Афоня, топнув ногой, сказанула:
– Но-но! Ты потише! Видали мы таких за…цев!
Зал грохнул смехом и аплодисментами. Закачались привешенные к синему дощатому потолку керосиновые лампы. Акуля растерялась и убежала со сцены, путаясь в длинных старушечьих юбках, взятых у председательской жены Домны на время представления.
* * *
Дом Кирилла Соснина, в котором жила семья капитана – Акуля с пятилетним Виталькой и брат Акули Афоня с женой Зойкой, – был срублен из вольного леса на две половины еще до революции богатым рябиновским мужиком Ермилой. Холодные сени, кладовка, коридор; направо – кухня, налево – горница и горенка (спальня). Дом был стар и мрачен. Вернувшийся с войны Афоня перебрал мало-мальски крышу, утыкал мохом пазы, загоняя тепло, поправил ворота, пригон, починил забор. Жили так: Афоня с Зойкой в горнице и горенке, Акуля с Виталькой – на кухне. Здесь около огромной русской печки стояла кровать, покрытая старым, из цветного лоскута, одеялом.
Приглашая Павла к себе, Афоня продолжал оговариваться:
– Ты, Павел, с Акулиной, пожалуйста, не заводи особых разговоров. Переживает она за Кирилла до сих пор, клянет этого скребанного интенданта, а попутно и всех бывших военных.
– Кирилл – мой бывший комиссар, Акулина – его жена. Я должен, Афоня, протянуть ей руку. Ну хотя бы рассказать ей, как он погиб.
– Не надо. Ты этим только старую болячку расковыряешь. Беда-то, Павел, ведь в том, что она ему уже погибшему изменила…
Первым, кто встретил Павла и Афоню, был Виталька. Он сидел на кухне за столом и ревел.
– Что такое, племянник? – бодро спросил Афоня.
– И-и-и-сть хочу-у-у!
– А где мать?
– На работу убралась. Мне оладушек черных напекла, а сама убралась.
– Ну так ешь оладьи.
Виталька перестал реветь. И совсем как взрослый, сказал мужчинам:
– Они горькие. С полынью. У меня от них животик крутит. Еще раз поем и умру.
– Ну ладно, завтра схожу к председателю, попрошу немного овсянки.
– Завтра. А седни? Я сейчас хочу есть!
– Ну сегодня схожу. Вечером напечем добрых лепешек. А сейчас пока молока попей.
Когда зашли в горницу, Афоню прорвало:
– Вот оно, какое горе-то, Крутояров. Куска хлеба доброго нет, а сами хлеб растим… Мешанину из овсюга да жабрея едим. Вот оно, горе.
Павла потрясла эта встреча с Виталькой. Добрый, кристально чистый Кирилл Соснин говорил когда-то такие слова: «Хороших щей не хватает – полбеды. А вот если верности не хватит – беда». Погиб Кирилл со своими светлыми думами. И сын его, Виталька, тоже может погибнуть из-за нашей слепоты и нераспорядительности.
– Ты присаживайся, Павел, я сейчас в погребушку сбегаю.
– Не надо, Афанасий. Я пойду. Потом как-нибудь побеседуем.
– Да ты что разобиделся, что ли?
– Перестань говорить пустяки. Пойду в правление. Буду звонить в райком. Хлеб ребятишкам надо давать… Надо!
– Постой. Не так-то просто все это делается.
– Нет. До свидания.
…Крутояров появился в правлении, когда Василий Васильевич собирался уже уходить. Дородная жена его, Домна, сидела в кабинете. Домна пристально следила за супругом: много было в селе одиноких баб, уведут за милую душу. «Давай поскорее, Вася. Ужин остывает», – торопила она.
– Вы пока подождите в другой комнате, – веско попросил Крутояров Домну. – Нам с председателем поговорить надо один на один.
– Что еще за секреты? Подумаешь! – Домне было неловко от таких слов Крутоярова, и она попыталась скрыть неловкость за бойкой бабьей скороговоркой: – Сроду от меня не было никаких секретов, даже Андрей Ильич все в открытую говорит. Подумаешь!
Но из кабинета все-таки вышла.
– Слушаю, – Оглуздин, как и обычно, хитровато улыбнулся.
– Завтра с утра надо пустить мельницу, размолоть центнеров пяток пшеницы и выдать семьям фронтовиков, в которых есть дети, пуда по два пшеничной муки.
– Так-так. Пшеничной муки? А где же зерно взять?
– На складе.
– То, что на складе, все пойдет в закрома государства и на семена.
– Ничего. Пять-шесть центнеров отдадите детям. Пусть в счет выдачи хлеба на трудодни.
– Ладно. Отдам. Только это, товарищ Крутояров, нарушение. Отвечать будешь ты.
– Буду.
– Пиши письменное указание.
Павел выдернул из блокнота чистый листок и размашисто написал:
«Председателю колхоза имени Фрунзе тов. Оглуздину В. В. Предлагаю в кратчайший срок выделить для детей фронтовиков по два пуда муки. За невыполнение данного указания будете привлечены к строгой ответственности.
Секретарь райкома ВЛКСМ П. Крутояров»
Оглуздин прочитал бумажку, ухмыльнулся, свернул ее вчетверо и положил в нагрудный карман.
– Учти, отвечать будешь.
– Буду, – еще раз согласился Павел.
На следующий день он разговаривал с Акулей.
– Это ты, что ли, распорядился пшеничной муки ребятишкам выделить? – спрашивала она с улыбкой.
– Не я. Правление.
– Смотри, как бы тебе не попало, Павел Николаевич. У нас так бывает. За доброе дело бьют.
Акуля была худа, стройна, красива. Веснушки, разбежавшиеся по переносью, молодили ее. Она опускала темные ресницы, щеки ее загорались тонким румянцем, и лицо светилось загадочностью. Будто звала кого-то к себе с нежностью и лаской.
– Мне худо не будет. Не бойся, – отвечал Павел. – Сама давай поактивней будь. Не забывай – ты жена комиссара.
– Не надо, Павел Николаевич! Разревусь. Раньше, еще до войны, Кирилл избачом работал… Бывало, начнет мне книжку читать о несчастье людей, о любви, а я в слезы… Такая уж я, не напоминай!
– Часто не стану. Но вычеркивать пережитое никому не позволю. Кто мало помнит – скоро стареет.
– Пусть. Поскорей бы уж старость. Меньше забот будет, – кротко вздыхала она.
– И еще тебе скажу: береги Витальку. Проморгаешь где-нибудь самую малость – потеряешь парня.
* * *
Андрей Ильич встретил Крутоярова, как всегда, настороженно. Он не понимал, что Павел, хотя и молод, но прозорлив и давно догадался о появившейся с первых же дней трещине в их отношениях.
– Проходи. Садись, рассказывай.
– Спасибо. Рассказывать пока еще нечего. У меня один вопрос к вам.
– Нет, Павел Николаевич, сначала ты на мои вопросы ответишь, а потом уж я на твои. Потому как секретарь райкома здесь пока я, а не ты. Ты пока что только комсомольский вожак. Секретарь, да не тот. Скажи мне, в какой роли мы посылали тебя в Рябиновку?
– А вы, Андрей Ильич, разве не знаете?
– Знаю, Павел Николаевич. Я-то знаю, да вот ты неправильно свою роль понял.
– Давайте поближе к делу, Андрей Ильич. – Павел говорил спокойно, но Светильников сердился еще сильнее.
– Накоротке такие вопросы не решают, товарищ Крутояров! Здесь райком. И выслушать то, что вам говорят, придется. Потому как партийная дисциплина для всех одинакова: и для героев войны, и не для героев, и для больших начальников, и для маленьких. Устав один.
– Я слушаю.
– Райком послал вас в Рябиновский колхоз в роли уполномоченного. Но это не значит, что вы должны были подменять председателя. Кто дал вам такое право?
Светильников бросил на стол написанную Павлом записку, адресованную Оглуздину.
– Хлеб нужен городам. Заводам. Шахтам. Там голоднее, чем здесь. Там карточки.
– Правильно. Но это же детям.
– Что ж, по-твоему, в городах нет детей? Там их больше и живут они пока что хуже. Мы у хлеба, честно говоря, не останемся без хлеба. Отходы и прочее… А там?
– Я думаю, что поступил верно.
– Вы, товарищ Крутояров, пробыли в Рябиновке всего три недели и уехали, дезорганизовав народ. А Василий Васильевич остался, и ваши грехи ему придется замаливать.
– Гнать его надо.
– Товарищ Крутояров! Василий Васильевич – председатель, хотя и беспартийный. Разбрасываться такими мы не можем. Его в области знают.
– Если такие будут руководить, долго хромать придется.
Светильников вновь будто не услышал слов Павла.
– Вы разложили народ, – продолжал он. – Вы допустили в клубе безобразное выступление художественной самодеятельности. А как секретарь райкома комсомола, что вы там сделали? Ничего. За двадцать дней комсомольская организация не выросла и не окрепла. Ни один человек не вступил в комсомол, хотя в колхозе безвыездно жил первый секретарь райкома комсомола. Это порядок, товарищ Крутояров? – Светильников шумно вздохнул: – Вот так, Павел Николаевич. Не обижайся. Пойми.
Павел кивнул головой.
– И с ростом рядов вам следовало бы дела поправить в масштабах всего района. Весь прием, как мне известно, идет за счет школ и за счет Осоавиахима, где работает Завьялов. Почему у него на пункте почти все парни вступают в комсомол, а у себя дома, в колхозах и совхозах, где созданы постоянные комсомольские организации, есть секретари и комитеты, не вступают. Почему? Ведь они и бывают на призывном пункте Осоавиахима всего по две недели? А?
Павел подавил в себе досаду, заставил себя трезво взглянуть на доводы Светильникова. В самом деле, почему? Прошло время. Завьялов, естественно, изменился. Нельзя не учитывать этого. Лучше других выполняет задания райкома комсомола. И по общественной линии, и по своей основной работе преуспевает: полнятся ряды членов Осоавиахима, аккуратно идет сбор членских взносов. Умеет работать с людьми! Мало ли, что был он когда-то малодушным. Все с человеком может быть. Мог же он все эти годы судить себя жестче любых судей. Он ведь такой же, как все, человек. Неплохой, в сущности. Мог перестроить себя после такой ломки, этому надо учиться.
Зашевелилось в душе Крутоярова чувство неуверенности в себе, в своих поступках. На войне он научился выбирать твердую позицию, но здесь, в «гражданке»? Может быть и ошибка. Ошибиться – это значит ранить человека. Павел захотел понять горький путь Завьялова, на котором тот не дрогнул, а устоял.
* * *
Выпал первый снег. Мороз заковал грязную кашу на улицах Чистоозерья. На бугре, возле самого озера, виднелась шеренга допризывников. Они то вскакивали, то падали в снег. Казалось, шалили, как школьники. «Учатся. Правильно. Тяжело в ученье – легко в бою». Так думал Павел, приближаясь к месту тренировки… Вспомнил, как гонял их в запасном полку службистый и злой сержант Ткач. Ведет, бывало, взвод на ужин, командует: «Запевай!» Никто не запевает. «Ах, так! Ложись! По-пластунски вперед!» И ползали до того, что в глазах появлялась сплошная серая пелена и пропадал голод. Ткача ненавидели. Об этом узнало начальство, и Ткача в пограничную часть вместе со всеми не отправили.
И вот Завьялов.
– Равняй-й-й-йсь! – Подтянутый, свежий, он попыхивает папиросой, пропитанной одеколоном. – Ы-р-р-р-о!
Разношерстный строй замирает.
– Вот что, допризывники! Запомните, вы находитесь на двухнедельном военном сборе. Дисциплина здесь железная, а суд – военный трибунал. Так что учтите. И далее. На период сборов нам надо создать свою комсомольскую организацию… Вот с этого мы и начнем. Кто желает вступить в комсомол – два шага вперед!
Несколько парней вышагнули из строя.
– Заходите в помещение, заполняйте документы. От занятий освобождаю, – приказал Завьялов. – Остальные – ложись! По-пластунски вперед!
Парни повалились в снег, поползли. Около часа Завьялов гонял их на бугре. Потом опять поставил в шеренгу.
– Кто желает вступить в комсомол – два шага вперед!
Желание изъявили все.
– Давно бы так, – удовлетворился Завьялов. – Идите все в тепло. Сегодня занятий больше не будет.
Павла трясло.
– Товарищ Завьялов, – позвал он. – Ты что же тут ерунду такую порешь?
– А рост? Ты же сам требуешь?
– Для отчета рост не нужен!
– Ну, знаете, товарищ Крутояров!
Павел вспыхнул:
– Я из тебя за такие дела заику сделаю!
– Замолчи! Это тебе не фронт! Тут тебя сомнут в два счета.
– Сомнут? Посмотрим.
– Ордена людьми даются, а люди могут обмануться. О тебе и так не очень лестные мнения сложились.
– У кого?
– В райкоме партии.
– Кто же тебя об этом информирует?
– Мало ли кто?
– Вот что, Завьялов. На испуг ты меня не бери: сам знаешь – не струшу. А слова мои такие запомни: кровью умоюсь, а бесхребетным не стану. Понял?
Павел зашагал прочь совершенно взбешенный. Метались сомнения. Он тут же подавлял их: спокойнее, спокойнее, правду красить не надо. Вставал навстречу ершистому, дерзкому командиру десантного взвода новый, рассудительный Крутояров, партийный работник, говорил категорично и смело: «Как же ты мог бы бросить Чистоозерку, уехать в какой-то город, оставив беззащитных парней, Афоню Соснина с его девчонками, Егора Кудинова с распухшей от остеомиелита ногой? Как же ты мог допустить такую думку?»
* * *
Если Сергей Лебедев и Павел Крутояров сумели увидеть в Андрее Ильче Светильникове две личины: одну – парадную, для людей, другую, спрятанную в глубоком колодце, – для себя лично, то бывший гвардии лейтенант Левчук этого не разглядел и не разгадал.
Светильников тряс его руку, улыбался:
– Очень хорошо, товарищ Левчук, очень хорошо. Вы ведь, если мне не изменяет память, в прошлом работник торговли и образование торговое имеете?
– Так точно.
– Вот это, как нельзя, кстати. Офицер! Кооператор! Да мы вас завтра же председателем сельпо сделаем.
– Спасибо за доверие!
– Да у нас же вакантная должность в этом сельпо. Принимайте дела.
Сказав это, Андрей Ильич затих, перестал видеть Левчука и слышать его. Он вспомнил своего зятя Завьялова, приходившего вечером к нему домой и слезно просившего: «Съест он нас, меня и вас тоже, этот Пашка Крутояров. Тем более, сейчас еще лейтенант Левчук приехал. У них тут целая компания… Избавиться от них надо подобру-поздорову».
На лице Андрея Ильича сияла все та же улыбка, только глаза были пустыми. И он повторил:
– Это сельпо вас не съест, завтра же мы вас утвердим подобру-поздорову.
Вернувшись из райкома, Левчук сказал Павлу:
– Секретарь у вас – дельный мужик. Комиссар.
– Ничего ты не понял, товарищ Левчук… Он в комиссара играет, а душонка у него, как мошонка у мышонка.
– Что это ты? Как в атаке.
Левчук горестно вздыхал. После приезда в Чистоозерку он не таил своего несчастья. Все ему сочувствовали. И он принимал эти сочувствия.
– Душонка не душонка, – говорил он Павлу. – Мне теперь только бы устроиться как-нибудь да и продолжать тянуть свою лямку. И тебе не советую на начальство кидаться. Мало тебя корежили? Отдыхай!
Еремеевна, накрывавшая стол, поддержала Левчука:
– И то правда, Федя, уж больно какой-то злой стал. Того и гляди, налетит!
– Нет, Федор Леонтьевич, я по этой тропинке не пойду, – не слушал Еремеевну Павел. – Ты мне не советуй.
Левчук встал из-за стола.
– Критику, Павел, только дураки любят. Умные ее терпят. А когда надо, они из нее выводы делают. Не таким, как ты, головы поотрывали.
Павел всадил вилку в огуречное колечко.
– Не сойдемся мы с тобой на гражданке-то, товарищ лейтенант. Молчать я не буду. Пусть что угодно со мной…
– Почему не сойдемся? Сойдемся. – Левчук был непреклонен. – Ты только излишне нервничаешь. Ты не кричи. Особенно на меня. Я, понимаешь, спотыкаюсь в последнее время. Сбивает меня горе мое. Но я тоже сквозь пальцы на плохое смотреть не буду. Ты же меня знаешь.
…Неприятности на новой «вакансии» у Федора Левчука начались ровно через полторы недели после вступления в должность. Заместитель его, стриженный под бокс мужичок, сказал доверительно:
– Вчерась заграничное белье с базы получил. Видно, что не наши модистки делали. Упаковка! Качество! И главное – дешевизна.
– Ну так что же?
– Немного. Всего восемь пар. Я сказал продавцу, чтобы попридержала. Может, кому из начальства надо будет, пусть берут.
– Хорошо. Правильно.
Левчук позвонил Светильникову:
– Знаем, что в очередях стоять вам некогда. Дел по горло. Вот специальное заграничное белье достали. Высококачественное и дешевое. Такого нигде не сыщешь.
– Молодец, товарищ Левчук! Заботиться о наших работниках надо, ой как надо! Вот всем членам бюро и продать эти вещи. Они же у нас и день и ночь в работе.
Но членов бюро было девять, а пакетов – восемь. Одному не хватало. Это вызвало недовольство у жен начальства, собравшихся вечером в раймаг. Каждая хотела приобрести своему заграничное белье. Продавщица растерялась, побежала к заведующему складом, оставив наступавших на нее, с каждой минутой все более ожесточающихся начальниц. Конфликт был разрешен лишь после того, как заместитель притащил из дому припрятанную для себя пару.
Прошло несколько дней. Поздно вечером Федора вызвал к себе Андрей Ильич. Разговор шел о торговле, о строительстве новых магазинов. И только в конце беседы Светильников спросил:
– Это что же за белье продал ты нам, товарищ Левчук?
– Доброе?
– Какое, к черту, доброе! Я вчера после бани надел, ночь проспал – расползлось.
– Не может быть!
– Ты, товарищ Левчук, головы нам не морочь. Ты над нами так смеешься, а над рядовыми покупателя как?
Прибежав из райкома, Левчук срочно вызвал заместителя.
– А ну, уточни, что ты за белье продавал? Откуда оно? Какое?
– Что уточнять-то? Немецкое, импортное.
Уточнение показало: белье, действительно, заграничное, действительно, в великолепной упаковке, но значилось оно по фактуре как… погребальное.
Когда об этом узнал Светильников, он сказал Федору Левчуку:
– Это не просто ошибка. Это особая ошибка, Левчук. И мы еще проверим вас, кто вы есть… Снабдить всех членов бюро покойницким бельем, вы понимаете, что это значит?
Федор пришел в тот вечер домой серый, пришибленный. Он будто и ростом стал ниже. На лице застыла смертельная тоска. Погибла семья, сломалось здоровье, и, на тебе, еще «особая» ошибка.
И когда на следующее утро в правлении сельпо раздался звонок, Левчук почувствовал, как задрожали ноги, похолодели кончики пальцев, В приемной Светильникова он говорил с секретарем словно во сне.
Андрей Ильич встретил его все с той же улыбкой:
– Ну и учудил же ты, товарищ Левчук.
– Извините. Не знал.
– Не надо извиняться. Забудем это. Есть у меня к тебе одна просьба. Проваливается соседнее Рябиновское сельпо. Третий год живут на убытках. Все тащат. Ты свежий товарищ. Мы тебе доверяем, несмотря на оплошность твою. Ты это сельпо поправишь, а здесь мы кого-нибудь подберем, менее зрелого… Тут все-таки под рукой… Поезжай.
Так Левчук оказался в Рябиновке.
* * *
За обман и очковтирательство Завьялова обсудили на бюро райкома комсомола. Андрей Ильич, присутствовавший на заседании, при всех сказал так:
– Я не позволю водить за нос меня и моих товарищей, Крутоярова и других. Ты это, Завьялов, имей в виду!
Другом, отцом казался в эти минуты Андрей Ильич окружающим. И для самого его такие порывы были лучшими. Никто не знал, что на такое Светильников был способен уже не часто, что это проявлялось у него в минуты, когда вспоминал он свою молодость, Магнитку, где плотничал с артелью односельчан, Челябстрой, где стал коммунистом.
Завьялов держал руку на сердце, просил:
– Простите, члены бюро. Думал, что доброе дело делаю, а вышло плохо. Недомыслил. Больше такого не повторится.
Завьялов искренне смотрел на ребят, бывших фронтовиков. Он восстанавливал в памяти до мельчайших подробностей последнюю встречу с Андреем Ильичом в его квартире. Андрей Ильич полулежал на мягком диване. Красная шелковая пижама расстегнулась, обнажив мощную, заволосатевшую грудь. На кухне хлопотала молоденькая жена Завьялова, Машенька: готовила любимое дядино блюдо – домашнюю лапшу с мясом. Вкусно пахло поджаренным луком и тушенкой, на столе стоял полный графин только что разведенного спирта. Зайчик от лампы сверкал в чистой, как лесная роса, жидкости. Андрей Ильич обещал: «Ладно. Ладно. Успокойся. Мы пока еще не слабачки. Что-нибудь придумаем». Так и говорил. И на следующий день спихнул в Рябиновку лейтенанта Левчука. Но с Крутояровым ничего не получилось. Или это маневр?
Завьялов растерянно моргал белесыми ресницами. Все годы он безгранично верил Андрею Ильичу. Как бы трудно ни приходилось, он всегда шел к нему, тогда еще секретарю колхозного парткома. Слушал спокойный, уверенный разговор и успокаивался. «С таким железным человеком не пропадешь, – мыслил Завьялов. – Все может. Все в его руках». Побывав в штрафном батальоне, выписавшись из госпиталя, Завьялов вернулся в Чистоозерье. Он увидел, как добросовестно и ладно работают люди. Напутствуемый Светильниковым, он пытался встать в этот общий строй, но его почему-то отгоняли: не понимал Завьялов всей этой трудной и доброй послевоенной сумятицы, а потому не работал, но лишь мешал работать.
Сейчас, на комсомольском бюро, получив товарищеский нагоняй, он не почувствовал ничего, кроме раздражения. Он видел, в который раз, враждебные лица комсомольских вожаков, Пашки Крутоярова, его обидную веселость. «Пошли вы от меня ко всем чертям, – думал он. – И чего вам от меня надо?» Еще вчера Завьялов был уверен, что Павлу несдобровать, а сегодня Павел слушает его снисходительно, как хозяин. «Ничего, я вам еще докажу. Вы еще увидите. Еще попросите меня!» – разговаривал он про себя с комсомольскими активистами.
По кривой стежке шел бывший гвардейский старшина Завьялов. Время и наказания были для него слабыми лекарями. Не помогло, а только озлобило его комсомольское обсуждение. Потому что было оно рядовым, мизерным случаем в жизни Завьялова. Устоявшиеся с годами привычки были сильнее всех добрых и недобрых выступлений, выслушанных на заседании.
Приближался конец года. Надо было завершить выполнение плана по сбору осоавиахимовских членских взносов: по этому показателю судили о работе. К тому же Осоавиахим в те дни преобразовался в ДОСААФ. Надо было доказать всем, что он, Завьялов, – лучший из всех работник. И Завьялов, побывав в одном из самых дальних колхозов района, «Красные орлы», распространил билеты, пообещав выхлопотать для населения излишний наряд на получение сахара.
Приехав в «Красные орлы», как и обычно в качестве уполномоченного, Павел Крутояров зашел в сельмаг и увидел толпу пожилых женщин и старушек. Они предъявляли досаафовские билеты, требовали от продавца выдать по пятьсот граммов сахару.
– Нет у нас сахару, женщины, – говорила продавщица. – Разве вы не понимаете, что карточки еще не отменены?
– Как это – нет, когда начальник с саблей сказал, что на ети билеты будут сахар давать. Ишо по трешнице взял с каждой!
– На какие билеты, какой начальник? – заинтересовался Крутояров.
– Из району. Вроде тебя.
Павел взял у одной из покупательниц билет члена ДОСААФ.
– И что же он вам говорил?
– Сказал: как выкупим билеты, так и сахар дадут.
…Возвращаясь в райцентр, Павел смотрел на тянувшуюся по степи белую пряжу поземки, слушал звуки пролетавших в морозном воздухе самолетов, видел беспредельную, добрую, беспокойную степь, засыпающую под снежным саваном, и фосфорические волчьи огни в лесах… Дикость и пустота… На сотни километров не тронутая, как тысячи лет назад, земля…
Сколько же надо времени и сил, чтобы привести ее в движение!?
Завьялов обманывает, чтобы полегче прожить, чтобы хвалили. Обманывает пожилых женщин, у которых подрастают дети… Они верят. Но потом расскажут своим детям и внукам и будут смеяться и плакать, вспоминая прошлое. И мошеннические поступки Завьялова припишут всем тем, кто стойко и честно нес в жизнь новое, кто боролся за восстановление хозяйств, за добрую жизнь. Боролся, не жалея себя, иногда подсекаясь и погибая в безвестности. Понимает ли Завьялов, что он чернит не только себя?
Еще какие-нибудь полгода назад Павел Крутояров за эти штучки рассчитался бы с Завьяловым «по-свойски». Он представил себе, как бы все это произошло… Приехав в райком, он обязательно вызвал бы к себе Завьялова и спросил: «Ты людям сахар обещал?» – «Сахар?» – выражение лица Завьялова стало слащавым и нахальным. «Да, сахар, на досаафовские билеты?» – «Павел, ну не все ли тебе равно, как я план по взносам выполняю. Лишь бы первое место занимать. И тебе почет, и мне уважение». – «Ох, и стервец же ты!» – «Не ори на меня! Худо будет!» – «Мне будет худо, а тебе хорошо, мразь!?» Павел с такой ясностью вообразил себе, как он срывает с Завьялова шашку и тупяком ее бьет его по загривку, что правая рука его дернулась. Нашкодившим котенком вылетел бы Завьялов из крутояровского кабинета. Так бы и было. А затем что?
Улыбнулся своим мыслям… «Ну и ну! Это же надо! Придумал же, товарищ Крутояров! Нет, Паша! Все эти повадки забудь. Завьяловых этим не возьмешь. Надо противопоставить им другое: спокойствие и твердость… Доложу Светильникову… Если будет артачиться, поеду в область. От сорняков надо избавляться. Вырывать с корнем… Не надо играть в ложную гуманность и быть добрым дядей… От этого только вред!»
На другой день в половине восьмого он пришел к Андрею Ильичу.
– Не обижайтесь. Такое терпеть дальше нельзя.
– В чем дело, Павел Николаевич? – Светильников улыбался открыто и просто.
Павел рассказал.
– Честно говоря, Завьялов по таким колдобинам ходит не впервой. Вы же знаете случай на фронте. И здесь – тоже обман!
– Ты, что же, – изменился лицом Светильников, – мораль мне читаешь?
– Не мораль, Андрей Ильич. Он ведь с довоенных лет в ваших руках, а духом каким-то чужим пропитан. Разве вы за это не отвечаете, хотя бы перед собой?
Кружился за окном снег, хлестало обледенелыми ветками по стеклу. Дышала жаром покрытая серебряной краской круглая печь с коричневыми подпалинами у заслонки.
Светильников долго молчал. Потом, будто очнувшись, поднялся.
– Ты, наверное, не знаешь, Павел, что в двадцать первом году моего отца – он был в продотряде – бандиты заморозили на снегу, потом распилили пилой… Ты думаешь, я расслаб? Ответственность потерял? Нет. Я за нашу партийную правду жизни не пожалею… А Завьялов… С ним как-то уж так получилось… Я и сам не рад ему… Все прощал. Из-за племяненки моей, сиротки Машеньки… Ее жалел.