Текст книги "Роза ветров"
Автор книги: Михаил Шушарин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
– Школа сейчас – место встреч, выпивок и свиданий. С первых дней Степан прикормил у себя Галю Кудинову, а сейчас в его квартире проводит ночи биолог Екатерина Сергеевна.
Повисла в зале тишина.
– Дай-кось мне слово, Егор. – На трибуну, никого больше не спрашивая, шел Увар Васильевич. Борода его раскудлатилась, усы повисли, но голос был бодр:
– Вот до чего можно дожить, земляки. Выпивохой стали называть и жуликом. Вот оно какое дело… Говорят, не до поросят, когда саму свинью палят… Только я вам скажу, дорогие товарищи, нельзя напраслину на нашего нового директора нести. Обидеть человека легче легкого. Ни одного слова верного в разговорах Марии Никитичны нету. А это ведь нехорошо. Степан Павлович, хотя он и внучек мне доводится и хвалить бы мне его не пристало, но по прямости скажу: парень сурьезный. И спрашивает он со всех крепко, а потому такая крепость некоторым не по душе пришлась. И Мария Никитична, конечно, бежала к своему Завьялову. А тот, нет, чтобы пожар затушить, – маслица в огонь подкинул. Ну и поехало… Не прав, бают, волк, что овечку съел, да не права и овечка, что близко к лесу ходила. Мы понимаем, что Мария Никитична много годов в нашей школе работает. Но бьют не по годам, а по ребрам. Раз такую несправедливость стала нести на безвинных – добра не жди. Ну, а если так, то, господи благослови, не надо держать такого человека в своей артели… Я лично старый. Меня осрамить толку мало. Но тех, кому еще расти, зачем же дерьмом окатывать, Мария Никитична? Они к вам с добрым, а вы к ним – с ухватом!
Увар Васильевич дорвался. Лицо его стало краснеть, а чистая лысина заотсвечивала.
– Оно, конечно, Завьялову завидно и обидно, что его с директоров выперли, но сам виноват. Чего же на нового директора людей науськивает? А Мария Никитична – баба есть баба… Хоть худой мужик, но завалюсь за него и не боюсь никого… Вот и чешет напраслину!
– Прекратить! – Жилистая ладонь Кудинова взлетела над столом. Но Увар Васильевич не дрогнул и будто совсем не расслышал Егора.
– В одна тыща девятьсот шешнадцатом году одна такая…
– Да ты кончишь или нет? – Егор стал хлестать по столу.
– Я правду говорю, – огрызнулся Увар Васильевич. – И ты не ори. Мы с тобой телят вместе не пасли. Сродственность у нас с тобой одна, правда, есть: когда детками были, под одним солнушком штаны сушили!
По залу пошел сначала легкий гул, потом он перешел в неровный и неясный рокот, а потом все грянули хохотать, будто освободившись от какого-то неимоверно опасного и тяжелого груза.
Егор охолонул:
– Я не ору, Увар Васильевич, ты это запомни. Я порядка требую. Чтобы регламент соблюдали. Ты уже двадцать минут разговариваешь.
Поднялась из-за стола президиума Мария Никитична. Набросила на плечи беличью доху, прошла к выходу.
– Все, я кончил, – сказал Увар Васильевич и пошел на место.
В зале зашумели негромко и несердито, как будто бы не было никакого инцидента, не было выступления взбешенной Марии Никитичны и хитроватого Увара.
И опять Степан ошибался, подумав, что собрание сорвано, скомкано и что вместе со своей школой и учителями он опозорился навсегда. Нет, родители выступали спокойно, не раздражаясь.
Павел Крутояров, завершая прения, посоветовал учителям «поменьше шуметь, побольше работать, потому что дерево да учитель, два предмета, узнаются по плодам».
– Чему вы ребят научите – это для нас не все равно, – налегал он на учителей. – А кто мешать будет, нам скажите, народу, всей Рябиновке… И на Марию Никитичну тоже не сердитесь. Это, Увар Васильевич, вас касается. Вылечиться она должна в вашем коллективе. Только лекарями надо быть умными. Вот так.
После родительского собрания, веселого концерта, Степан проводил всех, в том числе отца и Егора, до дверей. Ушел в свой кабинет. Рябиновка! Он знал ее с детства. Купался в озере, бегал в школу. Он многих и сейчас называл и величал по имени-отчеству. Он не знал только ее силу, ее не зависимую ни от кого гордость и ум.
Степан почувствовал смертельную усталость. «А ведь это только начало!» Но он сейчас был полон сил, он был способен помогать людям и руководить людьми. Он сознавал, что рождается для другой, более зрелой жизни.
…Шла по коридору женщина. Стук ее каблуков приближался, и Степан повернулся лицом к вошедшей. Он знал, что это идет Катя Сергеева.
– Ты напиши приказ обо мне! – сказала она. – Я уезжаю.
Он слушал ее голос. Кажется, даже не голос, а глухие посвистывания ветра за окном, метель.
– Я знал, что струсишь.
– Напишешь приказ? Или я уеду без него.
– Хорошо. Я напишу. Но не в середине же учебного года. А как же ребятишки? Они ждали почти всю первую четверть. И бросишь?
Ветер налетел с такой силой, что Степану показалось, будто вздрогнула вся школа, и серебряная печь, и Катя Сергеева, закрывшая платком глаза.
Глава пятая
Зауралье – край ковыльных степей, березовых колков да камышиных озер. Богатый край: в апреле – водой, в ноябре – пивом. Кончается страда – и запозванивают бубенчики в селах, зальются баяны на свадьбах. Так до самого Нового года, а то и дальше. На «Волгах», увитых лентами и украшенных разноцветными пузырями, в сельсовет на регистрацию уже не ездят. Не принимают новую технологию венчания ни молодые, ни старики. Обязательно подай тройки: буланых, серых, вороных да еще каурых. Насядут в кошевки, устланные коврами, и знакомые и незнакомые, и шеркунцы, начищенные до блеска, заиграют. И поехали…
Когда Виталька Соснин слышал эти сливающиеся в одно звуки, в груди его начинал расти твердый больной комок. Виталька представлял себя женатым человеком, заботливым, преданным мужем. Дядя Афоня и Зойка жили еще не отделенными, и не было на свете еще и Зотьки, и Ефремушки, а Витальку обжигала неистовая зависть к дяде. Каждый вечер Афоня уводил к себе в маленькую горенку-боковушку стройную белокурую Зойку, и Виталька видел в приоткрытую дверь, как сбрасывала она халат и ложилась с дядей на кровать. Виталька слышал затаенное дыхание и непонятные стоны и негодовал на Афоню, причиняющему какую-то боль Зойке. Утром Зойка появлялась из горенки счастливая и свежая в своем легоньком немецком халатике, и Виталька успокаивался.
Зойка ходила на сносях, и у нее вскоре родился ребенок, и была болезнь – грудница. Виталька помнит, как переживал Зойкино горе дядя, как целовал ее красную, нарывающую грудь и Зойка говорила, что ей от этого легче.
Виталька ставил себя на дядино место и готов был сделать ей, своей жене, все такое, чтобы было легко. Все прошлые Виталькины запинки отступали назад, оставляя только тепло.
В ту незабываемую ночь, когда малиновые зори сходились, будто влюбленные, и когда отец и Павел Крутояров говорили с Виталькой строго, сработал в его голове какой-то ранее зачехленный боек: «Я докажу. Я разве хуже других. Да я этот проклятый «ЗИС»… Не я буду, если не починю!»
Виталька возненавидел «ЗИС» смертельной ненавистью, одушевил каждую его деталь и во что бы то ни стало хотел заживить все болезни, чтобы отомстить потом. Но «ЗИС» был тоже не из «робких», он отвечал Витальке взаимностью: больно бил рукояткой по рукам, терял совершенно неизвестно куда искру. Нашла коса на камень. Виталька не отходил от машины дни и ночи. И через три недели завел ее, пролетел по улице, распугивая кур и собак. Он еще долго «измытаривал» своего «врага» на поскотине, а когда пригнал к гаражу и заглушил двигатель, сказал, улыбаясь: «Не машина. Чудо». И ласково погладил теплый капот. Никто не сказал Витальке: «Молодец! Здорово!» Все приняли это как должное, как само собой разумеющееся. Только председатель Крутояров подмигнул хитровато: «Вот это по-гвардейски».
Отпенились сады и рябиновая согра, а зори были все такими же приветливыми и щедрыми. Темп, взятый на ремонте, можно было бы и ослабить. Но Виталька закусил удила. Раньше всех оживал в гараже его «Захар», раньше других уходил под погрузку, и шоферы подшучивали: «Ты не ночуешь ли с ним в обнимку?» – «А что, прикажете ждать, пока у ваших баб квашни выкиснут?»
В конце посевной Виталька встретился в Чистоозерье с Пегим. И не прогнал его. И ножика никакого для него не припас. Они сидели в «хавире». Был магнитофон с записями Высоцкого: «А на кладбище все спокойненько!» Были две подвыпившие девчонки. Одна, одетая во все черное, – хозяйка дома, кондового крестовика, заросшего сиренью, другая – полногрудая толстушка в сером жакете, в коротенькой измятой в гармошку юбочке. Был местный поэт Игорь Океанов, мужчина толстый, изрядно хмельной, с заячьей губой. Он нежно поглядывал на голубоглазую хозяйку и твердил одно и то же:
Дай же, пес, я тебя поцелую
За разбуженный в сердце май!
Виталькину машину, чтобы не привлекать внимание районного автоинспектора, загнали во двор под навес, уткнув носом в ядреную березовую поленницу. Курили крепкие кубинские сигареты, и фикус, нависший над столом, лоснился от яркого света, зеленого сырого дыма. Хозяйка выставила на стол четыре бутылки самогона, замаскированного под коньяк, принесла из кухни и почти уронила на клеенку черную сковороду с вывалянными в муке и хорошо прожаренными в сметане карасями. Красивое, белое как мел лицо ее, оттеняемое наглухо застегнутым черным воротником, и белый ливень волос поразили не только поэта Океанова, но и Витальку. Но Виталька был сильнее поэта, и потому она безраздельно шла ему навстречу. Смеялась, не закусывая, выпивала пахнущий ванилью самогон.
– Ты красивый, – говорила она. – Особый.
Поэт улавливал резкий Виталькин прищур, улыбался и говорил стихами:
Он по-крестьянски дьявольски красив,
Ему б работать Аполлоном в нише…
Пегий подходил к нему в обнимку с толстушкой, просил:
– Давайте, славная вы душа, выпьем.
– Давайте, ребята, друзья мои!
Он брал руками жирных карасей, обкапывал пиджак.
– Ты из Рябиновки? Ага? – спрашивал Витальку. – Ты будешь друг мне, если из Рябиновки… Там у меня друг закадышный!
– Кто?
– Завьялов. Директор школы. Привет ему передай. И береги его. Полезный для людей человек.
Виталька верил этому доброму толстяку, потому что часто читал в районке стихи, подписанные его именем, и сейчас, увидев его «живого», с удивлением рассматривал лицо, нос, одежду, выискивая что-то необыкновенное, поэтическое. Пристальное внимание Витальки принимал Игорь Океанов как выражение ревности и потому опасался Витальки.
Пили и танцевали. А потом все исчезло в лиловом огне. Только одни слова припомнились утром: «Береги его. Полезный для людей человек!»
Проснулся Виталька в комнатке, увешенной коврами и пропахшей нафталином. Рядом, совсем голая, всхрапывала хозяйка «хавиры». Выскользнул за дверь во двор к своему «Захару», нашарил под сиденьем замасленную пачку «Прибоя», разорвал ее.
На крылечке Пегий.
– Чо, Виталя, умотал?
– Тошнит.
– Айда спросим похмелиться у поповны.
– У кого?
– У поповны. Ну, которая с тобой…
– Так она – поповна?
– Ну да. И хата эта батюшки чистоозерского… Поповна кутит, пока предки в отъезде… Ты теперь, корешок, причастен в какой-то мере к культу!
И Пегий сверкал фиксами. Витальке от этого тоже стало весело… Выплывало жаркое с утра солнышко… Прошло по улице стадо, унося в поля запахи парного молока и пряных травяных соков.
Вернувшись в Рябиновку, Виталька случайно наткнулся на Павла Крутоярова, стоявшего с женщинами-доярками около правления.
– Где был? – спросил его председатель.
– Будто не знаете. В Чистоозерке.
– Ты уезжал вечером.
– Так точно. – Глаза Витальки стали холодными. – Уезжал вчера, да всю ночь починял эту чахотку в логу. Вот.
Виталька протянул Крутоярову обитые, с кровяными заусеницами руки.
– Ну вот что, хватит плакаться. Давай загоняй машину в гараж и принимай новый катер… Сезон начинается. Будешь нашим колхозным адмиралом… Испытание ты прошел хорошо.
Виталька не понимал: шутит ли председатель или приказ его надо выполнять вправду и немедленно. Во время большого хода рыбы на работу механиками катеров посылали обычно самых опытных механизаторов. Помог стриженный под «ежа» председательский шофер Геня.
– Ты поезжай, – сказал он потихоньку. – Поезжай, пока Павел Николаевич не раздумал. А то он рассердится на тебя и вместе с твоим «Захаром» в озеро тебя зафурнет!
– Хорошо, хорошо, – закивал Виталька и сам себе удивился: легко смяк под озорным и требовательным «приказом» председательского шофера. Шмыгнул в кабину, легонько стукнул по коричневой сигнальной кнопке: «Прочь с дороги, еду выполнять задание председателя!» А председатель, казалось, и не слушал их разговоров с Теней, повернувшись к группе наседавших на него доярок.
Лето было горячее. Солнышко стояло над краснеющими рябинниками, над шиферными, железными, пластяными крышами села. До ильина дня (середина июля) под кустом сушит, после ильина – на кусте не просыхает. Вместе с июльским солнышком шагал по песчаному берегу к своему катеру Виталька Соснин. Давил на двенадцативольтовый стартер, взрывавший теплую, как щелок, воду и, довольный, проносился вдоль берега, тревожил засыпающие поздно дружные рыбацкие семьи. Он был доволен собой, Павлом Крутояровым, «строгим и железным мужиком». И не подозревал Виталька, как пристально присматривается к нему «железный мужик», какой горестной сетью заволакивается его взгляд, когда, глядя на Витальку, вспоминает он что-то далекое и всеми забытое.
…Завьялов пришел к Витальке, когда тот, позабыв все на свете, съездил на дальние острова без масла в картере, и двигатель, громко вскрикнув, замолк надолго. Завьялов сказал Витальке:
– Не расстраивайся. И не говори никому, иначе этот тип, Крутояров, засудит тебя. Шутка ли, новый мотор искалечить!?
– Ну?
– Я тебе достану головку блока, вал и подшипники. Все, что надо, достану. У тестя, или, как его назвать, у Андрея Ильича. Словом, помалкивай.
Виталька вспомнил поэта из районной газеты и заключил: «Этот, действительно, доброе дело может для людей делать».
Рыба шла буйно. Лезла в сети и мережи, в котцы и вентеря. Играла на отмелях, пошевеливая камышиные дудочки… Двигатель перебрали за одну ночь, и Завьялов попросил:
– У меня «Волга». Ты рыбешки достань, я в Ялуторовск катану на обыденку. Червонцы сделаю.
Брал Виталька из колхозных садков без всякого спросу крутолобых, снулых карасей, обшаривал капроновые колхозные сети. Завьяловская «Волга» работала регулярно. Пять раз в неделю ходила в соседнюю область, груженная дарами большого озера… Обрастала Виталькина душа денежным мохом… Два новеньких костюма, рубашки-водолазки, коньяк с конфетами в больших коробках «Ассорти». Однажды Зойка сказала Афоне, что племянник необыкновенно щедр и богатеет. Афоня стиснул крепкий кулак: «Бывает, что и богатый на золото плачет. Ты пока об этом ни гугу». Цыганские глаза Афони темнели, и загорался в них звероватый огонь. Все в такое время Афони боялись. Одна беда – не видел Виталька Соснин дядиных глаз, да и сам дядя не торопился пустить в ход свое битое гвардейское «я». Жалел себя.
Так шли дни. Медленно перекатывалось по загривку рябиновой согры солнце, туда-сюда, плескалось озеро, лупило во время больших ветров по белому каменистому крутояру так, что брызги долетали до рябиновской улицы. Волгли покрытые зеленым лишайником заборы, размокали засохшие на солнышке двери выложенных по-черному бань.
Привычное было время. Подходили большие уловы, и колхоз вызывал из города самолет. Свежих карасей и сырков ссыпали в сосновые ящики и запихивали в объемистое брюхо «Аннушки». Получайте, горожане, рыбку свежую, стряпайте по воскресеньям пироги, поминайте добрым словом Рябиновку.
Кипела возле сетей вода. А когда надо было пустить в ход невод, башлыки [19]19
Башлык – руководящее лицо при отловах рыбы неводами.
[Закрыть]предупреждали катеристов – Витальку и председательского шофера Геню. Зацепив крючьями мокрые поводья, катера тянули невод до большой песчаной «банки», теплой и мелкой. Потом катера отцеплялись, невод затягивали на берег вручную. За день давали по три-четыре тони. Самолет не успевал. И тогда груженные рыбой самосвалы уходили в райцентр или в областной город.
Однажды среди машин, пришедших из райцентра, оказался самосвал Пегого. И Виталька без всякой накладной сделал ему погрузку.
Галка Кудинова? Он видел ее очарованные глаза и детские губы. И что-то едва-едва зарождающееся женское было в ее разговорах и песнях, в выточенной из мрамора фигуре. Раньше Галка была ему не нужна, а после – не нужен он стал Галке. «Подлец ты, Иуда, не подходи ко мне больше!» – говорила она. И он знал, что так и будет. Смотрел на нее и обваривался ее огнем. И приходила на память пьяная поповна. И тогда Виталька заболевал какой-то страшной болезнью. Не спал ночами. Невезучий, заблудившийся, замирал в постели от страха перед будущим, вился как червь. Как и всегда, после вторых петухов спускался к берегу и, согрев мотор, несся по сонной воде к рыбным садкам и сетям. Пускал в ход сак.
…Привозил Завьялов из Ялуторовска стопки красных червонцев.
– Напополам! – говорил он. – Я, брат, только по совести. Хотя возить эту треклятую рыбу – канительное дело. Особенно одному.
– Угу. – Виталька двигал кадыком, бросал в завьяловскую кучку лишнюю десятку. Завьялов не отказывался. Он, будто внюхиваясь в Витальку, спрашивал:
– Отдаешь? Ну ладно. За мной бутыль армянского.
Кусал Виталька губы: «Берегите! Очень полезный человек для людей!» Эх, замарался ты сызнова, товарищ Виталька Соснин! И все, что было в прошлом, все решительно казалось выкрашенным ядовитой краской… Завьялов ругал нового директора школы Стеньку Крутоярова.
– Согласиться поехать на работу, зная, что место занято, сесть человеку на голову? – шипел Завьялов. – Это порядочный человек себе позволит? Никогда! Это может позволить только карьерист, завистник или пройдоха!
– Что она вам, эта работа, далась? – притворно зевал Виталька. – Что вы с голоду умираете?
– Дело не в работе, а в совести. Такие люди и брата родного продадут!
– Кретин, конечно, Стенька, – соглашался парень.
Однако при встречах со Степаном Виталька чувствовал себя стесненно. Потому что усвоил он, что быть со Степаном запанибрата нельзя, что хотя он и сверстник, но совсем не такой, с какими водился Виталька, что содержит он в себе какую-то иную страсть. Это раздражало Витальку и бесило.
Считал Виталька белое и черное в своей жизни на одних счетах и получалось, что ничего белого не было. На короткие мгновенья он переносился в детство, в голубой мираж с глобусом и мелом, со школьными партами, с гвоздиками и футболом. Перекидывался на совсем недавние дни, видел румяную физиономию Пегого, дальний остров и испарину на посоловевшем лице Галки… И вставал, как вий, страшный во злобе, сухой и черный Егор Кудинов, Галкин отец, с руками, впитавшими за десятилетия окалину наковальни. Узнает о случившемся – не попадайся… Виталька встряхивался от страха. Он слышал резкий щелчок складешка и слова заикающегося Степана: «Девушку опозорил, а сам в кусты?» И удар, высекший из глаз фиолетовые искры. Виталька даже не рассердился на Степана, до того ясно почувствовал свою виновность перед ним, перед семьей, перед матерью и Зойкой, и дядей Афоней, перед всеми односельчанами.
Но все это куда бы еще ни шло, если бы не стыд перед Павлом Крутояровым, поверившим в Виталькино исцеление, не позор перед памятью отца.
Это была беда!
И мать, Акулина Егоровна, замечала, какие бури живут в сердце сына, и, пытаясь спасти его от чего-то непоправимого, говорила с наивной верой желанные и понятные Витальке слова:
– Ты сходи к Екатерине Сергеевне. Скажи всю правду. Посватай. Какого ей еще жениха надо?
Так продолжалось много дней и недель, и Виталька стал свыкаться с материнскими думами. Стычка со Степаном Крутояровым лишь укрепила в сознании Витальки уверенность в том, что мать права: он помнил крик Екатерины Сергеевны, полный неприязни к Степану: «Как вы смеете?» – и видел ее расширенные в гневе глаза.
И он пошел к Сергеевой со сватовством.
Она не суетилась, не извинялась, не угощала чаем. Просто сидела, приложив к губам толстый красный карандаш, и размышляла:
– Ты хочешь на мне жениться? Это хорошо, что ты сам решил со мной поговорить. Мне рассказали, что могут прислать сватов.
Тон, каким говорила Сергеева, расстроил Витальку.
– Перестаньте притворяться! – выпалил он «невесте».
Но Сергеева лишь удивилась его выпаду, и он увидел, что она не притворяется, а хочет быть откровенной, но получается все скомканно и конфузно. Она подтвердила это:
– Честное слово, я не притворяюсь, Виталий. Ты сам не подумал как следует, почему я не могу выйти за тебя замуж… Ты почему-то не спросил меня о другом… О любви… Так, наверное, и бывает: образуется новая семья на сговоре, на игре, а любви настоящей нет… Я была детдомовской… Сверстницы мои, девчонки, имели родителей… Мы говорили между собой, как это мы называли, «голыми истинами». Оказывается, часть семей в наши дни несчастны, потому что построены на лжи, в лучшем случае – на сговоре… Значит, выйти замуж – не все тут счастье. И, значит, подход к браку некоторых никуда не годится! Его надо заменить другим.
Он слушал и не узнавал ее. Ранее она была весела, общительна, а тут! Шпарит без шпаргалок, как на лекции. В Витальке росло раздражение: «А щи, поди, варить не умеет. Ну, и глупы же мы с мамкой. Сами себе присуху выдумали. Сошелся бы с такой – всю жизнь бы неравным с ней был, воду на горбу возил да пеленки стирал! Красивая? Ну и что из этого? Красавица так наперчить может, что чихать станешь. Куда мне до такой! Я деревенская косточка, колхозник, а она ишь какими словами разговаривает!»
Набухало Виталькино сердце От беспомощности, а главное – от ясного сознания своей отсталости. Погулял свое время по колониям, дурак! И метался Виталька вкривь-вкось, как плененный мережею окунь.
– Можно тебе один вопрос задать? – Он встал, тень закрыла полкомнаты. Сергеева засмеялась:
– Можно. Ты, как ученик в школе?
– Ты очень любишь Стеньку Крутоярова? А он тебя? А ты уверена, что с ним придет к тебе это самое счастье?
Едва заметная досада тронула лицо Сергеевой, и она, как и обычно, вздохнула тихо и нежно. Виталька это заметил.
– Ты ведь не уверена. Конечно, он образованный. Но учти, он дикий и еще похлеще меня. Черствый, как его отец, Крутояров Павел Николаевич. И кто может на него положиться? Кто может знать, что он завтра выкинет?
– Замолчи, Виталий! Это не честно с твоей стороны. Не честно… И не надо меня спрашивать о Степане…
В дверь тихо постучали, и на пороге показался Увар Васильевич.
– Ох-хо-хо! Шел сказать «совет да любовь», а пришел – что говорить?
Виталька и Сергеева непонимающе глядели на вторгшегося неожиданно Увара, но он не терялся долго:
– Придется сказать так: «Милые бранятся – только тешатся!»
– Перестаньте, Увар Васильевич.
– Извините. – Дед понял оплошность и затих, переминаясь с ноги на ногу. Все стояли молча.
– Я, конечно, еще раз прошу извинения, но я по делу. Местком поручил мне, Екатерина Сергеевна, проверить, какая нужда у наших учителей имеется насчет дров или еще чего… Мне об этом придется докладывать на собрании… Ну, так вот я хожу по квартирам. Вы извините, если у вас до меня дел никаких нету, то я потопаю. Потому как у меня тоже Еремеевна дома сидит и тоскует…
Последняя фраза все поставила на место. Сергеева засмеялась. Виталька взялся за пальто.
– У меня, Увар Васильевич, все хорошо. И дрова есть, и тепло. Спасибо вам, милый Увар Васильевич!
– Ну, если так, то прощевайте. Не вовремя приперся. В гости к нам приходите!
– Мы вместе пойдем, дедо, – сказал Виталька. – Нам по пути.
* * *
Не было покоя в сердце Павла Крутоярова. Не потому, что встреча со Стенькой получилась холодноватой и увидел он в ней горестные ростки отчуждения, не потому, что Людмила свежими глазами разглядела в Рябиновке, в его колхозе, зачатки опасного застоя. Не потому.
Степану Павел верил не без оснований. Он знал: сын найдет правильный радиус действий здесь, в Рябиновке, и с хорошей сыновней верностью оценит его, Павла. Иначе, зачем бы Стенька приехал в Рябиновку? В любую минуту сын может стать за отца горой. Павел испытал его на прочность давно. Он сам готовил его к жизни и мог на него положиться как на самого себя. Павел часто сердился на своих односельчан, отцов и матерей, беспомощно разводящих руками: «Совсем сынишка от рук отбился, того и гляди на худую дорожку встанет». – «Значит, отбился? – спрашивал Павел. – Значит, и нахулиганить может, и человека ухлопать, и в тюрьму попасть, или еще что-нибудь набедокурить? Так вот, ты сам в этом виноват… Вот тебя, если бы мое право, надо бы в тюрьму сажать. Чтобы ты отвечал за воспитание своего сына по всей строгости… Али ты только делать детей умеешь, а взращивать их гражданами страны дядя будет… Не понимаю, как это мой сын, сказать к примеру, или моя дочь может делать то, что мне и моему народу и моему государству претит?»
Павел был доволен Стенькиными словами, сказанными в тот вечер: «Еще и встречи не было настоящей, папа, а ты уже и прощаться? Нет, так не пойдет!»
Не Стенька был причиной бессонницы и беспокойства, не Людмила Долинская, и не колхозные передряги. В колхозе все шло по порядку. Рябиновка с ее старой крестьянской закваской была прочна… Прошла трудная, с беспрестанными дождями и мокрым снегом осень… Было такое… Прорастали местами тучные хлебные валки. Но Павел старался вести дело без срывов, спокойно. В трудное время можно потерять голову, принять опрометчивое решение и непоправимо навредить делу. И эта невозмутимость Павла Крутоярова в самые трудные дни, когда непогодь губила спелый хлеб, выводила начальника районного сельхозуправления Верхолазова из равновесия… Шли дожди с мокрым снегом, лежала сваленная в валки пшеница, и Верхолазов, приезжая в Рябиновку, с откровенной злобностью налетал на Павла: «Хлеб под дождем портится, а у тебя комбайнеры пьянствуют!» – «Ну и пусть, – отвечал Павел. – Что им в такую погоду-то делать?» – «Товарищ Крутояров! – зеленел начальник. – За такие разговоры судить надо!» – «За разговоры нынче не судят, Виктор Витальевич».
Крутояров и в самом деле смотрел сквозь пальцы на своих комбайнеров, устраивавшихся по хатам с бутылками рябиновой настойки и уныло бражничавших. Да и все они знали: председатель помалкивает потому, что ждет вёдра. Настанут погожие дни (пусть два-три денька) вот уж тогда не отдохнешь, не даст никому спать, и сам не подумает об отдыхе. А за бражничество в такое время, не приведи бог, что может быть от председателя. Разнесет. Знали характер Павла Крутоярова, совершенно не допускающий никаких скидок. Попробуй попасть в такое время даже с едва уловимым запашком водочки – налетит как коршун, сжует.
Они и в самом деле пришли, эти ясные дни с солнышком и голубым небом, и рябиновцы выхватили хлеб у непогоды, измучившись без сна в корень, заросши грязными бородами до самых глаз. «Вы хотя бы умывались, черти! – посмеивался Павел, бывая на полевых станах, приглядываясь к знакомым лицам хлеборобов. – Таких во сне увидишь – испугаешься!» – «Ничего, после уборки отпаримся!» – отвечали.
За две недели, отпущенные природой, отстрадовались полностью. Чистые, сухие семена – две нормы – засыпали в хранилища, выполнили полтора плана по продаже хлеба. И солому стащили с полей, уметали на кормоскладах, и зябь вспахали.
В те осенние дни Павел, глядя на Людмилу, беспокоился: «Ноги нет. Все время в работе. Ослеп я, что ли? Трудно ведь ей». Когда оставались наедине, обнимал ее, грел руками лицо: «Все воюешь, агроном!» – «Воюю, Паша. Жить без этого не могу. Нынче семена будем менять. Семена надо хорошие. В них большой резерв. Центнеров по пять-семь прибавки с гектара может быть. Хватит нам на месте топтаться». – «Давай, давай, только все заранее надо продумать». – «Ты сомневаешься?» – «Нисколько я не сомневаюсь, Людмила Александровна. Только время сейчас подошло такое, когда ничего не следует делать кампанейски. Кампании отошли. Не такие уж мы богатые, чтобы ради лозунга деньги на ветер бросать!» – «Хорошо. Подсчитаем. На отчетно-выборном собрании решим».
И никак не могли заговорить об одном, о Стеньке. Какое же должно быть у нее, у Людмилы, отношение к Степану Крутоярову? Он ни разу не был у них, Людмила ни одним словом не обмолвилась с сыном Светланы. В этом была какая-то ненормальность. Не сумели они даже в этом возрасте выработать свое отношение к таким жизненным вопросам… Лучше о делах, о колхозе, о людях, с которыми трудишься. Это ближе. А Степан? Что можно было говорить о нем? Заговоришь – запутаешься, потом разбирайся, переживай.
Колхоз. Много лет получалось у Павла Крутоярова так: весной ругают за отсебятину с севом, за своевольство с продажей мяса, яиц, шерсти; осенью, когда выведут результаты, – хвалят.
Павел привык к этому.
И когда в районной газете появлялись обзоры сводок, где имя его склонялось во всех падежах, – посмеивался, звонил редактору: «Не забудь в следующем номере упомянуть, что план по шерсти в первом полугодии мы не выполним. У нас овечки мироносовские, а их только раз в году стригут!»
Когда секретарем райкома партии избрали молодого инженера, во всем строе Чистоозерского района наметилось осязаемое изменение. Секретарь говорил так: «Надо уходить от дежурных лозунгов. Этим заниматься некогда. Яйца заготовлять следует не перед пасхой, когда у старух куры несутся, а круглый год, и молоко, и мясо – тоже каждый день надо. И тут лозунгом «Выше надои!» дело не выправишь. Нужна система, высокая механизация, последовательность и спокойствие. Давайте без лишнего шума за дело браться!»
Павел, слушавший выступления секретаря, приободрился: его мысли будто читал партийный руководитель. А секретарь, отгадывая источник этой бодрости Крутоярова, задумывал, по предположению Павла, что-то… Этим «что-то» было приглашение поработать начальником районного управления сельского хозяйства.
Только ему, первому секретарю райкома, и сказал Павел откровенно о причинах своей бессонницы и тревоги.
– Болен я, кажется. Пуля от немецкого парабеллума в легких. Врачи говорят, что она закапсюлировалась и что все это пустяки. Раньше и я так же думал, потому что не чувствовал ее. Сейчас слышу. Как камень в груди лежит. Дыхание перехватывает.
– Подлечишься, Павел Николаевич.
– Вот когда подлечусь, тогда и разговор этот продолжим.
Она зашевелилась в груди неожиданно. В тот день шофер Геня выдавал замуж младшую свою сестренку Агнейку.
– Вы, Павел Николаевич, сегодня один поездите на «газике», – попросил он. – Вот ключ вам. Бензин я проверил, масло – тоже… А к вечеру к нам в гости… Обязательно.
– Ладно, – согласился Павел и отпустил Геню.
…Кровь пошла из горла, когда Павел был на полпути в райцентр. Она заполнила рот, плеснулась на рулевое колесо, оплетенное разноцветной вязью из тонкого гупера. «В больницу, срочно!» – приказал себе Павел. Он выжимал из «газика» все, что мог. Ревел за тентом ветер, с уханьем пролетали встречные автомобили. На ближайшем к райцентру посту ГАИ махнул жезлом автоинспектор. Павел проскочил мимо. «В больницу, срочно!» Он видел в смотровое зеркало, как развернулась и понеслась за ним автоинспекторская «Волга». И испугался одного: обгонит, встанет поперек дороги. Смерть и так и этак.