Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
– Рябиновка? Это же почти двадцать километров. Автобусы не ходят. На чем же мы с вами поедем?
– На лошади.
– Ну да? – Она опять так же странно и нежно выдохнула, будто собираясь с силами. – Это же здорово! А где же лошадь?
– Она пока отдыхает, заправляется овсом, а мы вот пообедаем в чайной и запряжем ее.
– Так пошли скорее обедать!
Она рассказала про хозяйку гостиницы Олимпиадушку знакомые Степану истории. Олимпиадушка, еще не старая, но сильно раздобревшая женщина, жила при гостинице и первою во всем районе знакомилась с приезжими. Потом, рассказывая о жильцах, особенно известных, величала их по-свойски, только ласковыми именами: «Сашок», «Юрочка», «Павлик». В дальнейшем оказывалось обычно, что «Павлик» – это областной хирург, «Юрочка» – заслуженный артист республики, а «Сашок», и того более, – председатель облсовпрофа. Олимпиадушка держала в погребе триста банок рыбных консервов («мало ли какой случай»). Консервы она тщательно проверяла: те, которые начинали «дуться», немедленно съедала и взамен приносила свежие. «Запас карманов не дерет», – приговаривала Олимпиадушка.
– В ней что-то от старины заложено… Эта запасливость и хитрость, – смеялась Сергеева.
– Вы же ленинградка, знаете, может быть, по рассказам бабушек, что стоила в дни блокады банка консервов, – сказал Степан.
– Война и голод на всю жизнь испугали наших стариков, они все еще худое во сне видят…
На крыльце чайной Степана остановил Виталька Соснин – механик рябиновского катера.
– Товарищ директор, Степан Павлович! – прохрипел он. – Можно тебя на минутку?
Виталька был пьян и растрепан, пепельно-серый чуб его жалко торчал из-под боцманки. «Эх, бесстрашный мой спаситель, – вздохнул Степан. – Хорош». И тут же встал в сознании другой Виталька. Виталька, спасший его в черную штормовую ночь. Его голос: «Ничего, очухается. Надо только спиртом его». Степан помнил, как вздрагивал Виталька всем телом, а с одежды стекала на пол ледяная вода. Его уложили тогда вместе со Степаном под одно одеяло.
– Что случилось, Виталий?
– Поговорить надо, Степан.
– Поговорим, когда проспишься.
– Ты прав. Дай мне трешку. Я отдам.
Степан протянул смятую бумажку и пошел за Сергеевой.
– Извиняй, – прохрипел ему вслед Виталька.
Они приехали в Рябиновку ночью. Увар Васильевич подкатил к школе, где была квартира Степана.
– Ну, вот мы и дома! – сказал.
– А мне куда? – растерялась учительница.
– И вам сюда же, – Степан устыдился своего голоса, неестественного, фальшивого. Что подумает отец, Увар Васильевич? Что скажут рябиновские учительницы? Ведь мог бы он сказать деду Увару, чтобы на эту ночь дед устроил ее у себя… Утром придет тетя Поля… А в квартире Сергеева. И Увар Васильевич молчит…
Степан нес чемоданы. Она в кромешной темени бесшумно скользила за ним. Включили свет во всех трех комнатах и на кухне. Все они были полупустые, холодные и мрачные. Незашторенные окна пугали непроницаемой чернотой.
– Вот это и есть директорская квартира. Места, как видите, много… Я могу эту квартиру для вас… Я только некоторые вещички заберу, и все, – конфузливо выдавливал Степан.
Она молчала.
– Спокойной ночи! – двинулся он к выходу.
– Нет. Не уходите. Я не могу тут одна. Я же боюсь.
– Но мне же нельзя. У нас же Рябиновка. Пойдут разговоры.
– Как вам не стыдно. Я уеду обратно, если так.
Степан окончательно растерялся.
* * *
Павлу Крутоярову с каждым годом прибавлялось забот. Трогала и тревожила судьба Витальки Соснина, вернувшегося из колонии. Виталька дважды успел отсидеть в тюрьме. Первый раз взяли за хулиганство, хотя хулиганства особого, считал Виталька, не было. Так, излишняя горячность. В то время Виталька учился в городе в ПТУ, ходил на уроки в белой нейлоновой, с твердым, как береста, воротником, рубахе, купленной матерью по знакомству в Рябиновском сельпо. Он был плечист, коренаст, и светлая «канадка» его, привезенная из деревни, вскоре разрослась до размеров, подобающих городу. Виталька стал большеголов, кудреват и, если во время дежурства на кухне надевал халат, к нему часто обращались, как к девушке: «Молодая, подайте, пожалуйста, два чистых стакана», «Девушка, золотко, не кладите мне лук, ненавижу».
Виталька не сердился. Он вообще никогда и ни на кого не сердился. Летними вечерами он пропадал в городском саду на танцплощадке, научился отменно «твистовать» и «шейковать», причем «бацал» так, что многие соученики с завистью поглядывали на его буйную, ниспадающую до плеч шевелюру.
Все у Витальки шло ладно. Мать писала ему письма, в которых советовалась, как с настоящим взрослым мужчиной, заменившим в доме отца: продать или оставить на племя телушку Маньку, нанять ли плотников, или сам он во время отпуска переберет крышу завозни [10]10
Завозня – род крестьянской постройки, куда можно заезжать с возом.
[Закрыть]. Передавала поклоны от родных и знакомых: «Ждут тебя, сынок, в колхозе». Дядя Афанасий в письмах был более категоричен:
«Не самоучкой будешь, а трактористом-машинистом широкого профиля, и поговаривают, что поставят тебя механиком или завгаром, потому как ты и до училища шофером работал и большой мастак на всякое железо. А жалование там, знаешь какое, около двухсот».
Виталька отписывал матери и дяде регулярно. Советовал как и что, сулился к будущей весне получить диплом.
Все кончилось в один тихий майский вечер. И потому, что связался Виталька с Пегим – высоким парнем, стриженным так же, как и Виталька, под «Иисуса Христа», с золотыми фиксами во рту. Пегий работал в автохозяйстве и дружил с девкой, у которой было необыкновенное имя – Милица. Дружил – не дружил – непонятно, потому что ни разу не видел Виталька Пегого вместе с ней, хотя Пегий подмигивал Витальке бесстыдно и лихо, зевал:
– Спать вусмерть охота. Вчера с этой шалавой до петухов на бревнах обжимались. Не отпускает – и все, влопалась капитально.
Когда Виталька случайно услышал разговор Пегого с Милицей, он поразился: Пегий показался ему слабым, слезливым, а главное – оскорбленным.
– Милонька, солнышко, ну хотя один разочек приди, – просил Пегий девушку.
Она была непреклонна:
– Не могу.
– Почему же?
– Не могу, и все.
– Значит, не можешь? С другим спуталась?
– Не твое дело.
– Я те покажу…
– Ты? Катись-ка ты от меня, красавец, в туалет!
Такому парню и такие слова сказать!
Посадили Витальку за то, что они вместе с Пегим придумали для Милицы черную месть: подогнали ассенизационную машину к окну старого Милициного дома, вросшего в землю, и выпустили содержимое в ее комнату.
Второй раз стал «зеком» Виталька Соснин тоже из-за Пегого. Они вместе возвращались из колонии, и Пегий подбил Витальку залезть в особняк подполковника в отставке. Подполковник, бывший артиллерист, был огромного роста и атлетического сложения. Он поймал Витальку в своем доме и ударил только два раза, но с тех пор ни на правой, ни на левой стороне, ни сверху, ни снизу у Витальки нет коренных зубов. На суде подполковник, одетый в парадную форму, говорил: «Стыдно даже глаза на этого паршивца подымать. Отец его, судя по характеристике, на фронте погиб, а он по чужим квартирам шарится… В общем-то, он мне ущерба не нанес. Может быть, простить его можно. Одумается!» Но суд Витальку не простил. Пришлось ему, не побывав дома, возвращаться на старые места.
Все эти промахи, а точнее сказать, последствия промахов, загнули в душе Витальки Соснина крепкие дуги, «испортили главные пружины». В прошлом доверчивый и не хулиганистый, готовый всегда помочь другу, он стал подозрительным и хищным, а когда односельчане напрямки говорили ему об этом, сжимался, словно волчонок, и хрипел: «Жизня так кусается!»
От «звонка до звонка» отбыл свой срок Виталька в колонии, и его неудержимо потянуло в родную Рябиновку. Пегий, будто преданная гончая, выл у него под ухом: «Зачем тебе родная деревушка? Закатим-ка лучше в городок наш, поживем на свободе!» Но Виталька отрезал: «Катись ты от меня, знаешь куда?» На этом они и разошлись. Пегий не грозил и не ругался, он только зверел лицом и повторял два слова: «Попомнишь, падла». Но и тут Виталька находил ответ: «Будешь вязнуть – на мокрое дело пойду!»
Не знал Виталька, что не та беда, которая на двор пришла, а та, которую со двора не прогонишь. Хотел спрятаться от своего прошлого в сарае, где стояла ведерница Манька, стать похожим на всех своих рябиновских шоферов, трактористов, комбайнеров, раствориться как в воде. Но оно, прошлое, будто тавро на Виталькиной коже вытравило.
Председатель Павел Николаевич Крутояров колодезной водой из ушата облил:
– По тюрьмам сейчас ходить легко, – сказал. – Мы всем миром страну укрепляем, братьям младшим помощь оказываем и вот таких, как ты, обрабатываем: кроватки чистые, семичасовой день, библиотека, школа, воспитание. Только что Малого театра не хватает! Ты поди приехал и думаешь, здесь тебе курорт будет? Нет, дружок. Я тебе проверку устрою. Видишь, около кузницы старый «ЗИС» лежит? Вот его отремонтируешь, лето на нем поработаешь, а там посмотрим.
– Отремонтирую. Дайте только запчасти. Я сделаю.
– А на него сейчас и частей-то не выпускают, – хахакнул кто-то из присутствовавших при разговоре механизаторов. И все громко заржали.
– Если не выпускают, так зачем же на моей шкуре весь это хлам варить? – У Витальки краснели уши и заметно подрагивали плечи. – Вы потеху разводите, а я все эти годы только жил – во сне за рябиной бегал.
Павел Крутояров подошел к Витальке, взял толстыми пальцами за пуговицу.
– Значит, так?
– А как еще, – ответил Виталька и, не стесняясь, начал разглядывать могутную фигуру председателя.
– Если так, то приходи вечером, один с тобой поговорю.
О чем говорили Крутояров и Виталька, никому в Рябиновке не известно. Домой Виталька пришел поздно, угрюмый и расстроенный. Пригорюнилась мать у шестка. Звенели на потолке мухи, билось в затянутое марлей окошко комарье. За стеной, в палисаднике, шелестела рябина и где-то далеко за околицей ревел трактор. Утренняя малиновая заря спешила навстречу вечерней. Весело и строго смотрел на Витальку с завешанного вышитым рушником простенка молодой Виталькин отец в десантной форме.
Мать вытащила из печки горшок перепревших щей, накрошила луку, налила в тарелку.
– Садись, Витюша, поешь. Расскажи, как поговорили?
– Завтра старого «Захара», что возле кузни валяется, принимаю.
– Ой-ё-ё-ё! Да ведь он вовсе и без мотору. Что же ты на нем заработаешь?
– Найдут мотор. Номер есть – значит машиной числится. Буду починять. Не справлюсь – к дяде Афоне в помощники пойду, жеребят пасти. Мне все равно.
Акулина Егоровна обессиленно опустила руки, села на лавку.
– Это все Крутояров измигульничает? [11]11
Измигульничать – издеваться.
[Закрыть]
– Он.
– Вот ведь про клятой-то… Не могло ему башку-то на фронте оборвать. Добрых людей поуничтожало, а худых оставило. А еще другом был отца-то твоего. Когда ты маленький был, так все мне приказывал: «Береги парнишку!»
– Не греши, мать, на Павла Николаевича. Сам я пролетел, не на кого вину класть.
Виталька недохлебал щи, выпил залпом стакан простокваши с сахаром и ушел в горенку. Оттуда сказал:
– Может, он потому и прет на меня, что другом папкиным был.
Когда мать щелкнула выключателем и угомонилась у себя на кухне под пестрым, шитым из разноцветных треугольников одеялом, Виталька уткнулся в подушку и дал волю слезам.
Всю ночь маячил перед ним Павел Николаевич Крутояров, высокий, плечистый, не зависимый ни от кого. Посмеивался жестковато:
– То лето, Виталий, как нынешнее, споро шло. Травы буйствовали по всей Карелии. И ветер веселый дул. Относил запахи пожаров куда-то в сторону. И вечера были тихие, не хуже наших, рябиновских. До форсирования Свири по-довоенному все было. И нам показалось, что все то, что творилось долгие годы, все это – кошмарный сон. Но это только казалось. А на самом деле мы продолжали прочесывать леса… Да. Так вот, шел конец войны. Мы его угадывали. Но не верили в близкий его приход: почти каждый день выбывали наши десантники. Был – и нету. И частенько у нас настроение такое было, как на поминках. Посмотрят друг на друга: «Кто?» – «Саша Колобов из третьего» или «Иван Наметов из первого». И молчали. Это, парень, походило на крик… Батька твой, комиссар Соснин, человек был каменный. Материться он не умел. Но скажет бывало: «Жалко Сашку. За него отвечать придется Гитлеру самому».
Ты никогда в жизни не видел своего отца. Посмотрел бы ты на него. У меня он и сейчас вот тут сидит, капитан Соснин, гвардии капитан! Глаза синие, волосы, как ковыль, голос хрипловатый. Ты во всем выдался в него. Рост у тебя, правда, не тот. Кирилл был двухметровка. Мы всегда в бригаде подшучивали над ним, называли парашютной вышкой.
Виталька метался на подушках и стонал.
– Ну зачем вы все это? Я же хорошо знаю папку.
– Ни черта ты не знаешь, – говорил председатель. – Ты только думаешь, что знаешь… Вот знал бы ты, какая тягость у меня на душе… Нету твоего батьки, а он как живой сегодня… с упреком… Орденом Ленина был награжден, посмертно… Не знает он об этом.
– Извещение у матери в сундуке лежит.
Побелел кончик носа у председателя:
– Смотри, не вздумай этим документом хвастаться… Испоганишь… Он за тебя жизни не пожалел, а ты по тюрьмам навадился шататься, сволочь!
И отец смотрел с фотографии и одобрительно молчал.
* * *
Были обыкновенные уроки, и учителя старались их хорошо давать, были родительские собрания по классам, педсоветы. Проводились своевременно, как положено.
Но двоек в журналах не убавлялось. Они даже прибывали. И горше всего, на другой день после педагогического совета, посвященного работе с родителями, в школу не пришло более половины первоклассников.
– В чем дело? Почему? – раздраженно спрашивал Степан учительницу.
Она недоуменно пожимала плечами:
– Откуда я знаю!
Объяснила все пришедшая в школу вместе с племянником Ефремушкой Акулина Егоровна.
Ефремушка был одет во все новое: красные ботиночки, брючки со стрелой, белая рубашка и, как у настоящего франта, галстук с серебряными полосочками. Но пиджак на Ефремушке был явно не в порядке: весь он был укатан в пыли, правый рукав оторван, полы окрашены глиной.
– Вот забастовщика привела, Степан Павлович, – заявила Акулина Егоровна, усаживаясь в мягкое зеленое кресло. – Не пойду, говорит, больше в школу никогда и ни за какие деньги.
– Почему?
– Ну отвечай, почему?
Ефремушка швыркал носом и молчал. Уши у него пылали.
– Не скажет сроду, стервец. Така порода холерская.
– Пошто не сказать, скажу, – осмелел Ефремушка. – Полным ответом?
– Полным.
– В школу больше ходить не буду, потому что «Сибирь» лупится.
– Что, что?
– То ли ты не знаешь, Степан Павлович? – прервала Акулина Егоровна. – Рябиновка-то наша из двух народностей состоит. По Агашкиному логу – кордон. С этой стороны – «Сибирь», Кудиновы да Коротковы, а с той – «Россия». Это, значит, мы, Соснины да Скоробогатовы. Других фамилий почти нету. Дедонько наш рассказывал, что российские позже к озеру приехали, поселились, а сибирякам, местному корню, это не по нутру. Искони драки были. До смертоубийства доходило. Кольями друг дружке башки ломали. А сейчас ребятишки пластаются. Ты и сам, поди, помнишь… Школа, она в сибирском конце, вот она, «Сибирь», и не дает проходу нашим. Поглядите на него, как они его нашшивали… Гладила-гладила, стирала, мыла, а он, скажи, как из хлева выскочил…
– Значит, бьют?
– Да ты чо, Степан Павлович, как дед Увар… На покосе было. Гром верескнул, а он, не перекрестившись, спрашивает: «Акулина, знать-то меня убило?» – «Убило, – говорю, – тебя, Увар Васильевич, так почему ты разговариваешь-то?» Так и ты. Бьют. Не бьют, лупят, лупцуют! Понял?
Степан засмеялся.
– А я думал, давно уж это забыто. Все понял. И обещаю: с завтрашнего дня этому положим конец, – сказал, не зная, что он может сделать, чтобы не было вековавшей никчемной вражды между двумя Рябиновками. Акулина тоже усмехнулась, уловив на лице его неловкость.
– Больно спор.
– Я твердо вам обещаю, – повторил Степан. – Вот посмотрите.
Акулина поняла, что Степан говорит это для Ефремушки, обняла племянника, притянула широкой рукой к себе.
– Ну вот, слышал? Айда и всем своим товарищам расскажи, как Степан Павлович выразился.
Ефремушка ушел, и Степан продолжил беседу наедине с Акулиной Егоровной:
– Ребята, племянники ваши, учатся хорошо. Но одна обида есть: классные родительские собрания проводили, ни мать не пришла, ни отец. Что они на школу рассердились, что ли?
Акулина Егоровна приосанилась и посуровела.
– Невмоготу им, Степан Павлович. Сама беременная ходит. Третьего под старость лет заводить решили, а отец – на работе. Там, на выпасках, и спит. Так что ты уж извиняй. Я хотела прийти, да ходок-то из меня получается не шибко прыткий.
Степан закрыл глаза, сжал веки так, что едва не выступили слезы, стараясь вспомнить в точности, как все было дальше. Акулина Егоровна продолжала сидеть в кабинете, и Степан догадался, что она хочет еще о чем-то спросить его.
– Ты мне скажи, Степан Павлович, – не заставила она себя долго ждать. – У вас новая учительница приехала. Молоденькая. Кто она? Откуда?
– Екатерина Сергеевна?
– Так вроде бы.
– Из Ленинграда. Биолог.
– Я к тому тебя об этом пытаю, что за Витальку сердце изболелось. В возрасте он уже. Жениться бы ему надо. А она холостая.
Степан задохнулся:
– Эт-т-о не мое дело, Акулина Егоровна. – Он всегда заикался в минуты большого напряжения. – Э-т-т-о вы сами с ней поговорите.
– Я ничо. Я просто так спросила, – успокоила Акулина Егоровна. – Если хороший человек, почему бы его в Рябиновке не закрепить. Многие из наших учительниц потому и робят здесь, что замуж повыходили… Может, думаю, и эта за Витальку пошла бы: дом у нас хороший, хозяйство – чо надо! И работник непостоянно у вас бы остался. И Виталька остепенился бы. А то ведь чисто истрепался.
Степан с трудом подавил раздражение. Поблагодарил Акулину Егоровну за то, что пришла, проводил до выхода. Какое, в конце концов, его, Степаново, дело. Да и что не выдумает, сидя в кути, постаревшая женщина, пролившая немало слез из-за сына, из-за погибшего мужа, из-за неудавшейся, неспокойной жизни? Но почему она решила посоветоваться с ним, со Степаном? Разве она не увидела в нем совсем еще молодого человека, который может стать наперекор сыну, разве Степан такой, что это не замечается?
Ни дома у него, ни хозяйства, ни денег… Пустой человек. Надо ли с ним… Степан хохотал раскатисто, от души. «Ну и молодец Акулина Егоровна, ну и славная сватьюшка для Сергеевой!»
…По утрам в правлении колхоза было дымно и весело. Приходили кто зачем: которые за делом, а которые просто поболтать. Сидели по часу, по полтора, пока Павел Крутояров не выходил из кабинета и не говорил веско, как безменом по столу стучал: «Ну что разглуздались? Давайте по местам!»
Степан зашел в контору как раз в это самое время. Мужики собрались в коридоре, курили сигареты и несли разную несусветицу. Толчея непротолченная. В центре – Увар Васильевич. Задрав бороду, с совершенно серьезным видом он рассказывает: «Он ей говорит: айда за меня замуж, а она – нет и нет! Он плачет да просит, а она ревет да не соглашается. Необразованный, говорит, ты, а я все ж таки артистка. Какое, говорит, надо образование, когда я самой передовой техникой, «К-700»» овладел; была артистка – станешь трактористка. Трактористы, говорит она, грязные, а я не хочу всю жизнь с грязным животом ходить. Вот ведь понятие какое об вас, мужики, сложилось!»
Мужики гоготали. Поддерживал их и вышедший из кабинета Павел:
– Дядя Увар, сколько с колхоза будешь брать за ежедневные минуты веселья? А? Ну и прокурат же ты! С чем пожаловал в нашу контору?
– С просьбой, Павел Николаевич. – Старик принародно величал племянника. – Кряжи школьные с весны в деляне лежат, надо вывозить, а то ребятишкам зимой выморозки!
– Это сделаем. На днях трактористы освободятся и сделаем, – соглашался председатель. – Дети наши.
– Дети ваши. Это правильно. Да только следить за ними некому, – вставил Степан и вышел на середину комнаты.
Все затихли.
– В чем дело?
– Вот в чем. Вчера половина первоклассников в школу не пришла. Из-за чего вы думаете? «Сибирь» «Россию» колотит. Вся «Россия» не пришла. А где вы, родители, были?
Начался шум.
– Ты чо нас учить вздумал?!
– У себя в кабинете такие мысли родил?
– В тепле-то борода хорошо растет.
Степан не смутился.
– Я к вам с добром… Подумайте сами: с первых дней малышам души калечим.
Подошел куривший у порога Афоня Соснин. Цыганские глаза его сузились.
– Директор-то прав, мужики. Это дело надо высекать под корень. Прошло старо времечко.
– Кто говорит, что он не прав. Мы ведь пошутили. Если я узрю, что фулиганить зачнет, настегаю. Ей-бо!
Павел Крутояров хмуро сказал:
– Давайте с этим делом наведем порядок. Сегодня же. Тут школа одна бессильна.
…Все утро Степан стоял около Агашкиного лога. Ребятишки бежали в школу, здравствовались со Степаном. Никаких драк не было: быстро разлетается и дурное, и хорошее слово по Рябиновке. Не надо никакого радио.
Прошла мимо Катя Сергеева, улыбнулась:
– Уж не меня ли встречаете?
И вспыхнула как маков цвет. И Степан подумал: «И впрямь невеста. Только чья?»
* * *
Рану шапкой не закроешь, а родимое пятнышко не отмоешь. Позор, как полог, закрыл Галку Кудинову, лег на отчий дом: на мать, на отца, на старшего брата и сестру. Егор почти каждый день стал приходить домой с поллитровкой «вдвоем», пил большими глотками из стакана, не морщась и не пьянея… Были тихие дни, когда Егор, вдоволь напившись, сидел черный и небритый у телевизора. Поскрипывал зубами. Были и такие, когда, весь встряхиваясь от обиды, он протягивал к Галке мощные, страшные от фронтовых ожогов руки:
– Галюшка, родная, скажи, кто опозорил? Живьем удавлю! Скажи!
Галка упорно молчала, и грудь у отца начинала ходить как кузнечный мех.
– Стерва! Потаскуха! Догулялась, подлая! Убью!
– Постеснялся бы, отец! – вставала навстречу ему Феша, и он тут же отступал, тыкался головой в подушку, рычал, словно раненый зверь.
Не в легкости жил Егор Кудинов, да и Феша досталась ему дорого. После финской, почти в одночасье, вернулись они в Рябиновку вместе с однокашником и дружком Грихой Скоробогатовым. Пили трофейную канистру спирту, и Григорий играл на баяне вальсы. От музыки, разливающейся по озеру, сосало под ложечкой и шла горесть:
Ты постой, погоди, паренек молодой,
Ведь в тебе мы не чаем души!
Пахли солнышком рябинники. Ходила Феша с Григорием по селу, свежая, румяная, с чуть затаенной грустью на устах. Разрывалось сердце Егора от ревности, потому что любил он ее, как никто на свете никогда не любил. Снились ему Фешины губы и улыбка.
Рубили мужики свежие срубы, гнули плетни, смолили лодки и баты. Строилась Рябиновка, богатела.
Не удержался Егор, хотя и больно было за Григория, сказал Феше прямо в глаза:
– Не могу без тебя, лапушка.
Она растерялась:
– Бог с тобой, Егор! А Гришка-то как?
– Приходи завтра к согре.
Зашаталась, как пьяная, пошла от Егора, но завернулась:
– Приду.
И тяжелейший разговор с Григорием.
– Последнее счастье отымаешь, Егорко! – сказал он. – Поимей совесть, ведь войну вместе сломали.
– Я, Гриша, и жизни за тебя не пожалею. Да ведь не во мне дело. Пойдет за тебя Феша – зла держать не буду. Не судьба, значит. Ну а если за меня – так ты уж не мешай!
Умел Егор ценить в людях людское. Крепко любил Фешу всю жизнь. Непонятной и дикой казалась ему трагедия дочери. Попадись в то время обидчик под руку – неизвестно, чем бы все кончилось.
Когда отец начинал кричать и ругаться, Галка повторяла и повторяла про себя слова: «Не расстраивайся! Тебе нельзя!» – и старалась думать о чем-нибудь далеком: о синем небе и волнах, о чужих «птицах-бабицах», улетавших в полуденные страны, о раннем своем детстве.
Вот солнышко едва-едва выкатывается из-за отноги, заросшей камышом, заливает всю Рябиновку. И завалинки, и песок у берега, и пыль на дороге, и конотоп – все быстро нагревается, и весь день идет томление от жары. И еще ветер заносит в Рябиновку горячий степной запах. Наступают дремота и сонная одурь. Куры под амбарушку прячутся, гуси в коноплянике спят, а девчонки и парнишки около озера табунятся. Редко-редко протарахтит где-то мотоцикл и кто-нибудь из пацанов скажет: «Папка в мастерскую прикатил с поля!»
Спит во дворе друг Галкиного детства старый-престарый Джек, черный, с подпалинами у бровей и вислыми ушами. Когда она была первоклассницей, Джек был щенком. А сейчас уже состарился. Сколько же лет прошло?
Вспоминая короткое детство, Галка превращалась в совсем беззащитную, и ей становилось страшно перед неведомо всплывшим горем. Она скорей возвращала себя к горячему запаху полыни, рябиновых ягод, к тихому звону пересохших березовых веников в амбарушке, к тяжелым вздохам необъятного озера. К нежным рукам матери и знакомым жестам отца.
Из-за Джека отец часто ссорился с соседом, дедом Уваром Васильевичем Крутояровым. У деда во дворе, сколько помнит Галка, всегда была огромнейшая свинья. Она вылазила на улицу, забредала во двор Егора Кудинова и вызывала полнейшее остервенение Джека, ненавидевшего ее смертельно. Когда свинья подходила к воротам, отец отстегивал цепь, и Джек кидался на свинью, кусал ее за уши, за хвост, за что попадя. Увидев ободранные уши и искусанный зад своей животины, Увар Васильевич возмущался:
– Егор, сколько тебе говорить, привязывай кобеля! Чисто загрыз мою Синку!
– А ты не отпускай ее, дядя Увар. А то она у тебя сроду шляется, как полоумная корова!
– Ишо раз говорю, – предупреждал Увар Васильевич, – если не приберешь собаку – нажалуюсь в район. Хотя ты и советская власть, но с тебя стружку сымут!
– Да что она тебе, моя собака, сделала?
– Я ж тебе говорю – свинью дерет.
– Ну и что?
– А если она вовсе запорет, тогда как?
– Не запорет.
Предсказания деда наполовину сбылись. Джек однажды перестарался: напрочь откусил у Синки витой, как напарья [12]12
Напарья – ручное сверло по дереву.
[Закрыть], хвост. Увидев такое, Увар Васильевич положил откушенный хвост в карман и пришел к Егору.
– Говорил тебе, прибирай собаку?
– А что?
– А то, что напрокудила она. Хвост у Синки откусила.
– Не может быть!
Увар Васильевич спокойно залез в карман широченных галифе, вынул обкусок.
– Это, по-твоему, што?
– Ну, хвост.
– Ну, дак вот.
Ребятишки и Феша хохотали, ухмылялись Егор и сам Увар Васильевич.
«Раздружба» между соседями была предметом шуток Павла Крутоярова. «Восемь лет тяжбу ведете из-за свиного хвоста… Что у вас руки отсохли подраться-то?» – «Этот вопрос мы без вас, товарищ председатель, решим», – категорически отметал вмешательство Увар Васильевич.
…Плывут Галкины мысли по горячему, рыжему от солнышка детству. Пополневшие губы вздрагивают, а щеки заливает матовая бледность… И как сверкнет на сердце сегодняшним – слезы катятся, сколько их ни держи.
Не может Галка найти в себе ни капельки никакой вины и не приписывает беды своей никому. С той ночи, которую провела Галка у директора Степана Крутоярова, спасаясь от отца, сон редко приходил к ней вовремя. Закинув руки за голову, она лежала на своей кровати неподвижно, будто умирала. Пристально смотрела в сумерки открытыми глазами, вслушивалась в едва уловимые ночные шорохи. Темные мысли приходили к Галке. Ей казалось, что жизнь и силы ее изжиты и истрачены, и никто – ни родители, ни она сама этого не заметили. Жить дальше было уже неинтересно, лучше умереть. Но потом начинало плескаться в глазах утреннее озеро, опоясанное веселым полукольцом домов, и пар клубился над водой живыми клубами.
…Все лето Галка работала вместе с девчонками в рыболовецкой бригаде колхоза. Каждое утро, чуть свет, уходила к согре, где были накопаны большие подвалы, а под огромными курганами из опилок и соломы запрятаны намороженные с зимы глыбы льда. Хрипел транзистор. Девчонки сидели на дощатых столах для разделки рыбы и пели песню:
Мне снится этот сон,
Один и тот же сон…
Потом приплывали с озера рыбаки и на рогатые рахи [13]13
Рахи – стойки с раздвоенным верхом.
[Закрыть]развешивали сети, выпрастывали из них крутолобых серебряных карасей и сырков, бойко изгибающихся в ячеях и хлещущих хвостами по крышкам деревянных ящиков.
Взвешивал рыбу Увар Васильевич – «полпред школы», как он сам себя именовал. «Вес да мера – божья вера, а для нас просто необходимость, – говорил он. – Мы для школы деньги зарабатываем… Раньше купчишки рыбу без весу принимали. Распрягут лошадей и дугами меряют. Накладешь гору карасей под самое колечко – рубль… Околпачивали… Нас не околпачишь!»
А потом начиналась разделка. Рыбу распластывали по хребтине остро наточенными все тем же Уваром Васильевичем ножами. Очищали нутро и бросали в бочки с водой. Хорошо прополоскав, укладывали слоями в маленькие дубовые бочата, солили и ставили под гнет.
Когда отдохнувшее солнце выползало из-за рябиновых зарослей, появлялась Мария Никитична, руководительница группы. Она осматривала ящики, выбирала самых крупных рыб и клала их в авоську. Дед косился на Марию Никитичну, попыхивал «гвоздиками».
– Отменны пироги выйдут.
– Я же не бесплатно. Вот квитанция – в конторе выписала.
– Так, так, – удовлетворялся дед. – Конечно, бесплатно это только при коммунизме будет, а пока социализма. Пол-литру и то не дадут без денег. Бывает, позарез выпить охота, а в кармане – тишь!
К полудню работы прекращались, бочки с рыбой убирали в ледяные подвалы, и девчонки бежали к озеру, на пески.
…Стояли самые длинные дни, и он каждый день стал приезжать на рыбачью пристань. Катер впивался килем в песок, двигатель замирал. Коричневый от загара, он садился на бак, свесив ноги, и смотрел на Галку.
– Затоскуешь! – кричали девчонки.
– Ну да, – отвечал он и насвистывал «Ладу»:
Хмуриться не надо, Лада,
Хмуриться не надо, Лада,
Для меня твой смех награда,
Лада!
В один из таких дней вместе с Виталькой приехал еще один парень, веселый, разбитной, с золотыми зубами. Пригласили покататься на катере, и Галка с радостью села на переднее сиденье. Расправляя белые усы, катер летел к середине озера, на безбрежный простор. И Рябиновка, и согра, и рыбачья пристань – все перевернулось в озерной глади, стало далеким и фантастичным.
Долго загорали на песчаном острове, заросшем боярышником, километрах в пяти от берега. Виталька вытащил из-под сиденья полиэтиленовый мешок. В нем было две коньячных бутылки, обложенных ледяными осколками.
– За праздник Нептуна, бога морей Посейдона! – Виталька стоял, высоко вскинув руки, улыбался чистой, притягательной улыбкой.
Варили карасей, танцевали на горячем песке. В кустах боярышника Виталька молча поцеловал ее растрескавшимися, колючими губами.
Из записок Сергея Лебедева
«Вот и еще одна зима, крепкая, оздоравливающая. Четверть века встречаю зимы в нашем районе. Все – новые. Как сказка у хорошего сказочника каждый раз нова, так и зима наша. И все-таки те, давнишние, зимы кажутся сейчас более яркими. Таков уж человек: даже в старости живет детством и юностью…
Степан Крутояров не знает, как мы в то время учебно-воспитательный процесс «организовывали». Сейчас средств в достатке (и в первую очередь у школ), и наглядные пособия, и оборудование – все есть. А мы тетрадки для первоклассников из обойной бумаги делали, полы в школе глиняной охрой из карьера красили. Сказать об этом Степану?
Он ответит просто: «Трудности у вас были потому, что мешала война. А сегодня, что же, их искусственно создавать, что ли?» В этом он прав и не прав. Трудностей сейчас в школе не меньше, только они другие, и Степан, и некоторые другие молодые директора их не видят, а может быть, не хотят видеть. Пресыщенность в общественной жизни и в семье, утрата чувства ответственности за содеянное – это явления новые и очень опасные. Все это надо изучать по мелким крупицам.
Детали… Они немаловажны в нашем деле.
Никогда не забуду скандал с Завьяловым, в то время математиком и директором Рябиновской школы. Я, конечно, не мог относиться к Завьялову так же, как Павел Крутояров, хотя внутренне понимал, что Павел прав. Я знаю о Завьялове меньше. А потому, наверное, и меньше чувствую его разрушенность и лживость. Я знал, что Завьялова судили за самострел. Но я верил, что это ошибка молодости. Она болит хуже старой раны. Поэтому я и направил его после упразднения района учителем в Рябиновку… Но, как говорится, в одной кровати спят, а сны разные видят. Я уже в те дни заметил, что это моя оплошность. С первого дня его невзлюбили ребятишки, как и он их.
Я спросил его: «Ты вроде бы не по совести занимаешься, а только видимость создаешь?» «Посмотри в журналы», – ответил он. В журналах, действительно, стояли одни пятерки и четверки. Троек не было. Я пошел к нему на уроки. Смотрю: строгий, и при мне, в основном, обходится без отметок или ставит двойки. Но вижу и ребятишек: они нисколечко не смущаются, понимают, что завтра рядом с «двойками» будут стоять пятерки.
Ничего не сказал я в тот приезд Завьялову. Но он догадался, что я переживаю за все дело и очень беспокоюсь. «Ты извини, Сергей, может быть, я что и не так делаю. Если видишь – подскажи». – «Нет. Ничего. Действуй».
Поговорили и разошлись. Но ненадолго. Приехал я в школу еще раз. Устроился в классе до звонка на задней парте. Явился на урок мой товарищ. И началось… Признаки равенства треугольников… Третий признак… Надо к одному треугольнику приложить другой и повернуть его на сто восемьдесят градусов… Завьялов близорук… Не видит меня и несет такую чепуху: «В этом положении, – показывает он на себя пальцем, – я кто? Петр Тихонович? Верно?» – «Верно!» – кричат ребятишки. И (не ждал я такого) повернулся Завьялов к классу спиной: «И в таком положении Петр Тихонович? Верно?» Школьники смеялись, и учитель был доволен. После урока я сказал ему: «Такие, как ты, Завьялов, любое дело испохабить могут! Халтурщик!»
И все-таки при Завьялове успеваемость в школе была выше. А сейчас, у Стеньки, дела неважнецкие. И Завьялов, вижу, радуется.
…Старый Увар Васильевич говорит не прямо, а все в обход. Недавно сказал так: «Когда целину подымали, техники разной понавезли на станцию. Получай, крестьянин, паши землю, рости пшеничку! А за техникой пришли еще два вагона; один с модными портфелями, а другой с лопатами-железянками. Дак чо ты думаешь? Портфели в первый же день расхватали, а лопаты все еще на складе валяются. Никому не нужны». – «Вы как это понимаете, Увар Васильевич?» – «А так и понимаю: сила у портфеля великовата. Всем охота с портфелью ходить, да так, чтобы пнул ногой дверь, портфель вперед, а ты за ним следом!»
Такие, как Завьялов, умеют «блюсти» свой портфель, конечно, только ради себя. И странно, всю жизнь поддерживает в нем это качество Андрей Ильич Светильников… Сейчас Завьялов ушел на пенсию. И, как мне кажется, наплевал на все. «Волга» у него своя, особняк в Рябиновке самый видный. Встречаясь со мной, ехидничает: «Все борешься за народное просвещение? Давай, давай!» Что-то злокачественное живет в душе Завьялова. Степан Крутояров в сыновья ему годится. И это настораживает. У Степана характер – весь от Павла Крутоярова, твердый и чуть-чуть шальной. Это тоже надо иметь в виду.
Когда он учился в институте, приходилось отцу и матери горевать. Семья у них, прямо сказать, в то время на живой нитке держалась, не до Стеньки было. Лишь дед Увар «вожжался» с внуком. Он-то и поведал мне эту тайну.
– В старое время шарманщики по деревням ходили, – рассказывал он. – Шарманка, известное дело, инструмент несложный. Пока рукоятку крутишь – поет, бросил – молчит. И песня в ней одна заделана. А сейчас механизация и техническая революция, робить неохота, а есть надо и веселиться – тоже. Вот они и напокупали себе магнитофонов с лентами. Ревет, сукин кот, хоть сутки, хоть двои. Так бы подошел к етому волосатому, вырвал бы из рук шарманку да по башке его этой штукой… Нельзя… А Стенька наш способ борьбы нашел с етими холерами… Полмесяца вагоны разгружали с дружками, деньги – на книжку, да я сорок рублей дал… Купили они, значит, «маг», как сказал Стенька, самый мощный. Напели на пленку собственные песни под гитару. Вышли на улицу. Город есть город. Народу полно. Включили машину на полную катушку. И понеслось:
Видите, видите, видите?
Прыщеватый вьюноша идет,
Танцы африканские танцует,
Песни полурусские поет!
Помните, помните, помните!
Русские калачики он жрет!
Танцы африканские танцует!
Песни полурусские поет!
Ну, сразу тут и толпа. Все остальные шарманки – ни в какое сравнение со Стенькиной, а потому заткнулись. И милиция тут как тут. «Пройдемте!» Стенька – парень уважительный, вежливо так попросил милиционера подержать магнитофон, а сам через изгородь перемахнул и убежал. Милиционер, пожилой человек, не сумел выключить эту адскую машину, ну и стоит с ней, а она поет.
В институте хотели Стеньке за это взбучку дать, а я считаю – не за что… Только обезьяны могут подражать… Презирать родное, впитанное с молоком матери – это, паря, дико.
…Увар Васильевич доволен внуком. Усы у него топорщатся, а в глазах смех. Добрый старый Увар Васильевич! У него все свое, все – нетронуто и своеобычно. И постоянно от него какая-то уверенность излучается.
…Пять дней я ходил по урокам в Рябиновской школе. Сопоставлял прошлое с настоящим и, может быть, потому что начинаю стареть, многое у меня вызывало раздражение. Завуч Мария Никитична, строгая, гладко причесанная, одетая в какую-то полумужскую форму, тяжело стучала дверями учительской и не стесняясь кричала на новую учительницу:
– Это невозможно, Екатерина Сергеевна! С вашим классом заниматься – каторга. Шумят, безобразничают. Примите меры… Как только класс передали вам, так все учителя стали жаловаться.
– В чем дело? Кто вас так раздосадовал? – краснела Екатерина Сергеевна.
И мне было неловко за нее, такую молоденькую, сделавшую в жизни совсем немного. Она приехала к нам с верой в людскую доброту. И она видит сейчас, что люди мучаются с ней и страдают из-за нее. И, честное слово, мне показалось, что она готова умереть, лишь бы не выслушивать бестактные слова завуча. Я молчал. Хотя мне следовало бы заступиться за начинающую учительницу. Почему же только она одна должна «принимать меры»? Нельзя вместе с этим и обидеть Марию. Она от души старается наладить порядок в школе. Но не могут они со Степаном Крутояровым перевернуть все. Тем более, разные они люди и идут к цели с противоположных сторон. А учителя, это явственно заметно, относятся к директору и завучу учтиво и холодно… Характеры у рябиновских учителей (как впрочем и у всех других) разные. Но должны же они жить в ладах с педагогикой. Веселый ты или мрачный, спокойный или раздражительный – не забывай о главном: дети смотрят на тебя!
Я беседовал с учительницей русского языка и литературы Клавдией Петровной, ходил к ней на уроки. Что сказать? После Светланы Крутояровой тут полный развал. Очень верно изрек один великий: «У слабого учителя ученики глупеют». Клавдия с виду печальна, но с учениками грубит и жалит каждого больно. Откуда у нее это? Ответ скрывается в чем-то личном. Чувствуется, женщина безмерно несчастна, оскорблена жизнью, исплакала все слезы… Я ее давно знаю… Знаю, что когда-то в институте ждала чего-то необычного, но ничего не получилось. Осталась одна скорбь. Нести ее детям?
Она созналась мне с прямолинейностью необыкновенной, чего раньше с ней не бывало: «Да, Сергей Петрович, я несчастна. А школа? Школа для того, чтобы как-то существовать. Могут ли мои ученики знать материал на «пять»? Конечно, нет! На «пять» я и сама не знаю и знать не хочу».
Перед отъездом я долго беседовал со Степаном. Я рассказал ему о всем виденном в школе, слышанном и созревшем в результате проверки. Советовал. Но он слушал меня плохо. Понимаю его состояние: не может забыть гадкую встречу с Завьяловым. Конечно, Завьялов в тот раз бросил мне вызов. Но я не стал горячиться. И даже не переделал формулировку в приказе. Я «обрабатывал» Степана. Много сил потратил на это. И вот результат. Степан Крутояров вернулся в Рябиновку, но обида, «подстроенная» мною, торчит у него в душе. И мои добрые слова не доходят…
Я уехал из школы после инспекторской проверки, исполнив все, что требуется. Только не осталось в сердце удовлетворения и уверенности. Не раскрылся Степан. «То, что вы рекомендуете, – честно сказал он, – попробуем сделать. Не получится – увольняйте!»
Видел я на лице его осуждающую улыбку».
* * *
Шел тихий снег. Вся Рябиновка, и озеро, и леса, и степи слушали, как он шел. Березки возле школы присмирели, а озеро засыпало, прищуривая веки-полыньи. И люди ходили по селу бесшумной походкой, будто боясь нарушить тишину. После беспокойных осенних будней, когда с первыми петухами-полуночниками взревывали за околицей тракторы и грузовики резали фарами ночную темень, а от сырых буртов пшеницы на центральном току кидался белый душный пар, Рябиновка отдыхала заслуженным отдыхом, в довольстве и сне. Выполнили план по хлебопродаже, поставили в сухие базовки скот, подвезли сено и солому. Тревоги схлынули. Даже динамик, укрепленный на высоком столбе у правления колхоза и беспощадно игравший всю осень, стал включаться только в половине восьмого, к началу областных известий.